|
|||
Часть четвертая 6 страница— Вы ездите к этой женщине — возможно ли? Я компрометирована! — сказала она. — Что скажут, когда узнают, что я завезла вас сюда? Allons, de gr& #226; ce, montez vite et partons! Cette femme: quelle horreur! [117] Но Райский махнул рукой и вошел в дом. «Вот сучок заметила в чужом глазу! » — думал он.
XII
Свидание наедине с Крицкой напомнило ему о его «обязанности к другу», на которую он так торжественно готовился недавно и от которой отвлекла его Вера. У него даже забилось сердце, когда он оживил в памяти свои намерения оградить домашнее счастье этого друга. Леонтья не было дома, и Ульяна Андреевна встретила Райского с распростертыми объятиями, от которых он сухо уклонился. Она называла его старым другом, «шалуном», слегка взяла его за ухо, посадила на диван, села к нему близко, держа его за руку. Райский едва терпел эту прямую атаку и растерялся в первую минуту от быстрого и неожиданного натиска, который вдруг перенес его в эпоху старого знакомства с Ульяной Андреевной и студенческих шалостей: но это было так давно! — Что вы, Ульяна Андреевна, опомнитесь — я не студент, а вы не девочка!.. — упрекнул он ее. — Для меня вы всё тот же милый студент, шалун, а я для вас та же послушная девочка… Она вскочила с места, схватила его за руки и три раза повернулась с ним по комнате, как в вальсе. — А кто мне платье разорвал, помните?.. Он смотрел на нее, стараясь вспомнить. — Забыли, как ловили за талию, когда я хотела уйти!.. Кто на коленях стоял? Кто ручки целовал! На-те, поцелуйте, неблагодарный! А я для вас та же Улинька! — Жаль! — сказал он со вздохом, — ужели вы не забыли старые шалости? — Нет, нет — всё помню, всё помню! — И она вертела его за руки по комнате. Ему легче казалось сносить тупое, бесплодное и карикатурное кокетничанье седеющей Калипсо, всё ищущей своего Телемака, нежели этой простодушной нимфы, ищущей встречи с сатиром… А она, с блеском на рыжеватой маковке и бровях, с огнистым румянцем, ярко проступавшим сквозь веснушки, смотрела ему прямо в лицо лучистыми, горячими глазами, с беспечной радостью, отважной решимостью и затаенным смехом. Он отворачивался от нее, старался заговорить о Леонтье, о его занятиях, ходил из угла в угол и десять раз подходил к двери, чтоб уйти, но чувствовал, что это нелегко сделать. Он попал будто в клетку тигрицы, которая, сидя в углу, следит за своей жертвой: и только он брался за ручку двери, она уже стояла перед ним, прижавшись спиной к замку и глядя на него своим смеющимся взглядом без улыбки. Куда он ни оборачивался, он чувствовал, что не мог уйти из-под этого взгляда, который, как взгляд портретов, всюду следил за ним. Он сел и погрузился в свою задачу о «долге», думал, с чего начать. Он видел, что мягкость тут не поможет: надо бросить «гром» на эту играющую позором женщину, назвать по имени стыд, который она так щедро льет на голову его друга. Он молча, холодно осматривал ее с ног до головы, даже позволил себе легкую улыбку презрения. А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется к нему и близко взглянет ему в лицо, положит на плечо руки или нежно щипнет его за ухо — и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво или в землю, точно перемогает себя или — может быть — вспоминает лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется — и опять к нему… Он зорко наблюдал ее. — Что вы так смотрите на меня, не по-прежнему, старый друг? — говорила она тихо, точно пела, — разве ничего не осталось на мою долю в этом сердце? А помните, когда липы цвели? — Я ничего не помню, — сухо говорил он, — всё забыл! — Неблагодарный! — шептала она и прикладывала руку к его сердцу, потом щипала опять за ухо или за щеку и быстро переходила на другую сторону. — Разве всё отдали Вере: да? — шептала она. — Вере? — вдруг спросил он, отталкивая ее. — Тс-тс — всё знаю — молчите. Забудьте на минуту свою милую… «Нет, — думал он, — в другой раз, когда Леонтий будет дома, я где-нибудь в углу, в саду, дам ей урок, назову ее по имени и ее поведение, а теперь…» Он встал. — Пустите, Ульяна Андреевна: я в другой раз приду, когда Леонтий будет дома, — сухо сказал он, стараясь отстранить ее от двери. — А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем, — я хочу видеть вас одного: хоть на час будьте мой — весь мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух. «Ну, это — не Полина Карповна, с ней надо принять решительные меры! » — подумал Райский и энергически, обняв за талию, отвел ее в сторону и отворил дверь. — Прощайте, — сказал он, махнув шляпой, — до свидания! Я завтра… Шляпа очутилась у ней в руке — и она, нагнув голову, подняла шляпу вверх и насмешливо махала ею над головой. Он хотел схватить шляпу, но Ульяна Андреевна была уже в другой комнате и протягивала шляпу к нему, маня за собой. — Возьмите! — дразнила она. Он молча наблюдал ее. — Дайте шляпу! — сказал он после некоторого молчания. — Возьмите. — Отдайте. — Вот она. — Поставьте на пол. Она поставила и отошла к окну. Он вошел к ней в комнату и бросился к шляпе, а она бросилась к двери, заперла и положила ключ в карман. Они смотрели друг на друга: Райский — с холодным любопытством, она — с дерзким торжеством, сверкая смеющимися глазами. Он молча дивился красоте ее римского профиля. «Да, Леонтий прав: это — камея; какой профиль, какая строгая, чистая линия затылка, шеи! И эти волосы так же густы, как бывало…» Он вдруг вспомнил, зачем пришел, и сделал строгое лицо. — Понимаете ли вы сами, какую сцену играете? — с холодной важностью произнес он. — Милый Борис! — нежно говорила она, протягивая руки и маня к себе, — помните сад и беседку? Разве эта сцена — новость для вас? Подите сюда! — прибавила скороговоркой, шепотом, садясь на диван и указывая ему место возле себя. — А муж? — вдруг сказал он. — Что муж? Всё такой же дурак, как и был! — Дурак! — с упреком, возвысив голос, повторил он. — И вы так платите ему за его доброту, за доверие!.. — Да разве его можно любить? — Отчего же не любить? — Таких не любят… Подите сюда!.. — шептала опять. — Но вы любили же когда-нибудь? Она отрицательно покачала головой. — Зачем же вы шли замуж? — Это совсем другое дело: он взял, я и вышла. Куда ж мне было деться! — И обманываете целую жизнь, каждый день, уверяете его в любви… — Никогда не уверяю, да он и не спрашивает. Видите, и не обманываю! — Но помилуйте, что вы делаете!! — говорил он, стараясь придать ужас голосу. Она, с затаенным смехом, отважно смотрела на него; глаза у ней искрились. — Что я делаю!!! — с комическим ужасом передразнила она, — всё люблю вас, неблагодарный, всё верна милому студенту Райскому… Подите сюда! — Если б он знал! — говорил Райский, боязливо ворочая глазами вокруг и останавливая их на ее профиле. — Не узнает, а если б и узнал — так ничего. Он дурак! — Нет, не дурак, а слабый, любящий до слепоты. И вот — его семейное счастье! — А чем он несчастлив? — вспыхнув, сказала Ульяна Андревна, — поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно, спит покойно, знает свою латынь: чего ему еще больше? И будет с него. А любовь не про таких! — Про каких же? — Про таких, как вы… Подите сюда! — Но он вам верит, он поклоняется вам… — Я ему не мешаю: он муж — чего ж ему еще? — Ваша ласка, попечения — всё это должно принадлежать ему. — Всё и принадлежит — разве его не ласкают, противного урода этакого! Попробовали бы вы… — Зачем же эта распущенность, этот Шарль!.. Она опять вспыхнула. — Какой вздор — Шарль! кто это вам напел? противная бабушка ваша — вздор, вздор! — Я сам слышал… — Что вы слышали? — В саду, как вы шептались, как… — Это всё пустое, вам померещилось! М-r Шарль придет, спросит сухарь, стакан красного вина — выпьет и уйдет. Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках. И у ней лицо стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как у Веры тогда…» — думал он. «Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки! » — Ваше сердце, Ульяна Андреевна, ваше внутреннее чувство… — говорил он. — Еще что! — Словом — совесть не угрызает вас, не шепчет вам, как глубоко оскорбляете вы бедного моего друга… — Какой вздор вы говорите — тошно слушать! — сказала она, вдруг обернувшись к нему и взяв его за руки. — Ну кто его оскорбляет? Что вы мне мораль читаете! Леонтий не жалуется, ничего не говорит… Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему покойно, больше ничего не надо, а мне-то каково без любви! Какая бы другая связалась с ним!.. — Он так вас любит! — Куда ему? Умеет он любить! Он даже и слова о любви не умеет сказать: выпучит глаза на меня — вот и вся любовь! точно пень! Дались ему книги, уткнет нос в них и возится с ними. Пусть же они и любят его! Я буду для него исправной женой, а любовницей (она сильно потрясла головой) — никогда! — Да вы новейший философ, — весело заметил Райский, — не смешиваете любви с браком: мужу… — Мужу — щи, чистую рубашку, мягкую подушку и покой… — А любовь? — А любовь… вот кому! — сказала она — и вдруг обвилась руками около шеи Райского, затворила ему рот крепким и продолжительным поцелуем. Он остолбенел и даже зашатался на месте. А она не выпускала его шеи из объятий, обдавала искрами глаз, любуясь действием поцелуя. — Постойте… постойте, — говорил он, озадаченный, — вспомните… я друг Леонтья, моя обязанность… Она затворила ему рот маленькой рукой — и он… поцеловал руку. «Нет! — говорил он, стараясь не глядеть на ее профиль и жмурясь от ее искристых, широко открытых глаз, — момент настал, брошу камень в эту холодную, бессердечную статую». Он освободился из ее объятий, поправил смятые волосы, отступил на шаг и выпрямился. — А стыд — куда вы дели его, Ульяна Андреевна? — сказал он резко. — Стыд… стыд… — шептала она, обливаясь румянцем и пряча голову на его груди, — стыд я топлю в поцелуях… Она опять прильнула к его щеке губами. — Опомнитесь и оставьте меня! — строго сказал он, — если в доме моего друга поселился демон, я хочу быть ангелом-хранителем его покоя… — Не говорите, ах, не говорите мне страшных слов… — почти простонала она. — Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы другого… А вы! Помните?.. Мне страшно, больно, я захвораю, умру… Мне тошно жить, здесь такая скука… — Оправьтесь, встаньте, вспомните, что вы женщина… — говорил он. Она судорожно, еще сильнее прижалась к нему, пряча голову у него на груди. — Ах, — сказала она, — зачем, зачем вы… это говорите?.. Борис — милый Борис… вы ли это… — Пустите меня! Я задыхаюсь в ваших объятиях! — сказал он, — я изменяю самому святому чувству — доверию друга… Стыд да падет на вашу голову!.. Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги. После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову — и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство. — Ульяна Андреевна! опомнитесь, придите в себя! — говорил он, стараясь удержать ее за руки. — Я нарочно, пошутил, виноват!.. Но она не слушала, качала в отчаянии головой, рвала волосы, сжимала руки, вонзая ногти в ладони, и рыдала без слез. — Что я, где я? — говорила она, ворочая вокруг себя изумленными глазами. — Стыд… стыд… — отрывисто вскрикивала она. — Боже мой, стыд… да, жжет — вот здесь! Она рвала манишку на себе. Он расстегнул, или, скорее, разорвал ей платье и положил ее на диван. Она металась, как в горячке, испуская вопли, так что слышно было на улице. — Ульяна Андреевна, опомнитесь! — говорил он, ставши на колени, целуя ей руки, лоб, глаза. Она взглядывала мельком на него, делая большие глаза, как будто удивляясь, что он тут, потом вдруг судорожно прижимала его к груди и опять отталкивала, твердя: «Стыд! стыд! жжет… вот здесь… душно…» Он понял в ту минуту, что будить давно уснувший стыд следовало исподволь, с пощадой, если он не умер совсем, а только заглох: «Всё равно, — подумал он, — как пьяницу нельзя вдруг оторвать от чарки — горячка будет! » Он не знал, что делать, отпер дверь, бросился в столовую, забежал с отчаяния в какой-то темный угол, выбежал в сад — чтоб позвать кухарку, зашел в кухню, хлопая дверьми, — нигде ни души. Он захватил ковш воды, прибежал назад: одну минуту колебался, не уйти ли ему, но оставить ее одну в этом положении — казалось ему жестокостью. Она всё металась и стонала, волосы у ней густой косой рассыпались по плечам и груди. Он стал на колени, поцелуями зажимал ей рот, унимал стоны, целовал руки, глаза. Мало-помалу она ослабела, потом оставалась минут пять в забытьи, наконец пришла в себя, остановила на нем томный взгляд и — вдруг дико, бешено стиснула его руками за шею, прижала к груди и прошептала: — Вы мой… мой!.. Не говорите мне страшных слов… «Оставь угрозы, свою Тамару не брани», — повторила она лермонтовский стих — с томной улыбкой. «Господи! — застонало внутри его, — что мне делать! » — Не станете? — шепотом прибавила она, крепко держа его за голову, — вы мой? Райский не мог в ее руках повернуть головы, он поддерживал ее затылок и шею: римская камея лежала у него на ладони во всей прелести этих молящих глаз, полуоткрытых, горячих губ… Он не отводил глаз от ее профиля, у него закружилась голова… Румяные и жаркие щеки ее запылали ярче и жгли ему лицо. Она поцеловала его, он отдал поцелуй. Она прижала его крепче, прошептала чуть слышно: — Вы мой теперь: никому не отдам вас!.. Он не бранил, не сказал больше ни одного «страшного» слова… «Громы» умолкли…
XIII
Исполнив «дружескую обязанность», Райский медленно, почти бессознательно шел по переулку, поднимаясь в гору и тупо глядя на крапиву в канаве, на пасущуюся корову на пригорке, на роющуюся около плетня свинью, на пустой, длинный забор. Оборотившись назад, к домику Козлова, он увидел, что Ульяна Андреевна стоит еще у окна и машет ему платком. — Я сделал всё, что мог, всё! — говорил он, отворачиваясь от окна с содроганием, и прибавил шагу. Взойдя на гору, он остановился и в непритворном ужасе произнес: — Боже, Боже мой! Гамлет и Офелия! вдруг пришло ему в голову, и он закатился смехом от этого сравнения, так что даже ухватился за решетку церковной ограды. Ульяна Андреевна — Офелия! Над сравнением себя с Гамлетом он не смеялся: «Всякий, казалось ему, бывает Гамлетом иногда! » Так называемая «воля» подшучивает над всеми! «Нет воли у человека, — говорил он, — а есть паралич воли: это к его услугам! » А то, что называют волей, — эту мнимую силу, так она вовсе не в распоряжении своего господина, «царя природы», а подлежит каким-то посторонним законам и действует по ним, не спрашивая его согласия. Она, как совесть, только и напоминает о себе, когда человек уже сделал не то, что надо, или если он и бывает тверд волей, так разве случайно или там, где он равнодушен. «Леонтий! — вдруг произнес он, хватаясь за голову, — в каких руках его счастье! какими глазами взгляну я на него! А как тверда была моя воля! » Как он искренно готовился к своей благородной роли, как улыбалась ему идея долга, какую награду нашел бы он в своем сознании, если б… «А что было мне делать? » — заключил он вопросом и мало-помалу поднимал голову, выпрямлялся, морщины разглаживались, лицо становилось покойнее. «Я сделал всё, что мог, всё, что мог! — твердил он, — но вышло не то, что нужно…» — шепнул он со вздохом. И с этим «но», и с этим вздохом пришел к себе домой, мало-помалу оправданный в собственных глазах, и, к большому удовольствию бабушки, весело и с аппетитом пообедал с нею и с Марфинькой. «Эту главу в романе надо выпустить…» — подумал он, принимаясь вечером за тетради, чтобы дополнить очерк Ульяны Андреевны… — «А зачем: лгать, притворяться, становиться на ходули? Не хочу, оставлю, как есть: смягчу только это свидание… прикрою нимфу и сатира гирляндой…» Райский прилежно углубился в свой роман. Перед ним как будто проходила его собственная жизнь, разорванная на какие-то клочки. «Но ведь иной недогадливый читатель подумает, что я сам такой, и только такой! — сказал он, перебирая свои тетради, — он не сообразит, что это не я, не Карп, не Сидор, а тип; что в организме художника совмещаются многие эпохи, многие разнородные лица… Что я стану делать с ними? Куда дену еще десять-двадцать типов?.. » «Надо также выделить из себя и слепить и те десять-двадцать типов в статуи, — шепнул кто-то внутри его, — это и есть задача художника, его “дело”, а не “мираж”! » Он вздохнул. «Где мне, неудачнику! » — подумал он уныло. Прошло несколько дней после свидания с Ульяной Андреевной. Однажды к вечеру собралась гроза, за Волгой небо обложилось черными тучами, на дворе парило, как в бане; по полю и по дороге кое-где вихрь крутил пыль. Всё примолкло. Татьяна Марковна подняла на ноги весь дом. Везде закрывались трубы, окна, двери. Она не только сама боялась грозы, но даже не жаловала тех, кто ее не боялся, считая это за вольнодумство. Все набожно крестились в доме при блеске молнии, а кто не перекрестится, того называла «пнем». Егорку выгоняла из передней в людскую, потому что он не переставал хихикать с горничными и в грозу. Гроза приближалась величественно: издали доносился глухой рокот грома, пыль неслась столбом. Вдруг блеснула молния, и над деревней раздался резкий удар грома. Райский схватил фуражку, зонтик и пошел проворно в сад, с тем чтобы поближе наблюдать картину, поместиться самому в нее, списать детали и наблюдать свои ощущения. Татьяна Марковна увидела его из окна и постучала ему в стекло. — Куда это ты, Борис Павлович? — спросила она, подозвав его к окну. — На Волгу, бабушка, грозу посмотреть. — В уме ли ты? Воротись! — Нет, я пойду… — Говорят, не ходи! — повелительно прибавила она. Опять блеснула молния, и раздался продолжительный раскат грома. Бабушка в испуге спряталась, а Райский сошел с обрыва и пошел между кустов едва заметной извилистой тропинкой. Дождь лил как из ведра, молния сверкала за молнией, гром ревел. И сумерки, и тучи погрузили всё в глубокий мрак. Райский стал раскаиваться в своем артистическом намерении посмотреть грозу, потому что от ливня намокший зонтик пропускал воду ему на лицо и на платье, ноги вязли в мокрой глине, и он, забывши подробности местности, беспрестанно натыкался в роще на бугры, на пни или скакал в ямы. Он поминутно останавливался и только при блеске молнии делал несколько шагов вперед. Он знал, что тут была где-то, на дне обрыва, беседка, когда еще кусты и деревья, росшие по обрыву, составляли часть сада. Недавно еще, пробираясь к берегу Волги, мимоходом он видел ее в чаще, но теперь не знал, как пройти к ней, чтобы укрыться там и оттуда, пожалуй, наблюдать грозу. Назад идти опять между сплошных кустов, по кочкам и ямам подниматься вверх он тоже не хотел и потому решил протащиться еще несколько десятков сажен до проезжей горы, перелезть там через плетень и добраться по дороге до деревни. Сапоги у него размокли совсем: он едва вытаскивал ноги из грязи и разросшегося лопуха и крапивы, и, кроме того, не совсем равнодушен был к этому нестерпимому блеску молнии и треску грома над головой. «Можно бы любоваться грозой из комнаты! » — сознавался он про себя. Наконец он уткнулся в плетень, ощупал его рукой, хотел поставить ногу в траву — поскользнулся и провалился в канаву. С большим трудом выкарабкался он из нее, перелез через плетень и вышел на дорогу. По этой крутой и опасной горе ездили мало, больше мужики, порожняком, чтобы не делать большого объезда, в телегах, на своих смирных, запаленных, маленьких лошадях, в одиночку. Райский, мокрый, свернув зонтик под мышкой, как бесполезное орудие, жмурясь от ослепительной молнии, медленно и тяжело шел в гору по скользкой грязи, беспрестанно останавливаясь, как вдруг послышался ему стук колес. Он прислушался: шум опять раздался невдалеке. Он остановился, стук всё ближе и ближе, слышалось торопливое и напряженное шаганье конских копыт в гору, фырканье лошадей и понукающий окрик человека. Молния блистала уже пореже, и потому, при блеске ее, Райский не мог еще различить экипажа. Он только посторонился с дороги и уцепился за плетень, чтоб дать экипажу проехать, когда тот поравняется, так как дорога была узка. Наконец молния блеснула ярко и осветила экипаж, в роде крытой линейки или шарабана, запряженного парой сытых и, как кажется, отличных коней, и группу людей в шарабане. Опять молния — и Райский остолбенел, узнавши в группе — Веру. — Вера! — закричал он во весь голос. Экипаж остановился. — Кто тут? — спросил ее голос. — Я. — Брат! Что вы тут делаете? — с изумлением спросила она. — А ты что? — Я возвращаюсь домой. — И я тоже. — Вы откуда? — Да вот тут бродил в обрыве и потерял дорогу в кустах. Иду по горе. А ты как это решилась по такой крутизне? С кем ты? Чьи это лошади? Нельзя ли меня довезти? — Прошу покорно, места много. Дайте руку, я помогу вам влезть! — сказал мужской голос. Райский протянул руку, и кто-то сильно втащил его под навес шарабана. Там, кроме Веры, он нашел еще Марину. Обе они, как мокрые курицы, жались друг к другу, стараясь защититься кожаным фартуком от хлеставшего сбоку ливня. — Кто это с тобой? Чьи лошади, кто правит ими? — спрашивал тихо Райский у Веры. — Иван Иваныч. — Какой Иван Иваныч? — Лесничий! — тихо шепнула она в ответ. — Лесничий?.. — заговорил Райский, но Вера слегка толкнула его в бок, чтобы он молчал, потому что голова и уши лесничего были у них под носом. — После! — шепнула она. «Лесничий! » — думал Райский и припомнил разговор с бабушкой, ее похвалы, намеки на «славную партию». «Так вот кто герой романа: лесничий — лесничий! » — не помня себя, твердил Райский. Он старался взглянуть на лесничего. Но перед носом у него тряслась только низенькая шляпа с большими круглыми полями да широкие плечи рослого человека, покрытые мекинтошем. Сбоку он видел лишь силуэт носа и — как казалось ему, бороду. Лесничий ловко правил лошадьми, карабкавшимися на крутую гору, подстегивал то ту, то другую, посвистывал, забирал круто вожжи, когда они вдруг вздрагивали от блеска молнии, и потом оборачивался к сидящим под навесом. — Что, Вера Васильевна, каково вам: не озябли ли, не промокли ли вы? — осведомлялся он заботливо. — Нет, нет, мне хорошо, Иван Иванович: дождь не достает до меня. — Взяли бы вы мекинтош мой… — предлагал Иван Иванович. — Боже сохрани, простудитесь: век себе не прощу, что взялся везти вас… — Ах, какие вы — надоели! — с дружеской досадой сказала Вера, — знайте свое дело, правьте лошадьми! — Как угодно! — с торопливой покорностью говорил Иван Иванович и обращался к лошадям. Но, посвистав и покричав на них, он, по временам, будто украдкой, оборачивался к Вере посмотреть, что она. Объехавши Малиновку, они подъехали к воротам дома Татьяны Марковны. Лесничий соскочил и начал стучать рукояткой бича в ворота. У крыльца он предоставил лошадей на попечение подоспевшим Прохору, Тараске, Егорке, а сам бросился к Вере, встал на подножку экипажа, взял ее на руки и, как драгоценную ношу, бережно и почтительно внес на крыльцо, прошел мимо лакеев и девок, со свечами вышедших навстречу и выпучивших на них глаза, донес до дивана в зале и тихо посадил ее. Райский, мокрый, как был в грязи, бросился за ними и не пропустил ни одного его движения, ни ее взгляда. Потом лесничий воротился в переднюю, снял с себя всю мокрую амуницию, длинные охотничьи сапоги, оправился, отряхнулся, всеми пятью пальцами руки, как граблями, провел по густым волосам и спросил у людей веничка или щетку. Бабушка между тем здоровалась с Верой и вместе осыпала ее упреками, что она пускается на «такие страсти», в такую ночь, по такой горе, не бережет себя, не жалеет ее, бабушки, не дорожит ничьим покоем и что когда-нибудь она этак «уложит ее в гроб». За этим, разумеется, последовало приказание поскорей переменить платье и белье, обсушиться, обогреться, подавать самовар, собирать ужин. — Ах, бабушка, как мне всего хочется! — говорила Вера, ласкаясь, как кошка, около бабушки, — и чаю, и супу, и жаркого, и вина. И Ивану Иванычу тоже. Скорее, милая бабушка! Она знала, чем бабушку успокоить. — Сейчас, сейчас — вот и прекрасно: всё, всё — будет! А где ж Иван Иваныч? — Иван Иваныч! — обратилась бабушка к лесничему, — подите сюда, что вы там делаете? — Марфинька, где Марфинька? Что она забилась там к себе? — Вот сейчас оправлюсь да почищусь, Татьяна Марковна, — говорил голос из передней. Егор, Яков, Степан чистили, терли, чуть не скребли лесничего в передней, как доброго коня. Он вошел в комнату, почтительно поцеловал руку у бабушки и у Марфиньки, которая теперь только решилась освободить свою голову из-под подушки и вылезть из постели, куда запряталась от грозы. — Марфинька, иди скорей, — сказала бабушка, — не прятаться надо, а Богу молиться, гром и не убьет! — Я этого не боюсь, — сказала Марфинька, — гром бьет всё больше мужиков, — а так, просто страшно! Райский между тем, мокрый, стоя у окна, устремил на гостя жадный взгляд. Иван Иванович Тушин был молодец собой. Высокий, плечистый, хорошо сложенный мужчина, лет тридцати осьми, с темными густыми волосами, с крупными чертами лица, с большими серыми глазами, простым и скромным, даже немного застенчивым взглядом и с густой темной бородой. У него были большие загорелые руки, пропорциональные росту, с широкими ногтями. Одет он был в серое пальто, с глухим жилетом, из-за которого на галстух падал широкий отложной воротник рубашки домашнего полотна. Перчатки белые замшевые, в руках длинный бич с серебряной рукояткой. «Молодец, красивый мужчина: но какая простота… чтоб не сказать больше… во взгляде, в манерах! Ужели он — герой Веры?.. » — думал Райский, глядя на него и с любопытством ожидая, что покажет дальнейшее наблюдение. «А почему ж нет? — ревниво думал опять, — женщины любят эти рослые фигуры, эти открытые лица, большие здоровые руки — всю эту рабочую силу мышц… Но ужели Вера?.. » — Ты, мой батюшка, что! — вдруг, всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет: лужа на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому к чаю! — Иван Иваныч! вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!.. — Мы уж познакомились, — сказал, кланяясь, Тушин, — на дороге подобрали вашего внука и вместе приехали. Благодарю покорно, мне ничего не нужно. А вот вы, Борис Павлыч, переоделись бы: у вас ноги мокрые! — Вы уж меня извините, старуху, а вы все, кажется, полоумные, — заговорила бабушка, — в такую грозу и зверь не выползет из своей берлоги!.. Вон, Господи, как сверкает еще до сих пор! Яков, притвори поди ставню поплотнее. А вы — в такой вечер через Волгу! — Ведь у меня свой крепкий паром, — сказал Тушин, — с крытой беседкой. Вера Васильевна были там, как в своей комнате: ни капли дождя не упало на них. — Да страсть-то какая: гроза! — Что ж, гроза: помилуйте, это только старым бабам… — Покорно благодарю: а я-то кто же? — вдруг сказала бабушка. Тушин переконфузился. — Извините, я не нарочно: с языка сорвалось! Я про простых баб… — Ну, Бог вас простит! — смеясь, сказала бабушка. — Вам — ничего, я знаю. Вон вас каким Господь создал — да Вера-то: как на нее нет страха! Ты что у меня за богатырь такой! — С Иваном Ивановичем как-то не страшно, бабушка. — Иван Иваныч медведей бьет, и ты бы пошла? — Пошла бы, бабушка, посмотреть. Возьмите меня когда-нибудь, Иван Иваныч… Это очень интересно… — Я с удовольствием… Вера Васильевна: вот зимой, как соберусь, — прикажите только… Это заманчиво. — Видите, какая! — сказала Татьяна Марковна. — А до бабушки тебе дела нет?.. — Я пошутила, бабушка. — Ты готова, я знаю! И как это тебе не совестно было беспокоить Ивана Ивановича? Такую даль — провожать тебя! — Это уж не они, а я виноват, — сказал Тушин, — я только лишь узнал от Натальи Ивановны, что Вера Васильевна собираются домой, так и стал просить сделать мне это счастье…
|
|||
|