Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть первая 7 страница



— Лисий тулуп подать?

Боги молчали. Василист разъярился:

— Говорите же вы… шишиги! Лисий тулуп подать?.. Молчите? Онемели, леший вам под пятку! Не жалате говорить с бедняком?

Он стащил с ноги грязный сапог и запустил им в передний угол. Лампада закачалась от удара. Мать Василиста, Анна Еремеевна, сидела на кровати и с отчаяньем смотрела на сына, сжав руки меж колен. Анна была высокой и сильной, и от этого печаль ее была заметнее. Луша и бухарская кошка — большой клубок дыма — недоуменно глядели с голландки на беснующегося казака; глаза девчурки смотрели горестно, а у кота светилось в них веселое любопытство…

Василист уснул тут же на полу, охватив крепко руками второй, наполовину снятый сапог.

 

 

Впервые в жизни Василист получил письмо. Письмо было от ссыльных. Оно шло, по-видимому, очень долго, побывало во многих руках. Самодельный конверт был измазан, протерт на углах. Адрес было трудно прочитать. Писал письмо Петр Кабаев, а внизу оно было покрыто подписями и крестами всех ссыльных соколинцев, кроме Бонифатия Ярахты.

Руки дрожали у молодого казака. Он со страхом глядел на письмо. Ему рисовались сказочные степи, моря, леса, — всадник мчится через горы с сумою за плечом.

«Родные вы наши, атаманы-казаки поселка Соколиного! Шлем мы вам сообщение о нашей горькой судьбе. С нас в Казалинске опять затребовали подписку, что мы по собственному, изъявленному в Уральске, желанию, следуем на поселение. Мы дружно отвечали: «Не желам! » Полковник Косырев кричал на нас: «Сила в руках правительства, и я вас все одно поселю». Мы пали на землю и идти не хотим. Нас вязали, били шомполами и прикладами, нагайками в кровь, валили, будто дохлых чебаков, на телеги. Мы упирались, что было силы. Многие от боев кончились. Помер на наших глазах и шлет прощальные поклоны вам Бонифатий Ярахта… Не было никому пощады — ни старцам, ни героям Иканской битвы, выслужившим Георгия. Красивые улицы Казалинского города вскоре обратились в мрачный, печальный вид: где ни посмотри, везде стоны и слезы. А жители, как русские, так и азиаты знай, износят жалостные и тяжелые воздыхания с приговором: «За что так уральцев мучают, и за что они страдают? » Ох, горестное наше положение! »

Письмо ходило по избам многие дни. Его знали наизусть. Казачки оплакивали Бонифатия, вспоминали ежедневно остальных. Еще бы! Ведь эти люди были почти всем в поселке родня. Они прожили здесь долгие и лучшие годы. Могли ли они думать когда-нибудь, что их угонят с берегов родного Яика и что им в чужом краю доведется дотаптывать остатки своих дорог?..

Через три года после высылки казаков пришло разрешение, теперь уже в форме приказа, отправить семьи, жен и детей ссыльных, туда же в Туркестан. Василист в это время собирался ехать на призыв в Уральск. Дом пришлось бросить на руки Асан-Галея, сестренку Лушу, — ей уже шел одиннадцатый год, — сдать на попечение соседке Маричке, жене Ивея Марковича, обманом оставшейся на родине. Из поселка уезжали мать Василиста, Анна Еремеевна, тетка Ирина Нестеровна, Фомочка-Казачок и Дарья-Гвардейка.

Как овец на продажу, сгоняли казачек со всей области в Уральск. Из города отправляли этапом на Оренбург, а там дальше — в Туркестан. Казаки и сами никогда еще не видали такого скопища женщин. Никому из станичников не приходилось слышать столько стонов, реву и визга. Казачки оказались воинственнее своих мужей. Они не переставая ругались с конвойными, вступали с ними в драку, оказывали им на каждом шагу яростное сопротивление.

В Ильин день Василист вышел на Урал проводить в ссылку мать и тетку.

День был ветреный, пыльный. Солнце, красный шар в багровом зареве, казалось, не двигалось по небу, подернутому знойной дымкой. Недалеко за рекою горела степь. Завеса дыма катилась к Уралу стадом белых кудлатых баранов. Казачек грузили на паром. Высоко над рекою, на вершине красного яра, стояло десятка два казаков. Даже согласникам не так-то уж легко было глядеть, как солдаты пинали казачек, били их по рукам, цеплявшимся за перила парома. Разве можно было думать, что в своей же области, на берегах седого Яика солдаты посмеют чинить издевательства над уральскими родительницами? Казачки упирались, и ни одна из них не шла добровольно на паром. Их подталкивали прикладами, брали в охапку и тащили…

Казачки сбились в кучу посреди парома. Их разноцветные платья производили сейчас странное впечатление. Несмотря ни на что, они хотели сохранить свою казачью, форсистую выправку. Некоторые даже вырядились в сарафаны, на головах у них красовались кокошники. У девиц поблескивали на лбу голубые и синие поднизки… Забелели грязные паруса. Неуклюжий паром закружился и поплыл. Он пересекал реку наискось. Он уходил вниз за Вальков остров. Казачки заметались по деревянным мосткам. Они падали в светлых сарафанах на колени, прямо на грязные бревна, мазали шелк и левантин дегтем с колес. Неистово визжали, плакали, срывали с себя кокошники, бросали их в реку. Бились головами о помост… И вдруг, прорывая этот гвалт, три черных старухи запели песню. Выкрикивали исступленно:

 

В семьдесят четвертое лето

Настало у нас житье нелепо…

 

Конвой уже знал эту песню, принесенную из Бударинских скитов. Седоусый офицер в темных очках, делавших его безглазым, заорал досадливо:

— Велите им замолчать!

Солдаты растерянно заметались по парому. Безусый, щуплый парнишка заорал нелепо «ура». Солдаты не знали, что с женщинами делать. Фомочка-Казачок укусила одного из конвойных за плечо и тот взвизгнул, как поросенок, и закрестился. Старухи плевали солдатам в лицо, пинали их ногами по животам. Забывая о женской стыдливости, подняв до живота юбки, Ирина Нестеровна и Фомочка-Казачок лезли на перила. Какие у них были лица! Рассыпавшиеся по плечам длинные их волосы не могли укрыть волчьей злобы и отчаяния.

Квадратный солдат с русой бородкой держал казачек за плечи и жалобно звал:

— Ванька, держи, держи их за подолы! Мырнут, ведьмы. Совести в вас нет…

Казаки поглядывали на паром мрачно, со стыдливой болью в душе. Многие, не выдержав постыдного зрелища, уходили в город. А женщины продолжали выть:

 

Начали нас власти одолевать,

На новое положение понуждать.

 

Теперь у казачек образовалось что-то вроде церковного хора. Они сами пели над собою похоронную песню. Солдаты зажимали им рты, они кусались, царапались и выкрикивали:

 

Ох, увы и горе, сокрушают нашу волю!

 

Паром был уже на середине реки, огибал песчаный мыс острова. С высокого яра рванул горячий степной воздух. Желтое облако пыли закрыло казачек. За Уралом высоко метался пожар:

 

Лишимся, братие, земных сластей,

Станем против земных властей!

 

Офицер затрясся от гнева, затопал ногою:

— Что вы глядите на них? Колите штыками! Лупите их в хвост и гриву!

Квадратный солдат, расставив широко ноги и подпрыгивая козлом, как перед мешком соломы на ученьи, наскочил на молодую бабу и ширнул в нее острием штыка. Та взвыла, упала на пол и часто-часто забила ногами в синих, стрельчатых чулках. Тогда полногрудая, румяная Дарья-Гвардейка метнулась к офицеру, пала перед ним на колени и, безумно глядя ему в глаза, забормотала, как бы ворожа над ним:

— Ты чево, сатана? Ты чево, это окаящий? Я вот тебя облегчу, человечий ублюдок! Ты у меня родишь, зараза! Троеручица, помоги!

Казачка перекрестилась, выбросила неожиданно вперед длинную руку и цепко, с силой ущипнула офицера между ног. Тот дернулся, присел, словно его ударили поленом по темени, взвизгнул от ужасной боли, пал задом на плот, раскинув ноги. Тогда на него набросились все молодые женщины, человек пятнадцать и с криками: «Ах ты, жеребец, дьявол, сатана, черт, кобель! » — стали его щипать со всех сторон. Офицер извивался, выл, хохотал, ревел. Белая его фуражка валялась у казачек под ногами, очки отлетели в сторону. Наконец, ему удалось вырваться из бабьего кольца. Он бросился на сторону, казачки с ревом и визгом — за ним. Офицер в ужасе взметнулся на телегу и закричал пронзительно:

— Ой-ой! Караул! Спасите!

И прыгнул в реку. Седые его усы смешно топорщились. У острова было неглубоко. Дарья шагнула с парома в воду за офицером и, поймав его за шею руками, стала душить:

— А, сатана!..

Солдаты тыкались ружьями в воду, прицеливались, но не стреляли: боялись угодить в начальника. Тому удалось кое-как ухватиться за конец бревна, и солдаты вытащили его на паром вместе с обезумевшей казачкой. Офицер был жалок и слеп без очков. Большие его усы расползлись по подбородку, будто мочало. Он лежал рядом с Дарьей на помосте и мигал близорукими глазами, все еще закрываясь руками, как голый. Дарья рычала, ругалась, и плевала в его сторону.

Паром уходил за песчаный остров, за кусты реденького тальника.

Только сейчас Василист понял, почему отец не глядел на него при расставании. Он сам теперь не мог смотреть на мать, першило в горле, что-то застревало там. Казак поэтому не отводил глаз от четырехугольного солдата. Тот стоял на краю парома, большим углом, по-бычьи расставив ноги, и словно после молотьбы вытирал подолом рубахи свое потное лицо. При виде его Василисту становилось легче: рождалась злоба. Казак думал: «Погодите, придет время, и мы попадем к вам в Расею…»

Через два дня бабий обоз остановился у речки Утвы на ночлег. В темноте казачки по наущению Фомочки-Казачка растащили колеса, чекушки, дуги, хомуты, седелки и узды. Зарыли их в песок по берегу реки. Солдаты целый день собирали вещи по полям. Вечером снова погнали упрямых дальше. Офицер оправился и ехал в стороне верхом. Снова на глазах его поблескивали черные пятаки стекол, усы его были лихо закручены и глядели вверх, как собачий хвост. Впереди лежали лысые, солончаковые степи…

 

В эту же осень, на покров день, Григорий Вязниковцев справлял в Уральске свою свадьбу. Он, как и Василист, должен был к зиме пойти на военную службу и теперь поспешил связать себя с Лизанькой Гагушиной. Он никак не хотел подвергаться риску разлуки без женитьбы с такой капризной девицей. Василист видел тройку гнедых коней, запряженных в легкий тарантас, бешено промчавшихся мимо церкви святого Михаила, верховного покровителя Яицкого войска. Жених вез свою невесту к кулугурскому священнику Портнову, в то время еще открыто служившему в Уральске. Белое платье, прикрытое от пыли огромной синей шалью, и серые большие глаза Лизаньки, бесстыдно сиявшие счастьем, — это навсегда запомнил казак. Если бы кто-нибудь сказал в то время Алаторцеву, что бывают на свете положения еще горестнее, он не поверил бы.

В двадцать лет Василист перестал молиться.

 

 

Прошло всего два года, а Василисту думалось, что много-много лет не бывал он у себя на родине. Сейчас он снова ехал по Яицким степям. Возвращался в Уральск из поселка Трекино, где гостил последние три дня у своего боевого товарища Михаила Савичева.

Оба они только что вернулись с Балкан, были на войне с турками и теперь возвращались домой.

Об этой войне семьдесят седьмого-восьмого годов знали и здесь — в России и по области. Но как? Через крикливо раскрашенные лубочные картинки, где цветные, нарядные турки тысячами тонут в реке Дунае, высоко взлетают от разрыва снарядов над стенами Плевны; где наши бравые солдатики отважно и ловко, как холеные спортсмены, взбираются на неприступные скалы у мыса святого Николая; где генерал с красиво расчесанной бородой, стоя джигитом на стременах, мчится на белом коне по фронту, а солдаты в неистовом восторге приветствуют героя, и даже безногий, вдавленный снарядом в грязь, русский мужик в серой шинели из лужи собственной крови сияет генералу великолепной улыбкой, помахивая с земли рукой.

Василист, видя теперь повсюду эти лубочные картины о войне, горько улыбался им, будто детским игрушкам. Он знал войну несколько по-иному. Ему ни разу не довелось увидать воинственных бород и усов-генералов Гурко и Скобелева, но зато повидал он массу вшей, отвратительных болезней, грязи и вони разлагающегося людского мяса, брошенных по дорогам детей, беспризорного скота, пожарами охваченных деревень. Турки совсем не походили на лютых врагов. Это были такие же жалкие крестьяне, как и наши солдаты. На войне молодой казак столкнулся с картинами такого безобразного разврата, что ему думалось, он никогда уже не сможет назвать женщину своей женой. Рассказать об этом невозможно. Об этом трудно думать даже наедине. Как хорошо навсегда уйти от этого!

Казак тряхнул головой, словно просыпаясь. Огляделся по сторонам. Земля снова и снова переживала весеннее буйство. Густые цветущие ковыли покачивались от теплого ветерка. Волны бежали по ним, как по реке, и вдали степи походили на зеленое море. Берегов у земли и неба сейчас не было. На Бухарской стороне широко лежали синие леса. Где-то на глухой старице погагатывали гуси. Впервые после смутных и тягостных годов Василист видел землю такой радостной, широкой и ясной. В самом деле, как безмятежно голубели дали и тепло курчавились облака! Ядреный, свежий воздух слышно шевелил кровь, пьянил голову. Бесшабашное беспокойство овладело казаком. Веселое отчаяние захлестнуло его. Пусть то, что ушло, станет таким же безмятежным, как эти дали, а будущее таким же теплым, как облака? Рубануть бы вот этой саблей, размахнуться бы, рассечь бы на мелкие кусочки все, что было за эти годы, и разбросать по степи. Пусть расклюют и растащат все это серые стервятники! Василист тихо замурлыкал, покачиваясь на седле в такт песне:

 

Что грустишь, моя родная,

В черных траурных ножнях?

 

Он вдруг вовсю дал коню шенкеля. Конь всхрапнул от неожиданности и понесся взметывающейся рысью, Ветер подхватил казака, поднял его на воздух.

«Э, да что там! »

Ему захотелось ухать полной грудью, визжать по-мальчишечьи — ведь никто же не видит! Казак мчался по степи во весь дух. В ушах звенело от ветра. Из-под копыт даже при солнце летели искры. Привстав на стременах, он захотел увидать там, за синим окоемом, все, что с ним будет в жизни.

Эх, друзей бы вот сейчас, друзей! Много, много друзей! И песен! И пусть они так же сладко шевелили бы душу, волновали бы сердце, как этот ветер качает зеленые пряди ковыля. Пускай все летит торчмя, вверх тормашками! Что бог, что черт — один сорт! «Жалей, не жалей! » — как говорила покойная сестра… Эх, Настя, Настя, может, ты все-таки права, что убила его? Но зачем, сестра, ты умерла сама? Надо жить, надо глотать воздух, как этот вот верблюд хамкает траву…

Василист осадил коня. Конь умно покосился на хозяина блестящим глазом и сразу перешел на шаг. Дорога ползла под уклон. Вода уже скатилась с полей, оставив после себя глубокие обрывистые ростоши по широким оврагам. Казак приближался к такой рыжеярой ямине. И вдруг — пронзительный, женский визг. Казак поднял голову и обмер. По спине у него побежали холодноватые мурашки.

Навстречу ему с противоположного склона долины несся, выбрасывая бешено ноги, гнедой жеребец, запряженный в легкую выездную коляску. Он скакал прямо к этой страшенной рытвине. Видно было, что им никто не правил и что ему уже не остановиться: лошади и седоку неминуемая гибель. Василист не разобрал, кто сидел в тарантасе. Но разве это важно? Отчаяние радостно ударило в голову. Он сдернул с плеча тяжелую винтовку, неуклюжую турку, пересек стволом дорогу коню и прямо с верха выстрелил. Жеребец вздыбился, закружился на месте, ломая оглобли. Коляска встала боком, лошадь поползла по земле и захрипела. Василист бросился вперед. Черная кровь со свистом вырывалась из груди лошади. В траве лежала юная казачка. С земли из-под распустившихся коричневых волос на Василиста смотрели широко открытые, ужасом налитые серые с синевой глаза. Полбу стекала тонкая змейка крови. Шелковый белый сарафан был порван. Белело смуглое, покатое плечо, перетянутое узкой синей лентой. Казак с оторопью взглянул на казачку и, дрогнув от радости, приметил, как, побеждая испуг и боль, она на секунду тепло улыбнулась ему одними глазами. Задыхаясь, он приподнял девушку с земли. Она была тонка и легка. Волнуясь от прикосновения к ее телу, он наклонился к ее лицу и хрипло сказал:

— Да откуда ты? Чья?

Казачка, продолжая вздрагивать от испуга, наивно и юно выговорила сквозь боль:

— Уральская…

Василист не мог сдержаться — губами вытер кровь с ее лба. И тут же замер от страха и счастья. Девушка прикрыла глаза. На лице ее бились, как ручейки, мельчайшие жилки.

— Как это ты? Одну кто пустил?..

Девушка не отвечала. Она продолжала лежать на руках казака. Василист был покорен ее девичьей доверчивостью и беспомощностью и не знал, что с ней делать. Судьба вручила ему защиту и охрану этого милого существа. Нести бы ее вот так всегда на руках, прикрывая грудью от бед и зависти всего света! О, как легка нечаянная ноша! Не в ней ли, не в этих ли синих глазах спрятано его счастье? Никогда еще казак не испытывал такой нежности к кому-нибудь на земле.

С горы бежал кучер-киргиз и гортанно, хрипло кричал, взмахивая руками.

Девушка оказалась дочерью богатейшего в крае скотопромышленнике! Дудакова. Звали ее Еленой. Лошадь, только что приведенная из Саратова, понесла их по косогору, увидав впервые верблюда. Кучер не удержался на облучке и на крутом повороте вылетел на сторону, не удержав вожжей. Вожжи защекотали жеребца по ногам, и он понесся, не разбирая пути.

Когда Василист доставил Елену домой, отец ее, Игнатий Ипатьевич, обнял казака, поцеловал его три раза и спросил:

— Чей будешь?

Василист ответил.

Игнатий Ипатьевич широко расставил руки:

— Чего желашь от меня в награду? Требуй, чего душа хочет. Ничего не пожалею.

Дудаков был человек быстро воспламеняющийся, легкомысленный, рядившийся под широкую натуру. «Прямо, будто в сказке», — подумал Алаторцев и поглядел на Еленушку. Та, розовея, жертвенно смотрела ему в глаза. Он верно понял ее, сам вспыхнул и неловко выговорил:

— Дозвольте сватов прислать к покрову?

Дудаков расхохотался:

— Ну, хват! За такого и не хочешь, отдашь. Одно слово — ухабака! Ты как, дочка, думаешь по этой линии, а?

Дочь стыдливо заморгала длинными ресницами, но глаз и тут не опустила. Отец был восхищен решительностью влюбленных. Но заупрямилась мать Елены, узнав о бедности Алаторцевых. Тогда и отец пошел на попятную. Судьба и на этот раз едва не повернулась к казаку суровой своей стороной. Но Елена была похожа больше на мать, чем на своего неустойчивого родителя. Она через два дня устроила сама себе побег. Василист встретил ее в степи, и горячкинский поп Никита, рыжебородый рыбак и вдохновенный пьяница, повенчал их за двадцать пять рублей. Игнатий Ипатьевич пытался затеять скандал, подал жалобу архиерею и наказному атаману, но было поздно: венчание было признано законным. Поп Никита получил выговор от архиерея. Потирая руки, он хохотал:

— За столь икряного осетра готов и на велии муки. Подай, господи, еще подобную кару!

Василист после войны вернулся в Соколиный поселок с богатой женой, не получив ни гроша приданого. Но был он тогда счастлив и с горячностью принялся за хозяйство. Через два года у него родился сын. По желанию матери его назвали Вениамином.

 

 

Инька-Немец с утра вышел на Урал. Ериком добрался до того места, где он скатывается в реку и оттуда открывается широкое и длинное Соколиное плесо, леса, яры, Лебяжий мыс, сабельный поворот реки. Какой золотой воздух сегодня и какие гладкие, чистые пески лежат на Бухарской стороне! Когда-то, купаясь здесь парнишкой, и Инька строил из них высокие башни, красивые замки и зубчатые стены. Как давно это было…

Завтра у казаков особенный день. Едва ли не сотую плавню следит усталыми своими глазами Инька-Немец. Сколько раз, охотясь за рыбьими стаями, сплывал он на легкой и длинной, как индейская пирога, бударе вниз к морю! Если бы можно было счесть его удары веслами по водам Урала! Как птицам древние их перелеты, привычно казакам это большое рыболовство. Каждую осень отправляется войско на лодках от поселка Соколиного вниз к Каспию, разбивая богатые ятови на плавенных рубежах. Вот отсюда, с Болдыревских песков и яра, по удару дедовской пушки, казаки сбрасывают в реку тысячи будар, и начинается сумасшедшая гонка. Инька помнит, как и его не раз снимали замертво с весел на первом же Антоновском рубеже… Следом за войском, галдя и кружась, летит птица. Она подбирает по пескам брошенную мелкую рыбешку — чебаков, чехонь, и сигушек. Вот и сейчас большие, черные полчища бакланов частоколом обгорелых пней торчат на бухарских песках. Завтра птицы начнут драться меж собой из-за пищи… Вместе с ними, так же жадно следя за работой казаков, затрясутся кулями в тарантасах купцы из Московии — неуклюжие и хищные тетюхи, похожие на жирных бакланов. Торговцы суетятся, гнусаво галдят, стараются подпоить казаков, чтобы выгоднее скупить у них богатый улов. Тех и других — бакланов и купцов — уральцы презирают и ненавидят. Так и зовут они крупных торговцев бакланами, мелких — мартышками-рыболовами. И каждую осень плывут, летят и скачут к морю казаки на бударах, птицы на крыльях, купцы на тройках…

Чуть не сто лет мелькают они перед Инькой, как воды Урала, как веснами лед, уплывающий в Каспий. Так вот и катится перед глазами жизнь неустанным круговоротом — от моря к морю. И где у ней начало и где конец? Кругла, как арбуз, — жаль только, что не всегда так же сладка. Инька устал. Он уже и себя стал чувствовать каплей, уходящей в море. Ему нисколько не страшно, что скоро и его захлестнет большая волна и навсегда потеряется он в темной пучине. Пусть, раз это неизбежно. Жизнь у него прошла, пожалуй, неплохо. Повидал он много. Был в Москве и даже в Париже, пожил у немцев. Не каждому из казаков это удается. Жизнь от него не пряталась, да и он не бегал от нее. Любил, ненавидел, дрался, плясал, пел песни. Кровь играла в нем не хуже весенних вод в Яике. Узнал он по-настоящему, что такое любовь. Всего восемь лет, перед самыми страшными годами, перед высылкой казаков в Туркестан, умерла последняя его жена.

С усмешкой, легкой и грустной, вспомнил старик, как лет сорок тому назад на аханном рыболовстве их с Игнатием Вязовым выбросило волной из лодки в море. Было ему тогда около пятидесяти лет, а он только что женился на молодой Христине… Бьются они с Игнатием сквозь огромные, как скирды, и, как зверь, свирепые волны, а берега и не видать, до него больше версты. Сил больше нет. Наплывает на душу большое, будто ненастное небо, отчаяние. Инька захлебывается, а Вязов кричит ему в ухо, дурак:

— Эй, дядя Иван, не закупайся на беду, а то Христя мне достанется!

Шло у них соперничество из-за этой душеньки. Глуп был Игнатий! Олютел тогда от его слов Иван Дмитриевич, начал свирепо вымахивать саженками и ведь выплыл на отмель. Выполз на песок и, обернувшись через силу к Игнашке, показал ему мокрый, соленый кукиш:

— Выкуси-ка!

Вот что делает любовь с человеком. Не будь на свете Христи, не напомни ему о ней Игнатий, ни за что не выбрался бы Инька тогда из моря…

Инька улыбается, трясет седой головой: «Какая была сила! » — и тихо бредет обратно в поселок. Надо будет еще раз проглядеть, перебрать невод.

Уже с неделю поселок Соколиный не похож сам на себя. Нечто невообразимое творится в нем и вокруг него. Ведь положительно со всей области — от Гурьева, из Уральска, из всех станиц, из-под Илецкого городка — движутся сюда крытые лубком телеги, по-казачьи — татарки. Ползут длинные дроги с крепко привязанными, заново выкрашенными бударами. Их собирается сюда больше десяти тысяч. Все дворы в поселке переполнены сверх меры. В степи, в лугах горят день и ночь костры. Вокруг Верблюжьей лощины, у берегов ильменя Бутаган нескончаемой цепью тянутся казачьи таборы.

На сырту за мельницей кружатся и трещат четыре карусели. Казачата с самозабвенным азартом скачут на черных деревянных конях, кружатся в лодках, летят на дубовых лебедях, вымазанных в голубую краску. Торговцы в поддевках продают и меняют сласти, наряды, безделушки, сладкие пряники-жамки, черные приторные стручки, мучные конфеты с розовыми махорками, расписное вяземское печение, цветные платки, свистульки в виде петушков, гребенки, куклы, кишмиш, курегу, яблоки. Настоящая ярмарка!

У Алаторцевых — столпотворение. Большое несчастье иметь такой приметный дом. Все лезут в него, будто на постоялый двор. Уже третью ночь гости не дают спать не только взрослым хозяевам, но и шестимесячному Вениамину.

Резкий голос Василиста не смолкает ни на минуту у ворот, но кто же решится отказать в приюте даже незнакомому плавенщику? Впрочем, гости невзыскательны: было бы место для лошадей, телеги, будар и было бы где сложить рыболовные снасти — ярыги, невода, подбагренники и мотки длинных веревок. Сами казаки, умаявшись за дорогу, засыпают где попало. Их холщевые шаровары белеют и на сеновале, и на плоской крыше сараев и базов. Пара громадных, пахучих от дегтя сапог торчит даже из бельевого корыта. Захлебистый храп вырывается из глубины хлебного ларя. Голубоглазый хорунжий — тот самый, что встретил когда-то на сырту покойную Настю — ухитрился раскинуть свой белый полог на вышке летней кухонки. Настоящее соколиное гнездо! Никто и не заметил, когда он сумел проникнуть во двор.

Асан-Галею нет покоя ни ночью, ни днем. Он не успевает подвозить сена из лугов, устает очищать двор от лошадиного помета. В горнице уже давно не найти свободного местечка. Елена Игнатьевна сбежала с Венькой в каменную палатку, хотя она вся до потолка завалена пахучими дынями, арбузами и тыквами. Хозяйка пытается запереться изнутри, но казаки, как тараканы, проникают туда, видимо, через щели. И вот сейчас десяток бородачей, развалившись на овощных горах и охватив руками огромные, как земной шар, зеленые тыквы, вдохновенно храпят и посвистывают через заросшие волосами ноздри… На улице, за стеной палатки, грохот телег, крики. Великое переселение народов!

Венька не спит. Он лежит в люльке, чмокает большими своими губками соску, слушает шумы и смотрит серьезно в пространство на горы арбузов. Мать в углу тихо просит о чем-то бога. Вдруг в доски ворот — беззастенчивый, озорной стук:

— О-ле-ле-ле-ле! Хозяева, пущате на фатеру-то, што ль?

Елена Игнатьевна загорается радостным волнением. Родной голос! С секунду ей мерещится, что это кричит ее отец, но тут же она соображает, что это невозможно, — никогда отец не примирится с ее постыдным бегством. Она догадывается, что там за воротами беснуется ее веселый дядя — Ипатий Ипатьевич.

— Патька! — вне себя, звонко вопит женщина и бежит через двор, спотыкаясь о тела спящих казаков. Широко распахивает ворота, виснет у Патьки на шее, плачет, смеется. От гостя вкусно и знакомо пахнет родной уральской пылью. Елена тянет его скорее в палатку. Уже давно больна она мучительным желанием показать кому-нибудь из кровной родни своего, конечно, самого замечательного на земле сына. Они шагают через оглобли, тела. Кто-то ругается, кто-то схватывается и бежит за ними, не понимая спросонок, в чем тут дело и почему так радостно галдят казак и казачка. Ипатий Ипатьевич весело трясет бородой и охотно шагает за племянницей:

— А ну, покажи, покажи, какого ты казака выродила? Чай, мизгирь и мозгляк?

— Вот глядите, дяденька!

Розовея и волнуясь, сияя синими глазами, мать поднимает Веньку из колыбели и передает его в руки серому от пыли казаку. Тот бережно и неуклюже подхватывает ребенка, держа его, как арбуз, одними пальцами. Ребенок сурово хмурится и осуждающе смотрит в рот казаку. Ипатий несет его к маленькой лампешке на столе, чтобы лучше рассмотреть. И вдруг Венька серьезно и неторопливо цепляется за забавную, вперед растущую, сейчас серую от пыли бороду незнакомого деда.

— Ого-го! — орет восторженно Патька. — Молодчина моя племяшка, Елька! Ишь ошелепенела какого джигита! Руки и ноги, будто тюльпаны! Глянь, глянь, как он за бороду цапает… Хо-хо-хо!

Патька заливается, как ребенок. Из темноты дверей, с высот тыквенных гор ему вторит ответный хохот. Со двора в полосу бедного света выступают заросшие лица казаков, сейчас вдруг зацветшие лучистыми улыбками. Из ноздрей, изо ртов, из округлившихся глаз зрителей рвется неугомонное, веселое и участливое любопытство.

— Этта казак!

— Не казак, а живое свидетельство за печатью!

— Ноздря-то, ноздря-то как играет, будто у наказного атамана на смотру!

— Родительница-то и родитель, видно, ухабаки. Постарались для войска!

— Руки-то, руки-то, весла и пику просят, дери его мамашу за хвост!

Патька захватывает горстью свою бороду и концом ее щекочет Веньку по подбородку и щекам. Тот кисло морщится и энергично чихает. Казаки грохочут, потрясая стены палатки.

— Го-го-го! Хо-хо-хо! Ха-ха-ха!

Черные тараканы, будто от землетрясения, в страхе бегут вверх к потолку. Мать исходит потом от гордости и, захлебываясь счастьем, говорит певуче:

— Он и в Сахарновской на крестинах схватил попа за бороду. Поп бранится на куму Лушу: «Чего вы полгода не крестили ребенка? Привезли какого лобана! Он и в купели не умещается». А Веничке всего неделя была…

Казаки снова хохочут. С кухонки из полога, привлеченный неожиданным ночным весельем, прыгает русокудрый хорунжий. Он в исподней белой рубахе и синих шароварах. Грудь у него заросла черными волосами. Он смотрит из дверей на Веньку, на мать, на Патьку, ржущих казаков и кричит звонче всех:

— Плавенным атаманом поставим его, ребята! Ого-го!

У казаков уже не хватает сил смеяться. Они просто, как козлы, трясут головами, мнут свои бороды и задыхаются… Хорунжий, озоруя, подхватывает на руки большой полосатый арбуз и подкидывает его к потолку, ловит и гогочет:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.