|
|||
Часть четвертая 10 страницаРайский, отворотясь от него, смотрел в окно. — Или еще лучше: приходи по четвергам да по субботам вечером: в эти дни я в трех домах уроки даю. Почти в полночь прихожу домой. Вот ты и пожертвуй вечер: поволочись немного, пококетничай! Ведь ты любишь болтать с бабами! А она только тобой и бредит… Райский стал глядеть в другое окно. — Сам я не умею, — продолжал Леонтий, — известно, муж — она любит, я люблю, мы любим… Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь — все ее заботы, жизнь — всё мое… Райский кашлянул. «Хоть бы намекнуть как-нибудь ему! » — подумал он. — Полно — так ли, Леонтий? — сказал он. — А как же? — «Вся любовь», говоришь ты? — Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов, патрициев, — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли… — Напрасно! — сказал Райский. — Некогда: вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома — Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, — а ей, говорит она, «тошно смотреть на меня»! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый — ей и не скучно! — Прощай, Леонтий, — сказал Райский. — Напрасно ты пускаешь этого Шарля!.. — А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать? — А чтоб не было «хвоста», как у римских матрон!.. — К моей Улиньке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!.. — с юмором заметил Козлов. — Приходи же — я ей скажу… — Нет, не говори, да не пускай и Шарля! — сказал Райский, уходя проворно вон. К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему — своими пресными нежностями, то бабушке — непрошеными советами насчет свадебных приготовлений, и особенно — размышлениями о том, что «брак есть могила любви», что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского. Он раза два еще писал ее портрет и всё не кончал, говоря, что не придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди. — Желтая далия мне будет к лицу — я брюнетка! — советовала она. — Хорошо, после, после! — отделывался он. Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди, — всё это надоедало Райскому и Вере, — и оба искали, он — ее, а она — уединения, и были только счастливы, он — с нею, а она — одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет, «как дух», в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.
XX
«Вот страсти хотел, — размышлял Райский, — напрашивался на нее, а не знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу узнать, целы ли у меня ребра, или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам неспособен испытывать страсть! » Между тем Вера не шла у него с ума. — Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или… Надо бы допытаться… — шептал он. Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты. Он подошел к окну. — Вера, можно прийти к тебе? — спросил он. — Можно, только ненадолго. — Вот уж и ненадолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно — и прогнала бы, — сказал он, войдя и садясь напротив. — Отчего же ненадолго? — Оттого, что я скоро уеду на остров. Туда приедет Натали, и Иван Иванович, и Николай Иванович… — Это священник? — Да, он рыбу ловить собирается, а Иван Иванович зайцев стрелять. — Вот и я бы пришел. Она молчала. — Или не надо? — Лучше не надо, а то вы расстроите наш кружок. Священник начнет умные вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит всё время. — Ну, не приду! — сказал он и, положив подбородок на руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать. — Что это, не письма ли? — Да, две записки, одну в ответ на приглашение Натальи Ивановны. Кучер ждет. Она написала несколько слов и запечатала. — Послушайте, брат, закричите кого-нибудь в окно. Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать записку кучеру Василью. Потом Вера сложила руки. — А другую записку? — спросил Райский. — Еще успею. — А! Значит, секрет! — Может быть! — Долго ли, Вера, у тебя будут секреты от меня? — Если будут, так будут всегда. — Если б ты знала меня короче — ты бы их все вверила мне, сколько их ни есть… — Зачем? — Так нужно — я люблю тебя. — А мне не нужно… — Но ведь это единственный способ отделаться от меня, если я тебе несносен. — Нет, с тех пор как вы несколько изменились, я не хочу отделываться от вас. — И даже позволила любить себя… — Я пробовала запретить — что же вышло? — И ты решилась махнуть рукой? — Да, оставить вам на волю: думала, лучше пройдет, нежели когда мешаешь. Кажется, так и вышло… Вы же сами учили, что «противоречия только раздражают страсть…» — Какая, однако, ты хитрая! — сказал он, глядя на нее лукаво. — А зачем остановила меня, когда я хотел уехать? — Не уехали бы: история с чемоданом мне всё рассказала. — Так ты думаешь, страсть прошла? — Никакой страсти не было: самолюбие, воображение. Вы артист: влюбляетесь во всякую красоту… — Пожалуй, в красоту более или менее, но ты — красота красот, всяческая красота! Ты — бездна, в которую меня влечет невольно: голова кружится, сердце замирает — хочется счастья — пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели есть какое-то обаяние… — Это вы уже всё говорили — и это нехорошо. — Отчего нехорошо? — Нехорошо! — Да почему? — Потому что… преувеличенно… следовательно — ложь. — А если правда, если я искренен? — Еще хуже. — Почему? — Потому что безнравственно. — Вот тебе раз! Вера!.. Помилуй! ты точно бабушка! — Да, на этот раз я на ее стороне. — Безнравственно! — Безнравственно: вы идете по следам Дон Жуана: но ведь и тот гадок… — Говори мне, что я гадок, если я гадок, Вера, а не бросай камень в то, чего не понимаешь. Искренний Дон Жуан чист и прекрасен; он гуманный, тонкий артист, тип, chef-d’& #339; uvre между человеками. Таких, конечно, немного. Я уверен, что в байроновском Дон Жуане пропадал художник. Это влечение к всякой видимой красоте, всего более к красоте женщины, как лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и к другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте жизни! Наконец, под этими нежными инстинктами у тонких натур кроется потребность всеобъемлющей любви! В толпе, в грязи, в тесноте грубеют эти тонкие инстинкты природы… Во мне есть немного этого чистого огня, и если он не остался до конца чистым, то виноваты… многие… и даже сами женщины… — Может быть, брат, я не понимаю Дон Жуана; я готова верить вам… Но зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее? — Нет, не знаю. — Ах, вы всё еще надеетесь! — сказала она с удивлением. — Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не узнаю, что ты не свободна, любишь кого-нибудь… — Хорошо, брат, положим, что я могла бы разделить вашу страсть — тогда что? — Как что? Обоюдное счастье! — Вы уверены, что могли бы дать его мне? — Я — о Боже, Боже! — с пылающими глазами начал он, — да я всю жизнь отдал бы — мы поехали бы в Италию — ты была бы моей женой… Она поглядела на него несколько времени. — Сколько раз вы предлагали женщинам такое счастье? — спросила она. — Бывали, конечно, встречи, но такого сильного впечатления никогда… — Скажите еще, сколько раз говорили вы вот эти самые слова: не каждой ли женщине при каждой встрече? — Что ты хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я говорил и многим, но никогда так искренно… Она глядела на него, а он на нее. — Кто тебя развил так, Вера? — спросил он. — Довольно, — перебила она. — Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год, может быть больше, — словом, до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом — как себе хочу! Сознайтесь, что так? — Почему ты знаешь это? Зачем так судишь меня легко? Откуда у тебя эти мысли, как ты узнала ход страстей? — Я хода страстей не знаю, но узнала немного вас — вот и всё. — Что ж ты узнала и от кого? — От вас самих. — От меня? Когда? — Какая же у вас слабая память! Не вы ли рассказывали, как вас тронула красота Беловодовой и как напрасно вы бились пробудить в ней… луч… или ключ… или… уж не помню, как вы говорили, только очень поэтически… — Беловодова! Это — статуя, прекрасная, но холодная и без души. Ее мог бы полюбить разве Пигмалион… — А Наташа? — Наташа! Разве я тебе говорил о Наташе? — Забыли! — Наташа была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть. — А о Марфиньке что говорили? Чуть не влюбились! — Это всё так, легкие впечатления: на один, на два дня… Всё равно как бы я любовался картиной… Разве это преступление — почувствовать прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую впечатлению, не давая ему серьезного хода?.. — А самое сильное впечатление на полгода? Так? — Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились… Стало быть — на всю жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом семьи… — Послушайте, брат. Вспомните самое сильное из ваших прежних впечатлений и представьте, что та женщина, которая его на вас сделала, была бы теперь вашей женой… — Кто тебя развивает, ты вот что скажи? А ты всё уклоняешься от ответа! — Да вы сами. Я всё из ваших разговоров почерпаю. — Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся — поэзия, грация, тончайшее произведение природы! Ты и идея красоты, и воплощение идеи — и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает… Она сделала движение. — Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, — кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма пишет на синей бумаге?.. — Может быть — и он. Прощайте, брат, вы кстати напомнили. Мне надо писать… — И вот счастье где: и «возможно» и «близко», а не дается! — говорил он. — Вы можете быть по-своему счастливы и без меня, с другой… — С кем, скажи! Где они, эти женщины?.... — А те, кто отдает взаймы сердце на месяц, на полгода, на год, — а не со мной! — прибавила она. — И ты не веришь мне, и ты не понимаешь! Кто же поверит и поймет? Он задумался, а она взяла бумагу, опять написала карандашом несколько слов и свернула записку. — Не позвать ли Марину? — спросил он. — Нет, не надо. Она спрятала записку за платье на грудь, взяла зонтик, кивнула ему и ушла. Райский, не сказавши никому ни слова в доме, ушел после обеда на Волгу, подумывая незаметно пробраться на остров, и высматривал место поудобнее, чтобы переправиться через рукав Волги. Переправы тут не было, и он глядел вокруг, не увидит ли какого-нибудь рыбака. Он прошел берегом с полверсты и наконец набрел на мальчишек, которые в полусгнившей, наполненной до половины водой лодке удили рыбу. Они за гривенник с радостью взялись перевезти его и сбегали в хижину отца за веслами. — Куда везти? — спросили они. — Всё равно, причаливайте где хотите. — Вон там можно выйти, — указывал один. — Вон-вось где: тут барин с барыней недавно вылазили… — Какой барин? — Кто их знает! С горы какие-то! Райский вышел из лодки и стал смотреть. «Не Вера ли? » — думал он. Если она — он сейчас узнает ее тайну… У него забилось сердце. Он шел в осоке тихо, осторожно, боясь кашлянуть. Вдруг он услышал плеск воды, тихо раздвинул осоку и увидел… Ульяну Андреевну. Она, закрытая совсем кустами, сидела на берегу, с обнаженными ногами, опустив их в воду, распустив волосы, и, как русалка, мочила их, нагнувшись с берега. Райский прошел дальше, обогнул утес: там, стоя по горло в воде, купался m-r Шарль. Райский, не замеченный им, ушел и стал пробираться, через шиповник, к небольшим озерам, полагая, что общество, верно, расположилось там. Вскоре он услышал шаги неподалеку от себя и притаился. Мимо его прошел Марк. Райский окликнул его. — А, здравствуйте, — сказал Волохов, — от кого вы тут прячетесь? — Я не прячусь… иначе бы не остановил вас. — Да вы не от меня прячетесь, а от кого-нибудь другого. Признайтесь, вы ищете вашу красавицу-сестру? Нехорошо, нечестно: проиграли пари и не платите… — Вы почем знаете, что она здесь? — Я пошел было уток стрелять на озеро, а они все там сидят. И поп там, и Тушин, и попадья, и… ваша Вера, — с насмешкой досказал он. — Подите, подите туда. — Я не хочу, я не туда шел. — Не стыдитесь меня, я всё вижу. Вы хотели робко посмотреть на нее издали — да? Вам скучно, постыло в доме, когда ее нет там… — Какой вздор! я просто гулял… — Давайте триста рублей! Райский пошел опять туда, где оставил мальчишек. За ним шел и Марк. Они прошли мимо того места, где купался Шарль. Райский хотел было пройти мимо, но из кустов, навстречу им вышел француз, а с другой стороны, по тропинке, приближалась Ульяна Андреевна с распущенными, мокрыми волосами. Оба хотели спрятаться, но Марк закричал им: — Charm& #233; de vous voir tous les deux! [118] честь имею рекомендоваться! M-r Шарль вышел из-за кустов. — M-r Райский! M-r Шарль! — представлял насмешливо их Марк друг другу. — Ульяна Андреевна! пожалуйте сюда, не прячьтесь! ведь видели: всё свои лица, не бойтесь! — Никто не боится! — сказала она, выходя нехотя и стараясь не глядеть на Райского. — И оба мокрые! — прибавил Волохов. — Самый неприятный мужчина в целом свете! — с крепкой досадой шепнула Ульяна Андреевна Райскому про Марка. — Ну, прощайте, я пойду, — сказал Марк. — А что Козлов делает? Отчего не взяли его с собой проветрить? Ведь и при нем можно… купаться — он не увидит. Вон бы тут под деревом из Гомера декламировал! — заключил он и, поглядевши дерзко на Ульяну Андреевну и на m-r Шарля, ушел. — Il faut que je donne une bonne le& #231; on & #224; ce mauvais dr& #244; le! [119] — хвастливо сказал m-r Шарль, когда Марк скрылся из вида. Потом все воротились домой. — Ну вот, я тебе очень благодарен, — говорил Козлов Райскому, — что ты прогулялся с женой… — На этот раз благодари вот m-r Шарля! — сказал Райский. — Merci, merci, m-r Charles! — Bien, tr& #232; s bien, cher coll& #232; gue! [120] — отвечал Шарль, трепля его по плечу.
XXI
Райский пришел домой злой, не ужинал, не пошутил с Марфинькой, не подразнил бабушку и ушел к себе. И на другой день он сошел такой же мрачный и недовольный. Погода была еще мрачнее. Шел мелкий, непрерывный дождь. Небо покрыто было не тучами, а каким-то паром. На окрестности лежал туман. Вера была тоже невесела. Она закутана была в большой платок, и на вопрос бабушки, что с ней, отвечала, что у ней был ночью озноб. Посыпались расспросы, упреки, что не разбудила, предложения — напиться липового цвета и поставить горчишники. Вера решительно отказалась, сказав, что чувствует себя теперь совсем здоровою. Все трое сидели молча, зевали или перекидывались изредка вопросом и ответом. — Вы были тоже на острове? — спросила Вера Райского. — Да — ты почем знаешь? — Я слышала, как Егор жаловался кому-то на дворе, что платье всё в глине да в тине у вас, — насилу отчистил: «Должно быть, на острове был», — говорил он. — Ты всё слышишь! — заметил он. — Я был не один: Марк был, еще жена Козлова… — Вот нашел с кем гулять! У ней есть провожатый, — сказала бабушка, — m-r Шарль. — И он был. Опять замолчали и уже собирались разойтись, как вдруг явилась Марфинька. — Ах, бабушка, как я испугалась! страшный сон видела! — сказала она, еще не поздоровавшись. — Как бы не забыть! — Какой такой, расскажи? Что это ты бледна сегодня? — Рассказывай скорей! — говорил Райский. — Давайте сны рассказывать, кто какой видел. И я вспомнил свой сон: странный такой! Начинай, Марфинька! Сегодня скука, слякоть — хоть сказки давайте сказывать! — Сейчас, сейчас, погодите: через пять минут приедет Николай Андреич, я при нем расскажу. — Уж и через пять минут! — сказала бабушка, — почем ты знаешь? Дожидайся! Он еще спит! — Нет, приедет — я ему велела! — кокетливо возразила Марфинька. — Нынче крестят девочку в деревне, у Фомы: я обещала прийти, а он меня проводит… — Так ты для деревенских крестин новое барежевое платье надела, да еще в этакий дождь! Кто тебя пустит? скинь, сударыня! — Скину, бабушка, я надела только примерить. — Ведь уж примеривали! — Оставьте ее, бабушка, она жениху хочет показаться в новом платье. Марфинька покраснела. — Вот вы какие: я совсем не для того! — с досадой сказала она, что угадали, — пойду, сейчас скину… Райский удержал ее за руку; она вырвалась, и только отворила дверь, как навстречу ей явился Викентьев и распростер руки, чтоб не пустить ее. — Идите скорей — зачем опоздали? — говорила она, краснея от радости и отбиваясь, когда он хотел непременно поцеловать у ней руку. — Что это у вас за гадкая привычка целовать в ладонь? — заметила она, отнимая у него руку, — всю руку изломаете! — Ладонь такая тепленькая у вас, душистая, позвольте… — Подите прочь! Вы еще с бабушкой не поздоровались! Он поцеловал у бабушки руку, потом комически раскланялся с Райским и с Верой. — Рассказывайте, что видели во сне, — сказал ему Райский, — скорее, скорее! — Нет, я прежде расскажу! — перебила Марфинька. — Ах нет, позвольте, я видел отличный сон, — торопился сказать Викентьев, — будто я… — Нет, дайте мне рассказать, — говорила Марфинька. — Позвольте, Марфа Васильевна, а то забуду, — силился он переговорить ее, — ей-богу, я было и забыл совсем: будто я иду… Она зажала ему рот рукой. — По порядку, по порядку! — командовал Райский, — слово за Марфинькой: Марфа Васильевна, извольте! — Я будто, бабушка… Послушай, Верочка, какой сон! Слушайте, говорят вам, Николай Андреич, что вы не посидите!.. На дворе будто ночь лунная, светлая, так пахнет цветами, птицы поют… — Ночью? — сказал Викентьев. — Соловьи всё ночью поют! — заметила бабушка, взглянув на них обоих. Марфинька покраснела. — Вот теперь сбили с толку — я и не стану рассказывать! — Нет, нет, говори, говорите! — сказали все, кроме Веры. — Ну, вот птицы… — Птицы не поют ночью… — Опять вы, Николай Андреич! не стану — вам говорят! А вот он ночью, бабушка, — живо заговорила она, указывая на Викентьева, — храпит… — Ты почем знаешь? — Марина сказывала — она от Семена слышала… — Это от золотухи: надо пить аверину траву, — заметила Татьяна Марковна. — Я боюсь, кто храпит. Если б знала прежде, так бы… Она вдруг замолчала. — Что ж ты остановилась? — спросил Райский, — можно свадьбу расстроить. В самом деле, если он тебе будет мешать спать по ночам… Марфинька покраснела, как вишня, и бросилась вон. — Полно тебе, Борюшка! видишь, она договорилась до чего, да и сама не рада! Викентьев догнал Марфиньку и привел назад. — Я буду на ночь нос ватой затыкать, Марфа Васильевна, — сказал он. Марфиньку усадили и заставили рассказывать сон. — Вот будто я тихонько вошла в графский дом, — начала она, — прямо в галерею, где там статуи стоят. Вошла я и притаилась, и смотрю, как месяц освещал их все, а я стою в темном углу: меня не видать, а я их всех вижу. Только я стою, не дышу, всё смотрю на них. Все переглядела — и Геркулеса с палицей, и Диану, и потом Венеру, и еще эту с совой, Минерву… И старика, которого змеи сжимают… как бишь его зовут… Только вдруг!.. (Марфинька сделала испуганное лицо и оглядывалась по сторонам) — и теперь даже страшно — так живо представилось… — Ну, что вдруг? — спросила бабушка. — Страшно, бабушка. Вдруг будто статуи начали шевелиться. Сначала одна тихо-тихо повернула голову и посмотрела на другую, а та тоже тихо разогнула и не спеша протянула к ней руку: это Диана с Минервой. Потом медленно приподнялась Венера — и не шагая… какой ужас!.. подвинулась, как мертвец, плавно к Марсу, в каске… Потом змеи, как живые, поползли около старика! Он перегнул голову назад, у него лицо стали дергать судороги, как у живого, я думала, сейчас закричит! И другие все плавно стали двигаться друг к другу, некоторые подошли к окну и смотрели на месяц… Глаза у всех каменные, зрачков нет… Ух! Она вздрогнула. — Да это поэтический сон — я его запишу! — сказал Райский. — Побежали дети в разные стороны, — продолжала Марфинька, — и всё тихо, не перебирая ногами… Статуи как будто советовались друг с другом, наклоняли головы, шептались… Нимфы взялись за руки и кружились, глядя на месяц… — Я вся тряслась от страха. — Сова встрепенулась крыльями и носом почесала себе грудь… Марс обнял Венеру, она положила ему голову на плечо, они стояли, все другие ходили или сидели группами. Только Геркулес не двигался. Вдруг и он поднял голову, потом начал тихо выпрямляться, плавно подниматься с своего места. Большой такой, до потолка! Он обвел всех глазами, потом взглянул в мой угол… и вдруг задрожал, весь выпрямился, поднял руку: все в один раз взглянули туда же, на меня — на минуту остолбенели, потом все кучей бросились прямо ко мне… — Ну, что же вы, Марфа Васильевна? — спросил Викентьев. — Как я закричу! — Ну? — Ну и проснулась — и с полчаса всё тряслась, хотела кликнуть Федосью, да боялась пошевелиться — так до утра и не спала. Уж пробило семь, как я заснула. — Прелесть — сон, Марфинька! — сказал Райский. — Какой грациозный, поэтический! Ты ничего не прибавила? — Ах, братец, да где же мне всё это выдумать! Я так всё вижу и теперь, что нарисовала бы, если б умела… — Надо морковного соку выпить, — заметила бабушка, — это кровь очищает. — Ну, теперь позвольте мне… — начал Викентьев торопливо, — я будто иду по горе, к собору, а навстречу мне будто Нил Андреич, на четвереньках, голый… — Полно тебе, что это, сударь, при невесте!.. — остановила его Татьяна Марковна. — Ей-богу, правда… — Это нехорошо, не к добру… — Говорите, говорите! — одобрял Райский. — А верхом на нем будто Полина Карповна, тоже… — Перестанешь ли молоть? — сказала Татьяна Марковна, едва удерживаясь от смеху. — Сейчас кончу. Сзади будто Марк Иванович погоняет Тычкова поленом, а впереди Опенкин, со свечой, и музыка… Все захохотали. — Всё сочинил, бабушка, сейчас сочинил, не верьте ему! — сказала Марфинька. — Ей-богу, нет! и все будто, завидя меня, бросились, как ваши статуи, ко мне, я от них: кричал, кричал, даже Семен пришел будить меня, — ей-богу, правда, спросите Семена!.. — Ну, тебе, батюшка, ужо на ночь дам ревеню или постного масла с серой. У тебя глисты, должно быть. И ужинать не надо. — Я напомню ужо бабушке: вот вам! — сказала Марфинька Викентьеву. — Ну, Вера, скажи свой сон — твоя очередь! — обратился Райский к Вере. — Что такое я видела? — старалась она припомнить, — да, молнию, гром гремел — и, кажется, всякий удар падал в одно место… — Какая страсть! — сказала Марфинька, — я бы закричала. — Я была где-то на берегу, — продолжала Вера, — у моря: передо мной какой-то мост, в море. Я побежала по мосту, — добежала до половины: смотрю, другой половины нет, ее унесла буря… — Всё? — спросил Райский. — Всё. — И этот сон хорош: и тут поэзия! — Я не вижу обыкновенно снов или забываю их, — сказала она, — а сегодня у меня был озноб: вот вам и поэзия! — Да ведь всё дело в ознобе и жаре: худо, когда ни того ни другого нет. — А вы, братец? теперь вам говорить! — напомнила ему Марфинька. — Вообразите, я всю ночь летал. — Как летали? — Так: будто крылья явились. — Это бывает к росту, — сказала бабушка, — кажется, тебе уж некстати бы… — Я сначала попробовал полететь по комнате, — продолжал он, — отлично! Вы все сидите в зале, на стульях, а я, как муха, под потолок залетел. Вы на меня кричать, пуще всех бабушка. Она даже велела Якову ткнуть меня половой щеткой, но я пробил головой окно, вылетел и взвился над рощей… Какая прелесть, какое новое, чудесное ощущение! Сердце бьется, кровь замирает, глаза видят далеко. Я то поднимусь, то опущусь — и, когда однажды поднялся очень высоко, вдруг вижу, из-за куста в меня целится из ружья Марк… — Этот всем снится; вот сокровище далось: как пугало, — сказала Татьяна Марковна. — Я его вчера видел с ружьем — на острове: он и приснился. Я ему стал кричать изо всей мочи, во сне, — продолжал Райский, — а он будто не слышит, всё целится… наконец… — Ну, братец, — ах, это интересно… — Ну, я и — проснулся! — Только? ах, как жаль! — сказала Марфинька. — А тебе хотелось, чтоб он меня застрелил? — Чего доброго: от него станется и наяву, — ворчала бабушка. — А что он, отдал тебе восемьдесят рублей? — Нет, бабушка, я и не спрашивал. — Все вы мало Богу молитесь, ложась спать, — сказала она, — вот что! А как погляжу, так всем надо горькой соли дать, чтоб чепуха не лезла в голову. — А вы, бабушка, видели какой-нибудь сон? расскажите. Теперь ваша очередь! — обратился к ней Райский. — Стану я пустяки болтать! — Расскажите, бабушка! — пристала и Марфинька. — Бабушка, позвольте, я расскажу за вас, что вы видели? — вызвался Викентьев. — А ты почем знаешь бабушкины сны? — Я угадаю. — Ну, угадывай. — Вам снилось, — начал он, — что мужики отвезли хлеб на базар, продали и пропили деньги. Это во-первых… Все засмеялись. — Какой отгадчик! — сказала бабушка. — Во-вторых, что Яков, Егор, Прохор и Мотька, пьяные, забрались на сеновал, закурили трубки и наделали пожар… — Типун тебе, право, болтун этакий! Поди, я уши надеру! — В-третьих, что все девки и бабы, в один вечер, съели всё варенье, яблоки, растаскали сахар, кофе… Опять смех. — Что Савелий до смерти убил Марину… — Полно, тебе говорят!.. — унимала сердито Татьяна Марковна. — И наконец, — торопливо досказывал он, так что на зубах вскочил пузырь, — что земская полиция в деревне велела делать мостовую и тротуары, а в доме поставили роту солдат… — Вот я же тебя, я же тебя — на, на, на! — говорила бабушка, встав с места и поймав Викентьева за ухо. — А еще жених — болтает вздор какой! — А ловко, мастерски подобрал! — поощрял Райский. Марфинька смеялась до слез, и даже Вера улыбалась. Бабушка села опять. — Это вам только лезет в голову такая бестолочь! — сказала она. — Видите же и вы какие-нибудь сны, бабушка? — заметил Райский. — Вижу, да не такие безобразные и страшные, как вы все. — Ну что, например, видели сегодня? Бабушка стала припоминать. — Видела что-то, постойте… Да: поле видела, на нем будто лежит… снег. — А еще? — спросил Райский. — А на снегу щепка… — И всё? — Чего ж еще? И слава Богу, кричать и метаться не нужно!
XXII
Весь день все просидели, как мокрые куры, рано разошлись и легли спать. В десять часов вечера всё умолкло в доме. Между тем дождь перестал, Райский, надев пальто, пошел пройтись около дома. Ворота были заперты, на улице стояла непроходимая грязь, и Райский пошел в сад. Было тихо, кусты и деревья едва шевелились, с них капал дождь. Райский обошел раза три сад и прошел через огород, чтоб посмотреть, что делается в поле и на Волге. Темнота. На горизонте скопились удалявшиеся облака, и только высоко над головой слабо мерцали кое-где звезды. Он вслушивался в эту тишину и всматривался в темноту, ничего не слыша и не видя. Направо туман; левее черным пятном лежала деревня, дальше безразличной массой стлались поля. Он вдохнул в себя раза два сырого воздуха и чихнул.
|
|||
|