|
|||
Часть четвертая 7 страницаОн скромно, с примесью почти благоговения, взглянул на Веру. — Хорошо счастье — в этакую грозу… — Ничего, светлее ехать… И Вера Васильевна не боялись. — А что Анна Ивановна, здорова ли? — Слава Богу, кланяется вам — прислала вам от своих плодов: персиков из оранжереи, ягод, грибов — там в шарабане… — На что это? Своих много! Вот за персики большое спасибо — у нас нет, — сказала бабушка. — А я ей какого чаю приготовила! Борюшка привез — я уделила и ей. — Покорно благодарю! — И как это в этакую темнять по Заиконоспасской горе на ваших лошадях взбираться! Как вас Бог помиловал! — опять заговорила Татьяна Марковна. — Испугались бы грозы, понесли — Боже сохрани! — Мои лошади — как собаки — слушаются меня… Повез ли бы я Веру Васильевну, если б предвидел опасность? — Вы надежный друг, — сказала она, — зато как я и полагаюсь на вас и даже на ваших лошадей!.. В это время вошел Райский в изящном неглиже, совсем оправившийся от прогулки. Он видел взгляд Веры, обращенный к Тушину, и слышал ее последние слова. «Полагаюсь на вас и на лошадей! — повторил он про себя, — вот как: рядом! » — Покорно вас благодарю, Вера Васильевна, — отвечал Тушин. — Не забудьте же, что сказали теперь. Если понадобится что-нибудь, когда… — Когда опять загремит вот этакий гром… — сказала бабушка. — Всякий! — прибавил он. — Да, бывают и не этакие грозы в жизни!.. — с старческим вздохом заметила Татьяна Марковна. — Какие бы ни были, — сказал Тушин, — когда у вас загремит гроза, Вера Васильевна, — спасайтесь за Волгу, в лес: там живет медведь, который вам послужит… как в сказках сказывают. — Хорошо, буду помнить! — смеясь, отвечала Вера, — и когда меня, как в сказке, будет уносить какой-нибудь колдун — я сейчас за вами!
XIV
Райский видел этот постоянный взгляд глубокого умиления и почтительной сдержанности, слушал эти тихие, с примесью невольно прорывавшейся нежности, речи Тушина, обращаемые к Вере. И не одному только ревниво-наблюдательному взгляду Райского или заботливому вниманию бабушки, но и равнодушному свидетелю нельзя было не заметить, что и лицо, и фигура, и движения «лесничего» были исполнены глубокой симпатии к Вере, сдерживаемой каким-то трогательным уважением. Этот атлет по росту и силе, по-видимому не ведающий никаких страхов и опасностей здоровяк, робел перед красивой, слабой девочкой, жался от ее взглядов в угол, взвешивал свои слова при ней, очевидно сдерживал движения, караулил ее взгляд, не прочтет ли в нем какого-нибудь желания, боялся не сказать бы чего-нибудь неловко, не промахнуться, не показаться неуклюжим. «И это, должно быть, тоже раб! » — подумал Райский и следил за ней, что она. Он думал, что она тоже выкажет смущение, не сумеет укрыть от многих глаз своего сочувствия к этому герою; он уже решил наверное, что лесничий — герой ее романа и той тайны, которую Вера укрывала. «И кому, как не ему, писать на синей бумаге! » — думал он. Ему любопытно было наблюдать, как она скажется: трепетом, мерцанием взгляда или окаменелым безмолвием. А ничего этого не было. Вера явилась тут еще в новом свете. В каждом ее взгляде и слове, обращенном к Тушину, Райский заметил прежде всего простоту, доверие, ласку, теплоту, какой он не заметил у ней в обращении ни с кем, даже с бабушкой и Марфинькой. Бабушки она как будто остерегалась, Марфинькой немного пренебрегала, а когда глядела на Тушина, говорила с ним, подавала руку — видно было, что они друзья. В ней открыто высказывалась та дружба, на которую намекала она и ему, Райскому, и которой он добивался и не успел добиться. Чем же добился ее этот лесничий? Что их связывает друг с другом? Как они сошлись? Сознательно ли, то есть отыскав и полюбив один в другом известную сумму приятных каждому свойств, или просто угадали взаимно характеры и бессознательно, без всякого анализа, привязались один к другому? Три дня прожил лесничий по делам в городе и в доме Татьяны Марковны, и три дня Райский прилежно искал ключа к этому новому характеру, к его положению в жизни и к его роли в сердце Веры. Ивана Ивановича «лесничим» прозвали потому, что он жил в самой чаще леса, в собственной усадьбе, сам занимался с любовью этим лесом, растил, холил, берег его, с одной стороны, а с другой — рубил, продавал и сплавлял по Волге. Лесу было несколько тысяч десятин, и лесное хозяйство устроено и ведено было с редкою аккуратностью; у него одного в той стороне устроен был паровой пильный завод, и всем заведовал, над всем наблюдал сам Тушин. В промежутках он ходил на охоту, удил рыбу, с удовольствием посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок к дальнему соседу и там пропировать суток трое, а потом с ними вернуться к себе или поехать в город, возмутить тишину сонного города такой громадной пирушкой, что дрогнет всё в городе, потом пропасть месяца на три у себя, так что о нем ни слуху ни духу. Там он опять рубит и сплавляет лес, или с двумя егерями разрезывает его вдоль и поперек, не то объезжает тройки купленных на ярмарке новых лошадей, или залезет зимой в трущобу леса и выжидает медведя, колотит волков. Не раз от этих потех Тушин недели по три лежал с завязанной рукой, с попорченным ухарской тройкой плечом, а иногда исцарапанным медвежьей лапой лбом. Но ему нравилась эта жизнь, и он не покидал ее. Дома он читал увражи по агрономической и вообще по хозяйственной части, держал сведущего немца, специалиста по лесному хозяйству, но не отдавался ему в опеку, требовал его советов, а распоряжался сам, с помощию двух приказчиков и артелью своих и нанятых рабочих. В свободное время он любил читать французские романы: это был единственный оттенок изнеженности в этой, впрочем обыкновенной, жизни многих обитателей наших отдаленных углов. Райский узнал, что Тушин встречал Веру у священника и даже приезжал всякий раз нарочно туда, когда узнавал, что Вера гостит у попадьи. Это сама Вера сказывала ему. И Вера с попадьей бывали у него в усадьбе, прозванной «Дымок», потому что издали, с горы, в чаще леса, она только и подавала знак своего существования выходившим из труб дымом. Тушин жил с сестрой, старой девушкой, Анной Ивановной — и к ней ездили Вера с попадьей. Эту же Анну Ивановну любила и бабушка; и когда она являлась в город, то Татьяна Марковна была счастлива. Ни с кем она так охотно не пила кофе, ни с кем не говорила так охотно секретов, находя, может быть, в Анне Ивановне сходство с собой в склонности к хозяйству, а больше всего глубокое уважение к своей особе, к своему роду, фамильным преданиям. О Тушине с первого раза нечего больше сказать. Эта простая фигура как будто вдруг вылилась в свою форму и так и осталась цельною, с крупными чертами лица, как и характера, с не разбавленным на тонкие оттенки складом ума, чувств. В нем всё открыто, всё сразу видно для наблюдателя, всё слишком просто, не заманчиво, не таинственно, не романтично. Про него нельзя было сказать «умный человек» в том смысле, как обыкновенно говорят о людях, замечательно наделенных этою силою; ни остроумием, ни находчивостью его тоже упрекнуть было нельзя. У него был тот ум, который дается одинаково как тонко развитому, так и мужику, ум, который, не тратясь на роскошь, прямо обращается в житейскую потребность. Это больше, нежели здравый смысл, который иногда не мешает хозяину его, мысля здраво, уклоняться от здравых путей жизни. Это ум — не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности, большею частию, бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба. В обхождении его с Верой Райский заметил уже постоянное монотонное обожание, высказывавшееся во взглядах, словах, даже до робости, а с ее стороны — монотонное доверие, открытое, теплое обращение. И только. Как ни ловил он какой-нибудь знак, какой-нибудь намек, знаменательное слово, обмененный особый взгляд — ничего! Та же простота, свобода и доверенность с ее стороны, то же проникнутое нежностию уважение и готовность послужить ей, «как медведь», — со стороны Тушина: и больше ничего! Опять не он! От кого же письмо на синей бумаге? — Что это за лесничий? — спросил на другой же день Райский, забравшись пораньше к Вере, — и что он тебе? — Друг, — отвечала Вера. — Это слишком общее, родовое понятие. В каком смысле — друг? — В лучшем и тесном смысле. — Вот как! Не тот ли это счастливец, на которого ты намекала и которого имя обещала сказать? — Когда? — А до твоего отъезда! — Что-то не помню. Какой счастливец, какое имя? Что я обещала? — Какая же у тебя дурная память! Ты забыла и письмо на синей бумаге? — Да, да, помню. Нет, брат, память у меня не дурна, я помню всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но, признаюсь вам, что на этот раз я ни о чем этом не думала, мне в голову не приходил ни разговор наш, ни письмо на синей бумаге… — Ни я сам, может быть? Она улыбнулась и кивнула в знак согласия головой. — Весело же, должно быть, тебе там… — Да, мне там было хорошо, — сказала она, глядя в сторону рассеянно, — никто меня не допрашивал, не подозревал… так тихо, покойно… — И притом друг был подле? Она опять кивнула утвердительно головой. — Да, он, этот лесничий? — скороговоркой спросил Райский и поглядел на Веру. Она не слушала его. За ее обыкновенной, вседневной миной крылась другая. Она усиливалась, и притом с трудом, скрадывать какое-то ликование, будто прятала блиставшую в глазах, в улыбке зарю внутреннего удовлетворения, которым, по-видимому, не хотела делиться ни с кем. Трепет и мерцание проявлялись реже, недоверчивых и недовольных взглядов незаметно, а в лице, во всей ее фигуре была тишина, невозмутимый покой, в глазах появлялся иногда луч экстаза, будто она черпнула счастья. Райский заметил это. «Что это за счастье, какое и откуда? Ужели от этого лесного “друга”? — терялся он в догадках. — Но она не прячется, сама трубит об этой дружбе: где же тайна? » — Ты счастлива, Вера? — сказал он. — Чем? — спросила она. — Не знаю: но как ты ни прячешь свое счастье, оно выглядывает из твоих глаз. — В самом деле? — с улыбкой спросила она и с улыбкой глядела на Райского и всё задумчиво молчала. Ей не хотелось говорить. Он взял ее за руку и пожал: она отвечала на пожатие, он поцеловал ее в щеку, она обернулась к нему, губы их встретились, и она поцеловала его — и всё не выходя из задумчивости. И этот так долго ожидаемый поцелуй не обрадовал его. Она дала его машинально. — Вера! ты под наитием какого-то счастливого чувства, ты в экстазе!.. — сказал он. — А что? — вдруг спросила она, очнувшись от рассеянности. — Ничего, но ты будто… одолела какое-то препятствие: не то победила, не то отдалась победе сама, и этим счастлива… Не знаю что: но ты торжествуешь! Ты, должно быть, вступила в самый счастливый момент… — Ах, как еще далеко до него! — прошептала она про себя. — Нет, ничего особенного не случилось! — прибавила она вслух, рассеянно, стараясь казаться беззаботной и смотрела на него ласково, дружески. — Так ты очень любишь этого… — Лесничего? да, очень! — сказала она, — таких людей немного: он из лучших, даже лучший, здесь. Опять ревность укусила Райского. — То есть лучший мужчина: рослый, здоровый, буря ему нипочем, медведей бьет, лошадьми правит, как сам Феб, — и красота — красота! — Гадко, Борис Павлович! — Тебе досадно, что низводят с пьедестала любимого человека? — Какого любимого человека? — Ведь он — герой тайны и синего письма! Скажи — ты обещала… — Обещала? Ах да — да, вы всё о том… Да, он: так что же? — Ничего! — сильно покрасневши, сказал Райский, не ожидавший такого скорого сюрприза. — Сила-то, мышцы-то, рост!.. — говорил он. — А вы сказали, что страсть всё оправдывает!.. — Я и ничего! — с судорогой в плечах произнес Райский, — видишь, покоен! Ты выйдешь за него замуж? — Может быть. — У него, говорят, лесу на сколько-то тысяч… — Гадко, Борис Павлович! — Ну, теперь я могу и уехать. Он высунулся из окна, кликнул какую-то бабу и велел вызвать Егорку. — Принеси чемодан с чердака ко мне в комнату: я завтра еду! — сказал он, не замечая улыбки Веры. — Что ж, я очень рад! — злым голосом говорил он, стараясь не глядеть на нее. — Теперь у тебя есть защитник, настоящий герой, с ног до головы!.. — Человек с ног до головы, — повторила Вера, — а не герой романа! — Да вяжутся ли у него человеческие идеи в голове? Нимврод, этот прототип всех спортсменов, и Гумбольдт — оба люди… но между ними… — Я не знаю, какие они были люди. А Иван Иванович — человек, какими должны быть все и всегда. Он что скажет, что задумает, то и исполнит. У него мысли верные, сердце твердое — и есть характер. Я доверяюсь ему во всем, с ним не страшно ничто, даже сама жизнь! — Вот как! особенно в грозу, и с его лошадьми! — насмешливо добавил Райский. — И весело с ним? — Да, и весело: у него много природного ума, и юмор есть — только он не блестит, не сорит этим везде… — Словом, молодец-мужчина! Ну что же, поздравляю, Вера — и затем прощай! — Куда вы? — Я завтра рано уеду и не зайду проститься с тобой. — Почему же? — Ты знаешь почему: не могу же я быть равнодушен — я не дерево… Она положила свою руку — ему на руку и, как кошечка, лукаво, с дрожащим от смеха подбородком взглянула ему в глаза. — А если я не хочу, чтоб вы уезжали? — Ты? — Да, я. — Зачем? Он жадным взглядом ждал объяснения. — Угадайте! — Что же ты хочешь: чтоб я на свадьбе твоей был? Она всё глядела на него с улыбкой и не снимая с его руки своей. — Хочу, — сказала она. — А когда это будет? — сухо спросил он. Она молчала. — Вера? Вдруг она громко засмеялась. Он взглянул на нее: она, против обыкновения, почти хохочет. «Не он, не он, не лесничий — ее герой! Тайна осталась в синем письме! » — заключил он. У него отлегло от сердца. Он стал весел, запел, заговорил, посыпалась соль, послышался смех… — Велите же Егору убрать чемодан, — сказала она. — Зачем ты остановила меня, Вера? — спросил он. — Скажи правду. Помни, что я покоряюсь всему… — Всему? — Да, безусловно. Что бы ты ни сделала со мной, какую бы роль ни дала мне — только не гони с глаз — я всё принимаю… — Всё? — Всё! — подтвердил он в слепом увлечении. — Смотрите, брат, теперь и вы в экстазе! Не раскайтесь после, если я приму… — Клянусь тебе, Вера, — начал он, вскочив, — нет желания, нет каприза, нет унижения, которого бы я не принял и не выпил до капли, если оно может хоть одну минуту… — Довольно. Я принимаю — и вы теперь… — Твой раб? Да, скажи, скажи… — Хорошо, — сказала она, поглядев на него «русалочным» взглядом. — Так мне остаться?.. — Оставайтесь… — Что за перемена! — говорил он, ликуя, — зачем вдруг ты захотела этого? — Зачем?.. Она глядела на него, а он упивался этим бархатным, неторопливо смотревшим в его глаза взглядом, полным какого-то непонятного ему значения. — Затем… чтобы… вам завтра не совестно было самим велеть убрать чемодан на чердак, — скороговоркой добавила она. — Ведь вы бы не уехали! — Нет, уехал бы. Она отрицательно покачала головой. — Даю тебе слово… — Не уехали бы. — Отчего так? — Оттого, что я не хочу. — Ты, ты, ты, — Вера! хорошо ли я слышу, не ошибаюсь ли я? — Нет. — Повтори еще. — Я не хочу, чтоб вы уехали, — и вы останетесь… — Зачем? — страстным шепотом спросил он. — Хочу! — повелительным шепотом подтвердила она. — Вера, — молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь, сходишь с ума по мне, — я всему поверю, всему — и тогда… — Что тогда? — Тогда не будет в мире дурака глупее меня… Я надоем тебе жестоко. — Нужды нет, я не боюсь. — Ты… ты сама позволяешь мне любить тебя — блаженствовать, безумствовать, жить… Вера, Вера! Он поцеловал у ней руку. — Вы этого хотели, просили сами, я и сжалилась! — с улыбкой сказала она. — С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть счастьем на другого: что бы ни было за этим, я всё принимаю, всё вынесу — но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться… — Останьтесь, повелеваю! — подтвердила она с ласковой иронией. Счастье, как думал он, вдруг упало на него! «Правду бабушка говорит, — радовался он про себя, — когда меньше всего ждешь, оно и дается! “За смирение”, утверждает она: и я отказался совсем от него, смирился — и вот! О благодетельная судьба! » Он вышел от Веры опьяневший, в сенях встретил Егорку с чемоданом. — Назад, назад неси, — сказал он, прибежал в свою комнату, лег на постель и в нервных слезах растопил внезапный порыв волнения. — Это она — страсть, страсть! — шептал он, рыдая. Лесничий уехал, всё пришло в порядок. Райский стал глубоко счастлив; его страсть обратилась почти в такое же безмолвное и почтительное обожание, как у лесничего. Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то, другое или нет. Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с бабушкой и Марфинькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфинька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке. А потом опять была ровна, покойна, за обедом и по вечерам была сообщительна, входила даже в мелочи хозяйства, разбирала с Марфинькой узоры, прибирала цвета шерсти, поверяла некоторые счеты бабушки, наконец, поехала с визитами к городским дамам. С Райским говорила о литературе; он заметил из ее разговоров, что она должна была много читать, стал завлекать ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но не постоянно. Она часто отвлекалась то в ту, то в другую сторону. В ней даже вспыхивал минутами не только экстаз, но какой-то хмель порывистого веселья. Когда она, в один вечер, в таком настроении исчезла из комнаты, Татьяна Марковна и Райский устремили друг на друга вопросительный и продолжительный взгляд. — Что это с Верой? — спросила бабушка, — кажется, выздоровела! — Боюсь, бабушка, не пуще ли захворала… — Что ты, Борюшка, видишь, как она весела, совсем другая стала: живая, говорливая, ласковая… — Да прежняя ли, такая ли она, как всегда была?.. Я боюсь, что это не веселье, а раздражение, хмель… — Правда, она никогда такой не была — а что? — Она в экстазе: разве не видите? — В экстазе! — со страхом повторила Татьяна Марковна. — Зачем ты мне на ночь говоришь: я не усну. Это беда — экстаз в девушке! Да не ты ли чего-нибудь нагородил ей? От чего ей приходить в экстаз? Что же делать? — Поглядим, что дальше будет! Бабушка поглядела на Райского тревожными глазами; он засмеялся. — Тебе всё смешно! — сказала она, — послушай, — строго прибавила потом, — ты там с Савельем и с Мариной, с Полиной Карповной или с Ульяной Андреевной сочиняй какие хочешь стихи или комедии, а с ней не смей! Тебе комедия, а мне трагедия!
XV
Не только Райский, но и сама бабушка вышла из своей пассивной роли и стала исподтишка пристально следить за Верой. Она задумывалась не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах, не толковала с Савельем, не сводила счетов и не выезжала в поле. Пашутка не спускала с нее, по обыкновению, глаз, а на вопрос Василисы, что делает барыня, отвечала: «Шепчет». Татьяна Марковна печально поникала головой и не знала, чем и как вызвать Веру на откровенность. Сознавши, что это почти невозможно, она ломала голову, как бы, хоть стороной, узнать и отвратить беду. «Влюблена! в экстазе! » Это казалось ей страшнее всякой оспы, кори, лихорадки и даже горячки. И в кого бы это было? Дай Бог, чтоб в Ивана Ивановича! Она умерла бы покойно, если б Вера вышла за него замуж. Но бабушка, по-женски, проникла в секрет их взаимных отношений и со вздохом заключила, что если тут и есть что-нибудь, то с одной только стороны, то есть со стороны лесничего, а Вера платила ему просто дружбой или благодарностью, как еще вернее догадалась Татьяна Марковна, за «баловство». — Обожает ее, — говорила она, — а это всегда нравится. Кто же, кто? Из окрестных помещиков, кроме Тушина, никого нет — с кем бы она видалась, говорила. С городскими молодыми людьми она видится только на бале у откупщика, у вице-губернатора, раза два в зиму, и они мало посещают дом. Офицеры, советники — давно потеряли надежду понравиться ей, и она с ними почти никогда не говорит. — Не в попа же влюбилась! Ах ты, Боже мой, какое горе! — заключила она. Так она волновалась, смотрела пристально и подозрительно на Веру, когда та приходила к обеду и к чаю, пробовала было последить за ней по саду, но та, заметив бабушку издали, прибавляла шагу и была такова. — Вот так в глазах исчезла, как дух! — пересказывала она Райскому, — хотела было за ней, да куда со старыми ногами! Она, как птица, в рощу, и точно упала с обрыва в кусты. Райский пошел после этого рассказа в рощу, прошел ее насквозь, выбрался до деревни и, встретив Якова, спросил, не видал ли он барышню? — Вон они там у часовни, сию минуту видел, — сказал Яков. — Что она там делает? — Молятся Богу. Райский пошел к часовне. — Молиться начала! — в раздумье шептал он. Между рощей и проезжей дорогой стояла в стороне, на лугу, уединенная деревянная часовня, почерневшая и полуразвалившаяся, с образом Спасителя, византийской живописи, в бронзовой оправе. Икона почернела от времени, краски местами облупились; едва можно было рассмотреть черты Христа: только веки были полуоткрыты, и из-под них задумчиво глядели глаза на молящегося, да видны были сложенные в благословение персты. Райский подошел по траве к часовне. Вера не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве у часовни лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста не слагали пальцы ее, ни молитвы не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд — всё было молитва. Райский боялся дохнуть. «О чем молится? — думал он в страхе. — Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья?.. » Вера вдруг будто проснулась от молитвы. Она оглянулась и вздрогнула, заметив Райского. — Что вы здесь делаете? — спросила она строго. — Ничего. Я встретил Якова: он сказал, что ты здесь, я и пришел… Бабушка… — Кстати о бабушке, — перебила она, — я замечаю, что она с некоторых пор начала следить за мною: не знаете ли, что этому за причина? Она зорко глядела на него. Он покраснел. Они шли в это время к роще, через луг. — Я думаю, она всегда… — начал он. — Нет, не всегда… Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте, «раб мой», — полунасмешливо продолжала она, — без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне, то есть о любви, о синем письме?.. — Нет, о синем письме, кажется, ничего не говорил… — Стало быть, только о любви. Что же сказали вы ей? Он молчал и даже начал поглядывать к лесу. — Мне нужно это знать — и потому говорите! — настаивала она. — Вы ведь обещали исполнять даже капризы, а это не каприз. Вы сказали ей? Да? Конечно, вы не скажете «нет»… — Зачем столько слов? Прикажи — и я выдам тебе все тайны. Был разговор о тебе. Бабушка стала догадываться, отчего ты была задумчива, а потом стала вдруг весела… — Ну? — Ну я и сказал только… «не влюблена ли, мол, она?.. » Это уж давно. — Что же бабушка? — Испугалась! — Чего? — Экстаза больше всего. — А вы и об экстазе сказали? — Она сама заметила, что ты стала очень весела, и даже обрадовалась было этому… — А вы испугали ее! — Нет — я только назвал по имени твое состояние, она испугалась слова «экстаз». — Послушайте, — сказала она серьезно, — покой бабушки мне дорог, дороже, нежели, может быть, она думает… — Нет, — живо перебил Райский, — бабушка верит в твою безграничную к ней любовь, только сама не знает почему. Она мне это говорила. — Слава Богу! благодарю вас, что вы мне это передали! Теперь послушайте, что я вам скажу, и исполните слепо. Подите к ней и разрушьте в ней всякие догадки о любви, об экстазе, всё, всё. Вам это нетрудно сделать — и вы сделаете, если… любите меня. — Чего бы я не сделал, чтобы доказать это! Я ужо вечером… — Нет, сию минуту. Когда я ворочусь к обеду, чтоб глаза ее смотрели на меня, как прежде… Слышите? — Хорошо, я пойду… — говорил Райский, не двигаясь с места. — Бегите, сию минуту! — А ты… домой? Она указала ему почти повелительно рукой к дому, чтоб он шел. — Еще одно слово, — остановила она, — никогда с бабушкой не говорите обо мне, слышите? — Слушаю, сестрица, — сказал он и засмеялся. — Честное слово? Он замялся. — А если она станет… — возразил было он. — Вы только молчите — честное слово? — Хорошо. — Merci, и бегите теперь к ней. — Хорошо, бегу… — сказал он и еле-еле шел, оглядываясь. Она махала ему, чтобы шел скорее, и ждала на месте, следя, идет ли он. А когда он повернул за угол аллеи и потом проворно вернулся назад, чтобы еще сказать ей что-то, ее уже не было. — Да, правду бабушка говорит: как «дух», пропала! — шепнул он. В эту минуту вдали, внизу обрыва, раздался выстрел. — Это кто забавляется? — спрашивал себя Райский, идучи к дому. Вера явилась своевременно к обеду, и, как ни вонзались в нее пытливые взгляды Райского, — никакой перемены в ней не было. Ни экстаза, ни задумчивости. Она была такою, какою была всегда. Бабушка раза два покосилась на нее, но, не заметив ничего особенного, по-видимому, успокоилась. Райский исполнил поручение Веры и рассеял ее живые опасения, но искоренить подозрения не мог. И все трое, поговорив о неважных предметах, погрузились в задумчивость. Вера даже взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но бабушка замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит глазами вокруг себя, поглядывая в свою очередь подозрительно на каждого. Но через день, через два прошло и это, и когда Вера являлась к бабушке, она была равнодушна, даже умеренно весела, только чаще прежнего запиралась у себя и долее обыкновенного горел у ней огонь в комнате по ночам. «Что она делает? — вертелось у бабушки в голове, — читать не читает — у ней там нет книг (бабушка это уже знала), разве пишет: бумага и чернильница есть». Всего обиднее и грустнее для Татьяны Марковны была таинственность: «Тайком от нее девушка переписывается, может быть, переглядывается с каким-нибудь вертопрахом из окна — и кто же? внучка, дочь ее, ее милое дитя, вверенное ей матерью: ужас, ужас! Даже руки и ноги холодеют…» — шептала она, не подозревая, что это от нерв, в которые она не верила. Она ждала, не откроет ли чего-нибудь случай, не проговорится ли Марина? Не проболтается ли Райский? Нет. Как ни ходила она по ночам, как ни подозрительно оглядывала и опрашивала Марину, как ни подсылала Марфиньку спросить, что делает Вера: ничего из этого не выходило. Вдруг у бабушки мелькнула счастливая мысль — доведаться о том, что так ее беспокоило, попытать вывести на свежую воду внучку, — стороной, или «аллегорией», как она выразилась Райскому, то есть примером. Она вспомнила, что у ней где-то есть нравоучительный роман, который еще она сама в молодости читывала и даже плакала над ним. Тема его состояла в изображении гибельных последствий страсти и неповиновения родителям. Молодой человек и девушка любили друг друга, но, разлученные родителями, виделись с балкона издали, перешептывались, переписывались. Сношения эти были замечены посторонними, девушка потеряла репутацию и должна была идти в монастырь, а молодой человек послан отцом в изгнание, куда-то в Америку. Татьяна Марковна разделяла со многими другими веру в печатное слово вообще, когда это слово было назидательно, а на этот раз, в столь близком ее сердцу деле, она поддалась и некоторой суеверной надежде на книгу, как на какую-нибудь ладанку или нашептыванье. Она вытащила из сундука, из-под хлама, книгу и положила у себя на столе, подле рабочего ящика. За обедом она изъявила обеим сестрам желание, чтоб они читали ей вслух попеременно, по вечерам, особенно в дурную погоду, так как глаза у ней плохи и сама она читать не может.
|
|||
|