Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть первая 1 страница



 

 

О радость возвращения на родину, к себе в дом!

В поселке Соколином еще с вечера знали, что казаки вернулись из счастливого Хивинского похода, что удачливые вояки уже третьи сутки пьют напропалую в городе Уральске.

На форпосте[1] поднялась веселая суета. Казачки первым делом затопили бани. Они вычерпали чуть ли не половину Ерика, таская без устали воду на узорных коромыслах. Бегом поднимались с полными ведрами на крутой, рыжий яр, где не только трубами, но и окнами, щелями курились и дымили приземистые глиняные избушки. А как мылись казачки! По два часа не сходили с полков, поддавая ежеминутно жару. В банях под потолками стояли пар и хаос, словно в первый день творения.

Маленькая Маричка, жена такого же крошечного джигита и степного гулебщика Ивея Марковича, исхлестала о свою спину три осиновых веника. Полнокровная Настасья Вязниковцева запарилась до полусмерти. Пришлось той же Маричке окунать ее в холодную воду.

Казачки готовились к встрече с мужьями после года разлуки.

Матерые станичники усмехались в наглухо заросшие свои бороды. Искоса поглядывали на распаренных женщин. Самый старый казак в поселке Инька-Немец — чуть не девяносто лет! — скреб восковыми пальцами свою редкостную бороду и покрякивал:

— Матри-ка, и лесу у нас не станет. За один день изведут. Натешили наши родительницы плоть по чужим дворам, а теперь омываются. Оставили бы маненько тальнику, а то казакам нечем будет их по заду стегать.

Но казачки не унимались. Они то и дело выбегали на Ерик, высоко поднимали исподние юбки, бултыхая весело водою, шли на ту сторону речушки и там с азартом купались, чтобы хоть немного остыть от горячей бани и угарных томлений. Эх, как заворошилась в них тоска по мужьям! Они с ожесточением хлестали друг друга ладонями по смуглым, тугим животам, щипались до синяков и хохотали так, что казаки отплевывались в поселке:

— Вот зарразы!..

Нелегко утишить скопившуюся страсть. А тут впереди еще целая ночь или даже две в одиночестве. Можно задохнуться от нетерпенья, когда знаешь, что казаки гуляют у себя в столице, всего в двухдневном переходе от поселка, и кажется, что вот хозяин дышит тебе в затылок — жадно, горячо, и пахнет от него знакомым потом, рыбьей чешуей, азиатскими, полынными ветрами, степной пылью, солнцем…

Ребята еще до зари убежали на Урал с переметами. Надо поймать судака, сазана, жереха, а может быть, осетра. Без рыбы уральцу и праздник не в праздник, и радость не в радость!

Во дворе у Алаторцевых толчея. Хозяйка дома, казачка Анна, высокая, сильная женщина, в резиновых калошах на босу ногу, идет полураздетая из бани. Лицо ее рдеет, как спелая малина. Она вся дымится парком — весенняя земля! Серые глаза хищно поблескивают. Кричит она весело, зло — пусть слышит весь поселок:

— Асанка, кель мунда! [2] (Поди сюда! ) Смахни-ка навоз со двора! Только Каурого не запрягай, — поедешь на кобыле! С утра намеси глины. Надо баз хорошенько промазать. Вишь щели-то! Хозяин не похвалит…

Вперевалочку, как утица, идет из бани пышнотелая, вечно улыбающаяся Катя, сноха Анны, жена брата Алаторцевых — Никиты. Никита, как и Ефим, на военной службе, где-то в России.

Через двор на веревках понавешана сушеная рыба. На земле кости, хвосты, головы, мутно-стеклянная чешуя, рыбные запахи…

Анна увидала своего любимца, сына Василиста. Поджарый парень вышел из-под сарая, сладко потягиваясь после сна. Синяя рубаха в обтяжку, вся под поясом, картуз слегка набекрень, ноздри живые, темные глаза блестят веселой прищуркой.

— Василька, добёг бы до реки, метнул бы на ночь переметы. Надо свежей на пирог отцу.

Слово «отец» Анна произносит с гордостью. Сын с гордостью его слышит:

— А сам-то я не знаю, поди…

Девчата догадливо бегут с улицы навстречу матери.

— Настенька, Лушка, полы в горнице перетрите. Да в обувке ни шагу. Ну-ну! Перины перетрясите. Не то он, утроба-то наша, чай, умаялся. Захочет с дороги отдохнуть… Мух повыгоньте до одной. Окна занавесьте!.. Эх!

Анна вдруг потягивается. Грудь у ней подымается теплой волной. Руки сами вскидываются вверх, за голову, потом большим крестом прижимают кого-то — солнце, воздух? — к груди. Земля качается под ней, как колыбель. Настя стыдливо отворачивается. Девятилетняя Луша изумленно таращит на мать свои зеленоватые длинные глаза…

Над плоскими крышами изб всю ночь — густые клубы черного кизячного дыма. Сколько шанег с творогом, сдобных кокурок, рыбных пирогов, тонких лунообразных блинов с каймаком, жирной баранины, сколько пузатых корчаг хмельной и сусляной браги было сварено, зажарено, испечено — приготовлено к восходу солнца. Казалось, ждали приезда, по крайней мере, сотни человек. А из поселка в Хиву ходило всего семь человек. Правда, все это были самые природные, закоренелые уральцы — настоящие Горынычи, как любили называть себя яицкие старожилы. В Хиву нанимали пожилых казаков, уже закаленных в походах и боях, состоявших, по крайней мере, в полевом разряде. Из Соколиного форпоста ходили на этот раз: Ефим и Маркел Алаторцевы, Стахей Вязниковцев, Бонифатий Ярахта, Ахилла Чертопруд и Устим Панов. Был с ними и шустрый Ивей Маркович Доброй-Матери. Не хотели было его нанимать за карликовый рост на военную службу, но как оставишь на печке чуть ли не лучшего джигита в крае, и разве он отстанет от своих закадычных друзей? А главное — он чуть не единственный на всю область иканский герой.

Вот кого ждали в Соколином поселке. Все знали, что с ними завернут на форпост еще десяток земляков из низовых станиц — Калмыковской, Кулагинской, Гурьевской. Надо встретить их с честью и выставить угощенье на славу, по-уральски. Поэтому-то в поселке в эту ночь ни одна печь не оставалась холодной.

Василисту не сиделось на месте, он уже вернулся с Урала, наживив и метнув в реку два перемета. Сейчас он помчался верхом на Кауром в луга, отвел коней пастись. Размахивая широко недоуздком, он повернул от Ерика на сырт к ветряной мельнице, на тракт к Уральску. Он знал, что казакам было еще рано, но ждать дома у него не хватало сил. Ему хотелось хотя бы взглянуть на дорогу, откуда прискачут родные вояки. Василист был молод и горяч. Ему только что пошел девятнадцатый год. Годы, впрочем, куда серьезные. Вот-вот выскочит из малолеток! Скоро надо ставить его в казаки и женить. Правда, черные усики на калмыцком его лице кажутся еще приклеенными, большие соминые губы — наивными. Глаза с темной зеленцой, с узким разрезом век глядят вприщурку, озорно, по-мальчишески, бегают из стороны в сторону, как два живых челнока. Точно постоянно видит он там, за степными буераками, что-то на редкость забавное… Не свою ли молодость, весело скачущую, как невыезженный конь по степям, не будущие ли дни свои следил там, за синим окоемом, Василист?.. Казак никогда не задумывался над этим. Он был постоянно взволнованно счастлив, а сейчас особенно. Из похода возвращались его отец Ефим Евстигнеевич и дядя Маркел. Лизанька Гагушина, теперь навеки верная его душенька, вчера сказала, что любит его. Приедет отец и через год, самое большее два, пошлет за ней сватов. Едва ли станет спесивиться небогатый и скупой Родион Семенович, их сосед по двору…

Василист глядел в даль. Ранняя осень шла над полями — спокойная, счастливая и ясная. Куда ни взглянешь — земля открывается голубыми и синеватыми просторами.

На перекрестке большой дороги и степного проселка Василист наткнулся на башенку из арбузов и дынь. Это бахчевники сложили их здесь для проезжих. Старинный обычай, привычный для казаков, как крестное знамение. Нынешний год ведь был урожайным. И соколинцы начали уже забывать прошлый, семьдесят второй, голодный год. Миновал и ладно. Чего бередить старую рану?

Казак поднял на ладонях самый большой арбуз, холодноватый, блестящий и пестрый. С размаху ударил им о травянистую землю. Арбуз засмеялся в лицо казаку свеже-малиновыми, как его околыш, крупичатыми половинками. Улыбчато запестрели светло-каштановые семена, так похожие на славных букашек «Вася, Вася, улети! »… Как сладко и сочно живется на этой щедрой земле!

Василист по-хозяйски раскинулся на ковыльном пригорке. Вытянул ноги и улыбнулся шагреневым своим сапогам, сшитым красиво и с просторцем. Жадно принялся за арбуз. Липкий, сахарный сок клейко поблескивал на его остром подбородке.

Сгущался вечер, оседая на землю сизыми сумерками. Вверху, под небом, было еще светло. Пылал вдали багровым пожарищем осенний закат над степями. Его огни всегда похожи на сказку. Какая большая тишина! Только ребячьи выкрики мягко доносятся из поселка. Похоже, что светлые камешки падают откуда-то сверху в воду.

«Матри, и у меня родится казачонок, заразой его не убьет! » — с усмешкой, как-то стороной подумал Василист и, скаля зубы, хохоча неслышно, помотал головой. Почувствовал бодрый озноб в груди. Опять встряхнул чуть волнистыми волосами и вдруг замер. С восхищеньем, потрясенный, увидел, как огромный черный беркут, срезав крыльями небо, рассекая мир, как краюху хлеба, пополам, с чудовищной высоты опускался за синими лесами на Бухарской стороне.

— Вот этта — да! Эка ахнул, стервец! Хай, хай! — завистливо цокнул языком Василист.

Глазам казака было просторно. Степи и в сумерках расстилались широко. Они бежали сейчас, как и всегда, на запад, на север, на юг и на восток. И все они — уральские, свои… И подумать не мог Василист, чтобы все это было для него не навсегда — вот так, как есть, покойное, простое, близкое: эти вот ласковые ковыли, горько-пахучие полыни, пыльные дороги, гусиная трава вокруг них, сизые дымки над избами, поваленные плетни, ржанье коней, широкие огни на закате. Это же все его, и это так же прочно, как вечность, как тяжелая, железная пешня, не знающая износа в хозяйстве, пережившая его прадедов…

Из-за трав вылезла луна — казачье солнце, помощник в походах, при грабежах и казакованьи, на рыболовстве. Как она глупо-счастливо таращилась над рекою, над полями своим оранжевым, лупоглазым лицом. Острым, сабельным серебром блеснул Урал на завороте. Через неделю — осенняя плавня. Тысячи легкобортных будар полетят на веслах к Гурьеву, останавливаясь на местах спячки рыб, по-местному — ятовях. Весь поселок стронется с места и побежит к морю.

Василист оглянулся. В поселке еще не ложились спать. Дымились трубы изб. В окнах тускло поблескивали не то цветы кувшинки на черном озере, не то слабые огоньки ламп. Показалось казаку или в самом деле запахло сдобными шаньгами, навозом, кизяком. Со степей пробился тонкий аромат полыни и ковыля… Ага, вот зажглась первая голубая звезда на западе. Как легко дышится здесь! Так вот взял бы на руки самое землю и закачал бы ее, словно душеньку Хорошо жить человеку на земле! Вскакивать по утрам под зычные окрики бравой и ласковой матери, уписывать за обе щеки ее стряпню — блины с каймаком, пироги с ежевикой или вороняжкой, потом бежать на Яик и там по пескам ловить судаков, сазанов. С гиканьем скакать на коне по степи и затем, беспечно раскинув руки, лежать на зеленой бахче — в зное, в шири, в солнце. Мерзнуть, загораясь огнем от крещенских морозов, индеветь, будто мохнатое дерево, вытаскивать багром из-подо льда грузных осетров и белуг, укладывая их поленницей на снегу. Пить тут же на крови водку — прямо с рукавицы, сделав пальцем на ее коже углубление, петь песни и отплясывать целую ночь казачка или бышеньку. А вечером? Василист вспыхнул. Ему так ясно представились близко, вот тут, рядом, розоватые ноги Лизаньки, теплые, девичьи ее колени… Кровь толчками поднималась в нем. Казак замурлыкал с чувством:

 

Что грустишь, моя родная,

В черных траурных ножнях?..

 

Передохнул, чтобы запеть во весь голос. И вдруг услышал впереди шорох. В голубом полумраке показалась из оврага человеческая фигура. Маленькая, в странном одеянии. На фоне заката она казалась черной и плоской. На голове большой, темный блин, на теле сплошной балахон — не то старинный казачий халат, не то поповская ряса. Лица не видать.

— Кто эта? — робея, спросил Василист.

— Бля-ля! Большой поп! Поп Степан. По странству во Христе. Казаков сушить, воблу вялить. Одно! Ля-ля!

«Ля-ля! » он выкрикивал высоким и странным голосом. Дурачок, юродивый. Вечный бродяга. Василист слышал о нем не раз, но еще не видал его. Про него рассказывали, что он всегда идет к морю, на юг, и будто бы никто никогда не встречал его на обратном пути. Казак опасливо поглядывал на попика. А тот визжал:

— Солить зелезом. Зелезом! С перцем, с хреном, с приговором! Я — большой поп. У вас малые попы — вороны… Ля-ля!

— Чево, чево тебе надо? — попятился казак.

— Хошь защекочу?.. Чтобы весело было со слезами… Отпевать-плясать буду. Хошь? Хошь? Дай копеечку!

Человек запрыгал, обезьяна-обезьяной. На груди у него глухо позвякивала жестяная кружка. Замахал широкими рукавами, — ну вылитая ночная птица выпь, бучило, что гукает всегда из болота перед бедами…

— Ну ты… Иди! А то как двину вот! — по-мальчишечьи сказал казак и не узнал своего осипшего голоса.

— Бля-ля!.. Я по странству во Христе… Я до могилы гуртом, с вами… В море!.. Хошь! (Прощай! )

Человечек подпрыгивая быстро пошел вперед и скоро растаял в ночи. Казак с минуту еще видел перед собою кошачий, липкий блеск его глаз и слышал выкрики «ля-ля! »

— Фу, пострели те в варку-то, окаящего! — обругался с сердцем казак и повернул домой.

Радость ушла. На сердце стало тревожно. Надвинулась ночь со всех сторон.

— Тьфу! — громко сказал Василист и вприпрыжку побежал под гору в поселок.

Рыжая круглая рыба-луна плыла по небу. Она выметывала на облака пятна бледно-розовой икры, задыхалась, бледнела и тянулась все выше и выше, оставляя серебристый след на синем небесном водоеме. Впереди, на западе, наивно мигал большой голубой светлячок — далекая вечерняя звезда.

 

 

Наконец-то казаки выбрались из Уральска. Пять дней их торжественно и бестолково чествовало умиленное население города. Гремели оркестры, колыхались знамена. Без устали и смысла говорились речи. Казаки кричали «ура», пели песни — чаще всего сотенную песню второго уральского полка «В степи широкой под Иканом», — и в это время качали Ивеюшку на руках. Пили даровую водку, потом начинали питьевою, с азартом рассказывали о подвигах казачьей сотни под Хивою, а в заключение скакали по улицам на конях, джигитуя.

Сегодня Ивей Маркович проснулся задолго до рассвета. Башка трещала. Казалось, что внутри черепа ползают раки. Маричка всю ночь ходила перед его глазами по лугам и собирала в подол красные тюльпаны, затем укладывала на них коровьи котяхи и тут же в переднике жгла костер.

Казак дернул за бороду Ефима Евстигнеевича:

— Подымайся живо! Башку у твово коня туркмены утащили.

Тот отозвался, не открывая глаз:

— Врешь, поди?

— Ей-бо! — засмеялся казак и серьезно спросил: — Махнем, что ли, в поселок?

— Ня знай, ня знай, — почесался спросонок рослый Алаторцев. — Надо бы…

Тогда Ивей Маркович по-разбойничьи пронзительно свистнул:

— Ребята, туши костер! Скачем! Бабьи пироги стынут!

Деревянный мост через реку Чаган протопали тихо. Молчали, посапывая. Налево, за Уралом, ало загорался край неба. Дорога шла на подъем. В голубых утренних сумерках она походила на прядь серой девичьей косы. Черно-бурые беркуты, еще не стряхнувшие сна, нахохлившись, сторожили дорогу, сидя на курганчиках и суслиных бугорушках.

Впереди гарцевал на игреневом меринке рябой, крошечный Ивей Маркович. За ним доспевал угрюмый Маркел Алаторцев. Повод он держал правой рукой, — левая была еще на перевязи после ранения. Позади вперемежку ехали остальные пятнадцать низовых казаков и четверо соколинцев.

Привстав на стременах, Ивей Маркович обернулся назад и крикнул:

— Погруним, что ли? Скоро, матри, Свистун!

Он дико гикнул. Взмахнул плетью, рассекая воздух. У, как метнулись казачьи кони, как понеслись они в гору! Пыль клубилась выше лошадиных голов. Чокали подковы, высекая искры. Конские гривы буйно косматились навстречу родным степям. Ивей Маркович взлетел на макушку сырта, вздыбил коня и заплясал с ним на одном месте.

Внизу поселок Свистунский, Кругло-Озерная станица, по-бумажному. Заплатанные ветрянки подняли навстречу гостям тяжелые свои крылья. Налево — Урал, спрятавшийся в широкой полосе темно-синего леса, чуть тронутого восходящим солнцем. А направо и прямо…

Эх, и широки же уральские вольные степи! Здравствуйте, седые, невянущие ковыли, желтая чилига, весенние, крутые ростоши, уютные овраги, древняя река Яик, казачья дорога в море, стада мохнатых баранов, косяки звонкоголосых коней, гурты рогатого, тяжелоголового скота, и вы, лебеди степей, двугорбые и одногорбые сыновья пустынь, верблюды! Поклон до земли зеленокудрым лугам, где растут веселая трава-повитель, кислый щавель, сизая, целебная ежевика, буйный венковый хмель, черный казачий виноград — колючий торновник. Кланяемся и вам, серебристые тополи, лохматые ветлы и старые осокори, взметнувшиеся в небо на излучинах реки! Любовь наша с вами, рыжие яры, желтые, чистые пески, густые тальники по берегам, шумные перекаты и ворчливые омуты — пристанище осетров, белуг и ленивых черных сомов. Привет вам, покойные озера, старицы, заливы, ильмени и котлубани! По тинистому вашему дну ходят золотистые сазаны, темные от старости, жадные щуки, добродушные караси, скользкие лини, колючие, пестрые окуни с оранжевыми плавниками. Желтоглазые гуси, легкая казара, хлопотливые лысухи, жеманные гагары-поганки, разноперые утки, хищные, уродливые, как баба-яга, бакланы гнездятся в дремучих, увитых вековой паутиной ваших камышах. Уважение наше и тебе, узорнокрылый, черный беркут, неразделенный хозяин синих просторов, и тебе, голубоголовая дрофа дуодак, величавый страж степных раздолий!.. Зной, пыль, бахчи, колодезные журавли с подвешанным, поломанным колесом, степные копанки и родники, ветряные мельницы, легкие перекати-поле и вы багровые зори, алые, широкие закаты, покрывающие весь мир горячей своей ладонью, сказочными городами висящие по вечерам над степью, — встречайте радостно своих земляков, скачущих с чужбины! Взвейтеся, кони, махните через овраги и ручьи, несите нас быстрее неуловимых сайгаков, быстрее степного вей-ветра к нашим статным родительницам, к нашим хозяйкам, румяным и крепким, как чаганское яблоко, к лукавым душенькам, шаловливым и изменчиво-легким, как лебяжий пух на ветру! Скоро, скоро — в поселок, к себе на двор, на теплую свою ятовь, где можно покойно зализывать раны, полученные в походе. Скоро, скоро — к своим станичникам, шабрам, дорогим гулебщикам, чтобы еще и еще, как в юности, петь уральские песни о тоске и удали, плясать отчаянного казачка и лихую, страстную бышеньку, стариннейший танец степных разбойников!.. К блинам, к пирогу, к чарке, к икряным берегам Яикушки! Выходите навстречу хивинским героям все линейные станицы — Свистунская, Бударинская, Лбищенская, Мергеневская, Каршинская и своя Сахарновская! Здравствуй и ты, родная колыбель, поселок Соколиный!.. Твоя земля породила нас. На твоих полях мы росли. Плодами и соками твоих недр мы вскормлены с детства. Здесь впервые мы увидали солнце и реки, узнали раны и радость любви и беды смерти. Неужели же нам искать иных пелен и другой колыбели для немногих наших дней и последнего нашего смертного сна? Прими нас. Мы верные сыны твои!

 

Завидев станицу, казаки заламывали набок малиновые картузы. Каждый поселок выходил к ним навстречу с хлебом-солью и рыбным пирогом. Казаки пили и в Свистуне, и в Янайкине, и в Бударине, и просто на перекрестках дорог, закусывали даровыми арбузами и дынями.

Через неделю — осеннее рыболовство. Десятки подвод, нагруженных лодками — легкими остроносыми бударами — и серыми мотками неводов и ярыг, уже двигались по дорогам к поселку Соколиному, первому рубежу сентябрьской плавни. Казаков останавливали силой, хватая коней под уздцы. Каждый из земляков хотел, чтобы они выпили с ним. Много попили казаки за день и браги и водки. Но ничего, храбрились: так же небрежно сидели на конях, так же по-степному держались в седлах. Только лица их не в меру разрумянились, да глаза светились ярче обыкновенного. Все они в бородах, в дремучих, густых зарослях. Для чужаков, для крестьян Оренбургской губернии, какую-нибудь неделю тому назад они выглядели глухо, чужо и дико. Зато как сердечно, лучисто зацвели они, когда переступили границы своей области, как весело заулыбались своей земле, знакомым сызмалетства поселкам, родным станичникам. Можно было подумать теперь, что эти люди родня и други всему свету.

На другой день с утра началось то же самое. Казаки снова пили и обнимались в Мергеневе, в Карше и, наконец, в Сахарновской станице. Кони грызли удила, бились на привязях и недовольно фыркали, выбрасывая из торб желтый, остроусый овес. Они чуяли родные выпасы, знакомые с юности сочные луга и степи. Как люди, они тоже хотели домой. Казаки вскочили в седла. Кони пошли ходко, поматывая головами. Казаки вприщурку, с ребячьей жадностью смотрели вперед. Счастье, нетерпеливое, сердечное напряжение, гордость переполняли их. Слева за Уралом лежала Бухарская сторона. Казаки поглядывали на азиатские степи глазами победителей. Им сейчас чудилось, что это скачут не они, Ивей Маркович, Маркел и Ефим Алаторцевы, не великан Бонифатий Ярахта, а мчится по оранжевой пыли все уральское казачество, сломившее, наконец, непокорную Азию. И каждый нес на коне не только свое сердце, но сердца и кровь бабки-Гугнихи, Рыжечки Заморенова, иканских героев, всех своих предков — лихих яицких гулебщиков.

Казаки мчались, с лаской поглядывая на знакомые завороты дорог, взлобки и овражки. Хокала сочно селезенка у напоенных коней. Ивей Маркович ликовал. Ему тесно было даже в казачьем наряде, — сбросить бы все с себя и скакнуть по степи бесштанным мальцом! Он вздел на пику красный свой платок и поднял его над головою. Казаки взмахивали от нетерпения фуражками с красными околышами. Малиновый цвет — уральский цвет. Когда он впервые заалел в этих степях? Не в одно ли время со степными зарницами и весенними тюльпанами? Старинные песни рассказывают, что еще в 1380 году казаки дрались на Куликовом поле с татарами, а в средине шестнадцатого столетия брали у них Казань.

Пусть расчетливая Москва относит начало Уральского войска к 1591 году, — они-то сами знают, что их бабка-Гугниха гораздо раньше пришла на Яик. Больше трех веков бились казаки, отстаивая свою жизнь перед азиатами И свою волю перед Москвою. Сторожевые псы молодого государства на рубеже Европы и Азии, они участвовали во всех войнах России. Не раз побывали в Туретчине, бились со шведами под Полтавою, — там, по преданию, их немудрящий на вид Рыжечка Заморенов сразил шведского богатыря. Островерхие их шапки можно увидеть на старинных гравюрах Отечественной войны… Но зачем гравюры, когда живы сами участники тех памятных походов? Инька-Немец, соколинский казак, еще крепок в кости, а ведь он видел Париж своими глазами.

 

Несчастненький, бесталанненький

Наполеонушка ты, король французский…

 

Так кичливо поют казаки до сих пор по поселкам. А сколько годов без устали дрались они у себя в степях с киргизами и калмыками?

Все это хорошо знал любой рядовой казак по старинным сказаниям, по воспоминаниям стариков.

 

Больше чем за пять верст увидали казаки знакомые берега Ерика, большой полусгнивший скирд сена «Думбай», полосы леса на Урале, камыши на озере Нюнька. Здесь — половина пути от Сахарновской станицы до Соколиного поселка. Приветливо взмахнула крыльями дырявая, родная ветрянка. Да, да, родная, несмотря на то, что уже два года, как ее из казачьих рук откупил рыжебородый, гнусавый самарский мужик Дмитрий Иванович Волыгин, местный торговец вином, целовальник.

С бугра от мельницы навстречу гостям скакали соколинцы. Вояки приосанились. Они не хотели показаться перед односельчанами растрепанными музланами. Двигались теперь они очень важно, хотя это было трудно и им самим, и их коням.

Ивей Маркович поднебесно-высоким фальцетам затянул старинную песню о том, как рос на казачьих слезах и крови уральский край:

 

Где кость лежит

— там шихан стоит.

Где кровь лилась

— там вязель оплелась.

Где слеза пала

— там озеро стало.

 

Десятки соколинцев мчались навстречу. Настя, соутробница Василиста, девка-казак, карьером неслась впереди всех. Первая она повисла на шее у отца, Ефима Евстигнеевича. Заверещала, забила ногою о ногу. Пришлось спешиться казакам. Какой гвалт, какой радостный ор стоял над полями! Земля была готова взорваться от радости.

Инька-Немец вынес воякам на деревянном блюде цельно зажаренного полупудового осетра: эта хрящевидная рыба с носом древнего чудища всегда была родовым знаком уральского казачества.

Казачки бежали пешком по дороге. Ивей Маркович поднял свою маленькую Маричку на седло и помчался с нею к поселку. Казалось, куст молодого расцветшего шиповника держал перед собою казак, — так играл под солнцем, под ветром от быстрой езды новый густо-розовый сарафан Марички…

Позднее всех выбежала к мельнице жена бедного казака Устима Панова — Васена Ахилловна. Промешкалась у печки. Она столкнулась с казаками у околицы, видела, как проскакал с женой на седле Ивей и взволнованно окликнула Маркела Алаторцева:

— А мово-то, Устима Григорьевича, куда подевали?

У сурового Маркела заныло сердце. Он дернул перевязанной рукою, чуть не крякнул от боли, сдержался и бодро ответил:

— Позади, матри, скачет твой хозяин, Васена Ахилловна.

Казачка напряженно осматривала из-под ладони всадников, готовая к взрыву радости. Она опрашивала всех, и все ей отвечали так же:

— Гляди, поотстал, матушка. С конем у него неладно. Шпат, что ли… Сзади с калмыковскими бежит.

Но вот подъехали калмыковцы — и, уже открыто хмурясь и не глядя в глаза женщине, невнятно пробурчали, что позади всех скачет казак Устим Григорьевич. Тогда казачка уронила руку ото лба и, уставясь прямо на солнце, замигала длинными ресницами. Упала у дороги вниз лицом на желтый мар — брошенную суслиную нору — и отчаянно заревела:

— И зачем ты, бедность наша, сгубила его. Зачем нужда крайняя угнала его из дому? И зачем ты, Устинька, продал себя? Зачем живот и сердце свои променял на богачество? Ой, да на кого же ты меня, утроба ты моя, покинул? Кто закрыл карие твои очи, солнце мое, в чужой стороне? Кто засыпал тебя землею, горюч-песком, моего сокола, в басурманской степи? Ненаглядный ты мой, месяц и солнце мое, розовые щеки, плоть моя пахучая, ненасытная… Зиму и лето буду плакать о тебе, аромат-красное яблоко! Сердце мое не остынет к тебе, я всегда буду горевать о потере милого друга, я не забуду вершины бровей твоих! Умираю я, умираю, не оживляй меня!..

 

 

Площадь была похожа на муравейник. Весь поселок — все семьсот человек собрались здесь. «Хивинцы» в мундирах, при медалях и крестах взгромоздились на кучу саманных кирпичей. На них таращатся сотни глаз. Седенький начальник поселка Потапыч только что сказал торжественную речь.

Больше полусотни старых, рослых казачек в тараканьего цвета платьях взлохмаченной гурьбой идут сюда с хлебом-солью. Они поют. Голоса их звучат радостно и умиленно:

 

Боже, зри мое смирение,

Зри мои плачевные дни,

Зри мое огорчение

И меня не обвини.

О, я, смертная тварь, дерзлива!

Сердце мое утверди в законе

 

Даже сегодня, в радостный день, казачки поют свои покаянные, староверские стихи.

Впереди всех широко шагает высокая, сухая казачка Олимпиада Ноготкова, последняя полонянка, Молодой девушкой похитили ее киргизы и продали узбекам. Восемнадцать лет отбатрачила она у хивинцев, и только пять лет тому назад выкуплена от них. Ей даже выдали награду за «полонное терпение» — десять рублей из войсковых сумм. Казачки относятся к ней с сожалением: она привезла с собой в поселок двенадцатилетнего сына Адиля, прижитого с пастухом-киргизом.

Женщины, взметая длинными подолами пыль, падают ниц перед казаками. Они, завывая, благодарят их за то, что те угнали басурманов от Урала. Казачки кричат все громче и громче, исступленно, наперебой, и громче всех — безумный, страстный голос Олимпиады. Лица у казаков серьезны. Им немного не по себе. Скорее бы кончилось это бабье на них моленье. Ефим Евстигнеевич мало верит людям. Он досадливо скребет пальцами смолевую свою бороду и шепчет:

— Ня знай, ня знай!

Он видит морщинистую шею Олимпиады и думает сладострастно: «Эх, рубануть бы шашкой по голове. Покатилась бы тыковкой. Перестала бы вихляться…»

Крики раздирают землю и небо. Казачки вне себя. Они обуяны кликушеством и похожи на пьяных:

— Спасители вы наши, родные! Утробы вы сердешные!..

Они царапают землю руками и стелют свои волосы по пыли… Ивей Маркович хмурится и смотрит озабоченно на небо. Ему скучновато, и он с наслаждением следит, как плывет в далекой синьке неба черный беркут. Он с ним, он тоже смотрит, не выйдут ли на открытые выпасы молодой сайгак или дрофа. Ивеюшке давно уже хочется поскорее к пирогам, к чарке, к песням и пляске, к румяным женщинам…

Горницы, площадь, поселок для гульбища оказались тесными. Люди двинулись в луга за Ерик, к Уралу, к старым, сторожевым осокорям, к молодым дубам, на широкие, зеленые поляны. Луг застелили пологами, скатертями, полотнищами. Заставили пучеглазыми, желтыми самоварами, четырехугольными мутными штофами, глиняными кувшинами, дубовыми жбанами. Завалили говядиной, бараниной, рыбой — свежей, соленой и вяленой — пирогами, конурками, каймаком, шаньгами, блинами, бурсаками, лепешками, пышными хлебами, мисками, деревянными чашками, полными жирной лапши — биш-бармака. Запылали, задымились бесцветные под солнцем костры…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.