Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть первая 2 страница



У обрыва к Уралу давка. Ивей Маркович забрался на пень и рассказывает про Хивинский поход, про свои и чужие подвиги. Он явно привирает, но это-то больше всего и нравится слушателям. Они заранее улыбаются ему, готовые к взрывам смеха. Они хохочут над его ужимками, причудливыми гримасами. Им радостно смотреть, как земляк подмигивает и лучится рябым лицом, весело сияет желтыми, умными глазами. Голос у казака — пьяный, ребячий, прерывистый.

— И вот генерал Кауфман, главный, значит, командир над всем войском, устрял, будто клещук у барана, на самом зади. Мне, грит, надо в обход, айналыпом (исподволь) идти. Мы ж по-казачьему характеру хотим напрямки под ихнюю столицу Хиву, и нету нам никакого удержу. Верблюды ревут — двадцать тысяч одних верблюдов и как на подбор все белые айыры и каспаки (двугорбые). Кони ржут — десять тысяч коней, кроме строевых. Ух и гомону же на нашем стану, будто весь свет в один мах на рыболовство тронулся… Уткнулись мы в город. Вокруг всего города — во какие стены! В тыщу раз выше меня. Прямо Ерихон! Атаман наш, тоже полный генерал, грудь завешана медалями, Веревкин Миколай Александрович — аховая башка, джигит куды! — тут опечаловался: «Ну, как подступиться к городу? И сколь у них, бусурманов, силы? Никто не знает». Кличет он еще сотню генералов на совет. Говорит им. Они молчат, ушами хлопают, будто ишаки. Вместо ума и сметки у них — дыра в горсти! Тогда атаман велел объявить по войску: «Кто охотник в лагерь к бусурману на выведку пойти? Вызнать, как к воротам подступиться? » Генералы в небо поглядывают, ангелов-хранителей ищут в облаках. Офицерики ужимаются, будто девчата на вечерке, друг друга локтями подбадривают. Тогда — делать нечего! — я и Ботов Силуян Касьяныч, верховенный казак, вызываемся: «Так и так, мол, ваше высоко-не-перескочишь, можем пойти! »

Ивей Маркович важно расправил свою золотисто-рыжую бороду и продолжал:

— А Силуян Касьяныч — казак особь статья. Знает заговоры против любого супротивного оружия. От этого ему можно яройствовать вовсю! Веревкин оглядел нас и говорит: «Молодцы! Только б с вами в кашу не влететь. Дам я вам на подмогу, главным образом для письменности, еще трех: генерала, полковника и войскового старшину». Ну, что же? Взяли мы этих троих и двинулись разузнать неприятельскую силу и как он стоит и сколько у них всего прочего… Идем это, а ночь чернущая, будто нечистый всю сажу по адовым трубам собрал и мусорит ее по земле. Звезды где-то по-нарошному мигают, а месяц комар языком слизнул… Протопали мы это версты полторы, вот генерал наш, — пузран во какой, толще моей чубарой коровы, — пыхтит: «Ребята-казачки! Вы идите вперед за веру, царя и отечество, а я тут подожду. Брюхо у меня седни из строя вышло, тоскует. Требуется мне сугубая операция». И в выбоинку за песочек притулился. Что тут делать? Я и сам до того запахи чуял носом, думал, бусурманом наносит… Ан вон что!..

Казак сморщился, затряс головою, повел негодующе ноздрями. По лугу запрыгал хохот.

— Отошли мы еще малу толику. Полковник заперхал, остановился: «Ребята, у меня что-то в груди застревает. Я отдышусь, догоню вас Идите с богом помаленьку…» Еще верста, и старшина застонал: «Колотье в боку. Идите, я тут побуду…» Шагаем теперь только вдвоем. Подлазим к чугунным Шах-Абадским воротам. Страшенные! Как на коностасе рожи ихних святых, и зверье тут же рядом зубы щерит. Бяда! Часовые по стенкам похаживают. Нас, однако, не видят, — Ботов им глаза отвел. Мы живо перемахнули через стену и айда, прямо в дом к главному хану. Я подхватываю ихнее знамя. Силуян Касьяныч взваливает на плечо пушечку в восемь фунт. Думаем уже, как вилка дать, но я тут спохватился и говорю: «Стой, а как же донесение? » Тогда мой товарищ достает шомпол из таволожника и по нему, будто по бирке[3], делает ножом отметку, сколь у хана войска. Пересчитывает по коням, по оружию, по домам. Пошли мы после этого из города. Тут — стыдно молвить, грех утаить! — увидел я на окошечке кувшин — кумган золотой. Потянулся за ним, — прихвачу, думаю, по пути, — а он, окаящий, как загремит! Бусурмане загалдели, схватились и на нас. Мы — деру. Заметались по степи, не знаем в темноте, куда податься. Но тут на меня ветерок невзначай генеральский дух нанес, — мерзит, а все ж я будто родному брату обрадовался, со всех ног туда бросился Ботов сзади топотит. Счастье наше: уральская сотня на отшибихе стояла, мы на нее и натолкнулись.

Прибегаем к Веревкину, а он строго, бровь молнией: «Де генерал? » — «Животом заскучал. В песок притулился». — «А полковник где? » — «Грудь захватило. Сидит в степу отдыхивает». — «Старшина где? » — «Колотье в боку. На ветру прочищается…» Поцеловал нас атаман и дал — во! — по Ягорию и по золотому. Снарядил команду за болящими. Доставили их, генералов-то, на стан, а они зеленые, помятые, мундирчики сзади позапачканы… А на другой день по заре мы как вдарили по Шах-Абадским воротам! Бусурмане нас из пушек, и кипятком, и дерьмом, и варом. Но мы все одно лезем. Взяли город. За нами к вечеру и Кауфман приполз. Важный, будто черепаха, шеей во все стороны поводит. Награды стал раздавать… Вот како дело-то было! Там сыскал свою могилу и наш Устим Григорьич, царство ему небесное!

До этого казаки слушали жадно, хохотали, восхищенно таращили глаза, прицокивали языком: «Хай, хай! » А тут сразу наступила тишина. Толпа вздохнула, сняла шапки и разом перекрестилась… Рассказчик соскочил с пня. Кто-то вдруг взревел «ура! » Молодежь подхватила легкого Ивеюшку на руки, взметнула его выше голов. Весь луг повскакал, на ноги. Три гармоники заиграли марш «Тоска по родине». Забренчало несколько самодельных балалаек и бандур.

Солнце скатывалось за поселок, за обрывы далеких степных берегов. Степь голубела, как море, и, как в море, седыми волнами вскидывались в ней ковыли. По дорогам плыли лодки, привязанные к дрогам: это подъезжали к поселку первые рыбаки-плавенщики. Они торопливо распрягали лошадей и тоже спешили на луг.

Песни и ор долетали до неба, до солнца, висли на кудрявых оборках облаков. Отзывалось за лесом эхо, — казалось, что там за Уралом шумит орда, идет разноголосый табор. Василист лежал на траве, жевал камышинку и через костер глядел на Лизаньку. Девушка улыбалась ему сияньем серых глаз, неярким румянцем щек и розоватыми губами. Она мучила его. Он думал: «А ведь она так же, поди, щерится и Гришке Вязниковцеву». На небе загорались от заката легкие сиреневые облака. Ярко светились их верхние обочины. Самые дальние верхушки краснели, словно киргизские малахаи, и от этого казалось, что облака летят стремительно вверх и что избы, травы, земля, Лизанька, разноцветные казачки на лугу, вся эта голубая ширь и он сам, Василист, порываются вверх, летят и звенят от счастья… Настя, сестра Василиста, горела под взглядом Клементия Вязниковцева, второго сына Стахея, крепкого и плотного казака. Как много парочек оказалось вдруг на лугу! Чуть ли не весь поселок, чуть ли не каждый двор готовились к свадьбам.

Осип Матвеевич Щелоков, пожилой грузноватый казак, песенник и балагур, уже успел сложить новую припевку и тянет ее высоким заливистым голосом, повиснув на плечах у Маркела Алаторцева:

 

Здорово, друг, уведомляю,

Что кончен наш кровавый бой.

Тебя с победой поздравляю, —

Себя с оторванной рукой…

 

Одноглазый Елизар Лытонин, бобыль и пьяница, растянувшись на обрыве Урала, вдруг горестно затянул высоким, плачущим тенорком «Полынушку», трогательную песню бедных казаков, продававшихся на военную службу. К нему тотчас же присоединилось еще несколько голосов. С ним пели Ивашка Лакаев, Панов и Калашников.

 

Ой да располынушка,

Горька травушка,

Горчей тебя в поле не было…

Горчей тебя служба царская!..

 

Грустный ее напев: протяжный, горестный и надрывный, встревожил разгулявшихся казаков.

— Эй, вы, шайтаны, бросьте выть, будто голодные волки!.. Душу маять! — заревел на них урядник в отставке, Поликарп Максимович Бизянов. — Нашли место! Тряхните веселее, чтобы рыбы на дне заплясали!

Не нравилось уряднику, что молодые казаки поют эту песню. Осенью приходил черед идти на военную службу старшему его сыну Демиду, а Бизянов уже сторговался с Ивашкой Дакаевым, чтобы тот заменил его. Чего же теперь жаловаться на царскую службу? Разве кто неволил его продаваться?

— Плясу, плясу! — орал Поликарп Максимович.

Больше сотни казачек пляшут сейчас на лугу, взмахивая цветными платками. Вокруг них в восторге взметываются и бьют подборами о землю мужчины. Давно не стало отдельных людей, все слилось в один цветной хоровод. Вот уж в самом деле неразлучимый поселковый мир, единая весело гуляющая команда, нерушимое войско, навеки сжившаяся семья!.. Так казалось тогда многим соколинцам. Ефим Евстигнеевич целовал Стахея Вязниковцева, Бонифатий Ярахта — Родиона Гагушина. Ивей Маркович пил из одного стакана с Игнатием Вязовым. Даже кулугурский поп Кабаев разгулялся и позволял обнимать себя молодому Василию Щелокову. Поп пил и ел не меньше других, но держался угрюмо, серьезно, — он и тут хотел жить особняком. Сегодня, однако, мало считались с чинами, годами, достатком. Трудно было разобрать, кого и кто целовал, кто с кем обнимался, кто умиленно плакал, припадая на грудь седому казаку. Можно было усомниться даже — человечий ли это был рык, людской ли это несся ор и казачьи ли это счастливые стоны раздавались над Уралом, над лугами, над тихим Ериком. Неужели это кружилась та самая Олимпиада, только что исступленно певшая святые стихи? Неужели это она трясла теперь подолом своего черного платья и вопила с той же страстью, брызгая слюною:

 

Цвяты мои, цвяты,

Цвяты алы, голубы…

 

День угасал. Над степями размашисто полыхала осенняя заря — небывало яркая, кровяная. Кабаев увидел закат и вспомнил сквозь хмель, что он кулугурский начетчик, поп. Его испугали алые туши облаков, и он подумал: «Нехорошая заря. Вещает бурю, ветры, беды… Не было бы горя после такого веселья! »

Вслух сказал:

— Пойти помолиться…

Пьяно и благочестиво поглядел на гулявших казаков, махнул рукою и покачнулся. Зашагал в поселок, к себе в молельню. Никто не заметил его ухода. Одна Ульяна Калашникова уцепилась маслянистым, липким взглядом за его плотную фигуру с грузным задом и проводила его глазами до Ерика.

Спускаясь к речонке, Кабаев услышал тихое нерусское пение. Это сидит в тальнике и плетет из тонких веток корзину Адиль, сын «хивинки» Олимпиады. Он тонок и худ, словно молодой, неоперившийся журавленок. Он глядит на закат, не моргая, и поет свои собственные песни:

 

Брови твои черны, будто перо беркута.

Стан твой лучше, чем у людей.

От матери ли ты родилась

Или с неба слетела?

Твои брови, душенька,

Тонки, как новый месяц,

Твои груди, душенька,

Теплы, будто молоко кобылы.

 

Адилю уже семнадцать лет. Это он разговаривает с Настей Алагорцевой, с которой ему никогда не довелось сказать и слова. Адиль поет тихо и сиповато Серые, грифельные его глаза поблескивают темными огоньками. Он ни за что не пойдет к казакам на их гульбище. Богатые Ноготковы презирают их с матерью за нищету, за его киргизское происхождение. Василий Ноготков, двоюродный брат Адиля, не дает проходу ему, дразнит его при каждой их встрече:

— У, киргизское отродье!

Адиль живет с матерью в землянке. Родственники выгнали их… Адилю горько видеть, как мать сейчас все же пляшет с богачами, всячески заискивает у них…

В эту минуту на поляну у высокого, однорукого осокоря выходили лучшие плясуны. Плясали «казачка» братья Ноготковы — так, что даже у Иньки-Немца пошли по спине горячие мураши. Пожилой Игнатий Вязов играл в танце с саблей. Он размахивал ею вокруг своей головы, и она блестела, как сплошной белый круг. Игнатий рассекал ею воздух, он вонзал ее в землю и прыгал через ее острое лезвие Он подбрасывал саблю и с лету ловил за эфес зубами.

Казачки падали от усталости, слабо помахивали косынками, разноцветными бухарскими ширинками, платками и шалями — подарками мужей, братьев, отцов, — страстно и устало поводили плечами…

У Ивея Марковича давно уже пылало нутро от нетерпения. Разве так плясали в старину? Наконец, он не выдержал и решительно вошел в круг. Его встретили радостным ржанием. Казак важно и строго оглядел всех, подождал, когда все утихнут, снял с груди знаки отличия, передал их Маричке и сбросил с плеч мундир, оставшись в малиновой рубахе, охваченной и высоко подобранной кожаным узким поясом.

Казак пошел по поляне мелкими, ровными шагами, ставя ноги прямо, копытом, будто молодой конь. Голову нес он высоко с особым гордым спокойствием. Все глядевшие на него ощутили, как у них зашевелились волосы на затылке. Казак плясал бышеньку, стариннейший уральский танец.

Маленький Ивеюшка был необычайно проворен и ловок. Он, почти не касаясь земли и трав, сделал несколько широких кругов, потом внезапно пошел колесом — с ног на руки и с рук снова на ноги, быстро, быстро, как перекати-поле. Упал на четвереньки, замотал золотою бородой. Глаза его одичали, помутнели. Он стал сайгаком, старым, матерым моргачем[4], когда тот негодующе бьет копытом возле несговорчивой самки. В исступлении он взбрыкнул ногами (всеми четырьмя! ) и помчался карьером через поле. Так бегать человек мог только тысячи лет тому назад, когда он еще не поднимался с четверенек…

Казаки ахали, стонали, пьяно и самозабвенно рычали. Сами падали на руки. Хохотали, разрывая вороты малиновых, синих и белых рубах. Открыто, взасос целовали своих душенек. Хватали казачек, поднимали их на руки и скрывались в заросли талов, прятались в густой траве-вязеле, исчезали в частом, широколистном дубняке…

Лушка, младшая сестра Василиста, закусив зубами палец, с немым изумлением глядела из-за куста на пляску Ивея Марковича и на то, как беснуются взрослые. Она уже смутно понимала все это, и ей было и страшно, и больно, и завидно. Ей хотелось плакать от горечи и щемящего, смутного счастья, нахлынувшего на нее, — от предчувствия своего будущего, которое неизбежно будет так же безумно, тревожно и страстно, как это сегодняшнее гульбище, как эта старинная пляска бышенька.

 

 

Яик вьется светлой лентой издалека, с Уральских гор, отделяя Азию от Европы. Бежит он мимо Орской крепости и Оренбурга, через Уральск к Гурьеву. От Уральска до Каспия река повисает на юг ровной, чуть колеблющейся змейкой.

На карте посредине этой черной полоски можно увидеть крошечный кружок без креста. Это — форпост Соколиный.

В старину здесь был сторожевой пикет «Каменные орешки». В половине XVIII века сюда с протоки Соколок, разбойничьего гнездовья казаков у Каспия, пришло несколько семейств: Ипатий Соколок, Алаторцевы, Вязниковцевы, Ярахта, Щелоковы, Чертопруд, Доброй-Матери. Казакованье — грабеж караванов, идущих из Хивы и Бухары — становилось опасным, а главное — малодобычливым. Слепив себе немудрые землянки, пришельцы осели здесь на постоянное жительство.

Яицкие казаки исстари селились по берегам реки. Их линия растянулась чуть ли не на тысячу верст, от Илека до Гурьева. Но число жителей в области никогда не превышало полутораста тысяч.

Степную их котловину с юга омывают воды Каспия. «Синее Морцо» называют его в устьи казаки. С запада к ней примыкают желто-соленые земли Букеевской Орды. Здесь грань бежит через Камыш-Самарские озера, по Рын-пескам и выходит к морю недалеко от устья Яика. За Уралом от моря граница начинается протокой Соколок и идет выше, пустынными киргизскими степями Малой Орды, вплоть до обширного края Оренбургских казаков на северо-востоке, Общего Сырта, отрогов Уральских гор и Самарской, мужичьей губернии — на севере.

Поселок Соколиный раскинулся на правом, самарском берегу Урала, как и все казачьи селения, кроме Илецкого заштатного городка. Совсем недавно, еще на памяти Василиста, форпост лежал у самого яра реки. Степной ветер, исконный хозяин здешнего края, замел, однако, старое русло, и Яик, беззубо шурша песками, ушел от поселка версты на две к востоку. Здесь же, за дворовыми плетнями, косо повисшими над желтой кручей, осталась покойная камышовая речонка Ерик, неторопливо бегущая краем лугов.

Саманные небеленые мазанки форпоста с плоскими крышами похожи на киргизское зимовье. Плетневые дворы и приземистые базы крайне неприглядны. На полтораста домов в поселке меньше десятка деревянных жилищ, и лишь у Вязниковцевых и Алаторцевых они построены в два яруса. Талы и глина — единственный материал построек. Две широких улицы, пустынная площадь без единого кустика зелени, базы, обмазанные коровьим навозом, — все это выглядит беззащитно и серо. Постоянные ветры кружат над ними летом желтую, едкую пыль, зимой наметают сугробы выше крыши. Соседям нередко приходится откапывать друг дружку из-под снега. Людское, непрочное жилье лишь размерами отличается от волчьих и суслиных нор по спадам степных оврагов — таких же желтых глиняных «мариков» и темных, подземных убежищ. Даже одноглазый Елизар Лытонин, одинокий, немудрящий казак, пьяница и забулдыга во всех смыслах, глядя на поселок с вышки невысокой реданки, сторожевой каланчи, гордый тем, что он вознесся выше всех, нередко думал о тщете человеческих трудов, о ничтожестве их жилищ и жизни перед тем большим миром, который открывался ему на все стороны.

— Эх, пойти чепурыснуть штофик, что ли? — заключал он всегда свои невеселые размышления.

Но в мазанках у казаков светло и чисто. Земляные полы хозяйки протирают чуть ли не каждый день. Летом мажут наружные стены красной глиной, разрисовывая вокруг окон причудливые азиатские узоры. Белой глины в области почти нет. Крошечные окна часто вместо стекол заткнуты пунцовыми перинами, алыми подушками, белыми кошмами, — теплые запахи и жаркие цвета! Казачки горды своим домом. Они ревниво охраняют его. Когда мужчины летом «уходят в дорогу», казачки занавешивают окна, закрывают плотно двери и ставни, если они есть, и ребятам нет туда доступа совершенно. Казачата, проворные звереныши степных просторов, проводят дни и ночи под небом. Сами хозяйки, скинув обувь, заходят в горницу лишь затем, чтобы взглянуть, не потухла ли перед образом негасимая лампада. Им кажется, что в их доме живет еще кто-то, невидимый и постоянный.

Кое у кого перед избами стоят кресты — два-три креста на поселок. Обычные могильные кресты, но, само собой разумеется, не четырехконечные, никоновские, а истые, свои — восьмиконечные, с тремя разной длины перекладинами.

Казаки дома — в гостях у родительниц. Так зовут они всех своих женщин. Казаки ревнивы, но не к домашности, а к рыболовным угодьям, к косякам коней. Их становье — река, луга степи. Вспоминая на чужбине родину, казак редко помянет дом или двор; нет, он взгрустнет об Яике, сыне Горыныче, о соленых степях и реже о своей любимой душеньке. Горынычами казаки называют самих себя. Мнится им, что древние богатыри, их прародители, ворочали горы и потрясали самую землю.

Казаки и казачки одеваются подобрано и чисто. Длинные кафтаны, малиновые бешметы, островерхие шапки взяты ими у Азии во время грабежей караванов. Цветные сарафаны, головные уборы — бабьи волосинки и девичьи поднизки — казачки несомненно занесли сюда из России.

Большинство соколинцев — закоренелые староверы самых различных толков: беспоповцы, бегуны-странники, никудышники, австрийцы. Первая единоверческая церковь появилась лишь в 1837 году в Сахарновской станице, в одиннадцати верстах от форпоста. Большинство казаков поглядывают на нее хмуро. Их мутит от шеренги и однообразия даже в религии.

Внешностью соколинцы все разные.

Среди женщин, в большинстве рослых, статных, с лицом простым и по-русски приветливым, встречается и резко выраженный восточный тип. Попробуй определи, чья кровь течет в их жилах — калмыка, киргиза или башкира! Казачки дерзки и заносчивы с чужими, смелы и горды перед станичными кавалерами.

Мужчин еще трудней вогнать в рамки национального обличья. Что город, то норов, сколько лиц, столько особей.

Уральские казаки — «люди собственные», по их выражению. Природа, степь и река наложили на них отпечаток самобытности. «Однообразный и пустынный вид оной утомляет глаз путешественника», — писал о степи екатерининский ученый Паллас. Но казак привык к ней, любит ее, как и реку Яик, за размах, просторы и широту. Он и сам таков: смотрит открыто, шагает широко и смело, говорит с веселым неустанным задором, работает редко, но с удальством. Казаки гостеприимно радушны к своим землякам, как Яицкие степи и река.

Хлеба соколинцы сеют очень мало, не больше ста десятин на весь поселок. Казак не любит натужной, каждодневной работы. Он воин, охотник, рыбак, но не земледелец. Скучные и тяжелые заботы он распределил между женою и батраком-киргизом. Сам он, пожалуй, не прочь еще побаловаться степными бахчами, чтобы к осени получить нежные, пахучие дыни, семена которых он вывез из Хивы, алые, сладкие арбузы и пряную мясистую тыкву, в голодные годы заменяющие ему хлеб. Хлеб же он всегда предпочитает купить на базаре. Он песенник, гуляка, джигит, урван, пьяница, забубенная головушка не только дома, но особенно тогда, когда «ходит в дорогу», отправляется «по белужьи головы».

На востоке от поселка вьется Урал, по-казачьи — Яик. Река вольно и шумно бежит по степям. Крутые яры и омутовые суводи постоянно чередуются на ней с мелкими плесами, отлогими песками, приветливыми и размашистыми. Иногда такой лимонно-желтый мыс тянется на версты.

У обрывов реки и за ее песками стоят леса — кудлатые, нечесанные ветлы, серебристый тополь, мелкий дубняк, густой осинник. На заворотах ее безмолвными стражами высятся, обычно одинокие, многолетние осокори и разлапистые вязы. На зорях с их вершин разносится ревнивый клекот хищников Когда-то здесь стояли реданки и воинские пикеты. С их вышек казаки следили за Бухарской стороной, охраняя поселок от нечаянных набегов азиатов Теперь на этом месте чаще, всего увидишь плетневый шалаш В нем целыми днями покойно дремлет беспечный дед, сторож луговых бахчей. Иногда, впрочем, и он забеспокоится, закричит во сне «уру». Ему по старой памяти чудится тихий плеск Яика от весел разбойных воров.

Против поселка за Ериком зеленеют широкой полосой луга, поблескивают круглые озера, камышовые старицы Закрывшись непролазными тальниками, прячутся по лесам мелкие ильмени, мутные котлубани. Летом в этих местах — отрадное пристанище для зверей и птиц. Здесь жировые пастбища для тетеревов и серой куропатки. В засушливые годы на лугах не редкость увидать сторожкую, важеватую дрофу и мелкоузорного стрепета, перебравшихся на кормежку из степей.

Когда нет рыболовства, казаки с азартом охотятся за зайцами и за водяной птицей. Часто рыщут в степях, высматривая сайгаков, лису и волка.

Разбегаясь веснами на десятки верст по своим поймам, Яик хранит богатые травою и лесом луга, заносит рыбу в озера.

Казаков кормят рыба и скот.

По весне они ловят воблу, севрюг, сазанов по разливам. Зимой достают осетров, белуг, судаков из-подо льда баграми, режаками и сижами. Осенями едут всем войском на бударах от Соколиного поселка до Гурьева, неводя ярыгами по ятовям, где стаями спит, в другое время строго охраняемая, рыба. Осенняя плавня и зимнее багренье дают им самую богатую добычу, больше половины годового улова.

Соколинцы горды тем, что осенняя плавня начинается у них. Соколинцы самые удалые рыболовы Они — цвет Яицкого войска. От них начинается плавня, здесь же кончается багренье. Форпост Соколиный — природный рубеж. Случается, что к северу лежит еще снег, а на юге уже зацветают тюльпаны. В Гурьев, к морю ехать — готовь телегу, а в Уральск — сани. Недаром у Болдыревских песков на яру высится красный кирпичный памятник, маленькая пирамидка. Около нее ставит кошомную свою кибитку плавенный атаман.

И среди казаков других областей уральцы особый народ. Им удалось сохранить часть старинных обычаев своей общины, в то время как даже заносчивые донцы лишились их совсем. Они одни могут откупаться от военной службы, нанимать за себя других — старинное право наемки. Каждую осень беднота отправляется пешком в Уральск торговать собою. Торг происходит на горке у Белой церкви, старого собора Богачи любят его не меньше Калмыковской ярмарки, где они сбывают и закупают жирных и глупых баранов.

Все земли у уральцев — войсковые, как и богатые рыболовные и пастбищные угодья. И на багреньи, на сенокосе, на плавне, как и на гулебщине за зверьми, казаки не работают, а охотятся. Все это они делают с удара, в обкос наперегонки, всем войском, командой, народом. Бродячей, всегда оживленной ватагой бросаются они в горячем азарте на травы, на рыбу, на вырубку тальников, словно на нечаянно найденный заветный клад. Торжествует при этом, естественно, наиболее сильный, отчаянный и предприимчивый. Реже счастливый. Момент обнаженного, первобытного соперничества заставляет их держать постоянно ухо остро, глядеть в оба, не закрывать зорких, степных «зенок», не распускать брюха, веками вырабатывает из них природных джигитов, рассчитывающих лишь на свою ловкость. Казак мало раздумывает и действует всегда стремительно. На иногордных, пришлых людей он смотрит свысока, с пренебрежением. Не казаку даже проездом нельзя безнаказанно показаться на улицах форпоста. Казачата начинают уззыкать, улюлюкать, швырять в него обломками кирпичей. «Музлан, мочальные кишки, кругом брюхо! » — кричат они презрительно Казак при этом никогда не остановит их. Он в лучшем случае снисходительно усмехнется: «Вот, дескать, мы-де мы…»

Соколинцы глубоко и безотчетно любят свой край. Отечество для них здесь, на Яике, в своей общинной ватаге, в своем поселке, в собственной бороде. Остальной мир, даже годами живущие у них торговцы, поп, ремесленник, не говоря уже о батраках-киргизах, — люди сторонние, чужие, поганые. Казак и особенно казачка держатся настороже, с глубокой фанатической опаской приглядываются к России. Недаром «обмирщиться» у них значит опоганиться, спознаться с нечистым и суетным.

Соколинцы самонадеянно невежественны. Они, как и все уральцы, хотят жить отдельно и независимо от остального мира Они боятся его, как звери, и словно звери, не желают подчиняться новшествам и цивилизации. Защищая границы Московии от азиатов, они не считают себя ее рабами, а хотят быть, по крайней мере, с ней ровнями.

Казаки преданы реке, степям. Они охотно покоряются лишь законам природы. Рожают, растут, играют в отрочестве в альчи[5] и клек, гоняют в пыли кубари. Позднее, так же безотчетно и привычно, как в детстве сосали грудь родительницы, обихаживают скот, ловят рыбу, стерегут семью и хозяйство, любят своих душенек и умирают, как деревья, как травы, когда приходит время, бездумно и по-своему мудро Поневоле или по воле, но с природой они живут в крепкой, сыновьей дружбе. Человека они жалуют меньше. И разве только две неуклюжих ветрянки на степном сырту за поселком, машущие по-ребячьи крыльями против ветра, своим старческим хрипом напоминают о нищей дерзости казака перед стихией.

Впрочем, появился совсем недавно один сторонний, назойливый страж над форпостом. Это — телеграфные столбы, сиротливо бегущие мимо. Тонкая, но жесткая нить, соединяющая Соколиный поселок с далеким миром. Казак не любит ее металлических стонов, особенно в ночное время. Взглянув хмуро на чисто обструганные стволы деревьев, которым уже не дано зацвесть, бородатый Горыныч спешит уйти на берег родимого Яика. Глянет с яра на бурливый и легкий бег реки, на ее голубые и седоватые волны, скачущие гребни, свободные повороты и невольно задумается о далеких путях, открытых просторах, широком, синем море, у которого не увидишь берегов…

 

 

Весна семьдесят четвертого года открылась радостно. Разливы шли широкие, размашистые. Люто бушевал Яик. В его мутных водах захлебывались самые высокие деревья. Несметными косяками двигалась от Каспия рыба. Густо летела птица. По Уралу, по залитым водою лугам, по затонам сновали оснащенные будары: рыбаки неводили белуг, осетров и севрюг. Возами отправляли с реки жирную воблу. Луга вокруг поселка зеленели без устали. Овцы и коровы взирали на землю с апатичным довольством. Бесновались кони в степях. Покой и счастье казались тогда привычным, постоянным состоянием. Казаки были веселы, много любили, много рожали, зная, что и назавтра у них будут мясо, хлеб, вино. Будет все, чего только они пожелают: дорогие чаи, сласти, шелка на сарафаны, волчьи и лисьи меха на шубы. Василист часто вздрагивал от радостного озноба: ему представлялось, что Лизанька уже вот здесь, рядом, ходит по горнице, мягко шаркают ичиги на ее ногах. Она взглядывает на него по-особому, так, как ему лишь снилось… И Настя, его сестра-соутробница, смотрела на дом Вязниковцевых, как на свое в недалеком будущем жилище. Статный, плотный Клементий — круглые, голубые глаза, русые вихры, «песик шершавенький» — отвечал ей из окна довольной улыбкой…

Казачки мазали избы рыжей глиной. Лизанька стояла на лестнице перед своим домом и с размаху ляпала мокрые комья в стену: «Чоп! Чоп! » Будто захлебывается на водопое старый верблюд.

У Василиста не было дела, но он несколько раз с озабоченным видом прошел мимо… Никто и не мог заподозрить, что делал он это ради Лизаньки. Ее ноги, измазанные, забрызганные, были открыты выше колен. Казачка нисколько не стеснялась его. Она была очень довольна, что он смотрит на нее, — храбро встречала его взгляд, улыбаясь из-под локтя. Какое счастье ждет казака!

— Лизанька, ты бы еще повыше задрала подол-то. Ситец, матри попачкаешь. Родион Семеныч рассердится. А люди пущай глядят, кака ты есть…

Василист говорит это серьезно. Ему хочется подойти к ней и прикрыть платьем ее ноги. Пусть никто не видит этих круглых чашек колен, похожих на лбы белых козлят, которые вот-вот передерутся меж собою.

— А хотя бы? — сдержанно улыбается девушка. — Видел, видел, не обидел. Плакать станешь, не достанешь.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.