|
|||
Часть четвертая 3 страница— Ну, я пришел с вами проститься — скоро еду! — сказал Райский. — Вы едете? — с изумлением спросил Марк. — А что? — Мне нужно бы сказать вам несколько слов… — тихо и серьезно добавил он. Райский в свою очередь с удивлением поглядел на него. — Что вам? говорите! — сказал он, — не денег ли опять? — Пожалуй, и денег опять — да теперь не о деньгах речь. После, я к вам зайду, теперь нельзя… Он кивнул на жену Козлова, сидевшую тут, давая знать, что при ней не хочет говорить. Леонтий всплеснул руками, услыхав об отъезде Райского; жена его надулась. — Как же, кто вас пустит? — шептала она, — хороши: так-то помните свою Улиньку? Ни разу без мужа не пришли ко мне… Она взяла его за руку и долго держала, глядя на него с печальной насмешкой. — А деньги принесли? — вдруг спросил Марк, — триста рублей пари? Райский иронически поглядывал на него. — Ну, что же, панталоны где? — сказал он. — Я не шучу, давайте триста рублей. — За что? Я не влюблен, как видите. — Нет, я вижу, что вы по уши влюблены. — Как же это вы видите? — Да так: по роже. — Смотрите же: месяц прошел — и пари кончено. Мне ваших панталон не нужно — я их вам дарю, в придачу к пальто. — Как же это ты… едешь!.. — с горестью говорил Козлов, — а книги? — Какие книги? — А эти, твои, — вот они, все целы, вот по каталогу, в порядке… — Ведь я тебе подарил их. — Да полно шутить, скажи, куда их?.. — Прощайте, мне некогда. С книгами не приставай, сожгу, — сказал Райский. — Ну, мудрец, по рожам узнающий влюбленных, — прощайте! Не знаю, встретимся ли опять… — Деньги подайте — это бесчестно не отдавать, — говорил Марк, — я вижу любовь: она, как корь, еще не вышла наружу, но скоро высыпет… Вон лицо уже красное! Какая досада, что я срок назначил! От собственной глупости потерял триста рублей! — Прощайте! — Вы не уедете, — сказал Марк. — Я еще зайду к тебе, Козлов… я на той неделе еду, — обратился Райский к Леонтью. — Ну так не уедете! — повторил Марк. — А что ж твой роман? — спросил Леонтий, — ведь ты хотел его кончить здесь. — Я уж у конца — только привести в порядок, в Петербурге займусь. — И романа не кончите, ни живого, ни бумажного! — заметил Марк. Райский живо обернулся к нему, хотел что-то сказать, но отвернулся с досадой и ушел. — Отчего же ты думаешь, что он романа не кончит? — спросил Леонтий Марка. — Где ему! — с язвительным смехом отвечал Марк, — он неудачник!
V
Райский пошел домой, чтоб поскорее объясниться с Верой, но не в том уже смысле, как было положено между ними. Победа над собой была до того верна, что он стыдился прошедшей слабости, и ему хотелось немного отомстить Вере за то, что она поставила его в это положение. Он дорогой придумал до десяти редакций последнего разговора с ней. И тут опять воображение стало рисовать ему, как он явится ей в новом, неожиданном образе, смелый, насмешливый, свободный от всяких надежд, нечувствительный к ее красоте, как она удивится, может быть… опечалится! Наконец он остановился на одной редакции разговора, дружеской, но учтиво-покровительственной и, в результате, совершенно равнодушной. У него даже мелькнула мысль передать ей, конечно в приличной и доступной ей степени и форме, всю длинную исповедь своих увлечений, поставить на неведомую ей высоту Беловодову, облить ее блеском красоты, женской прелести, так, чтобы бедная Вера почувствовала себя просто Сандрильоной перед ней, и потом поведать о том, как и эта красота жила только неделю в его воображении. Он хотел осыпать жаркими похвалами Марфиньку и в заключение упомянуть вскользь и о Вере, благосклонно отозваться о ее красоте, о своем легком увлечении и всех их поставить на одну доску, выдвинув наперед других, а Веру оставив в тени, на заднем плане. Он трепетал от радости, создав в воображении целую картину — сцену ее и своего положения, ее смущения, сожалений, которые, может быть, он забросил ей в сердце и которых она еще теперь не сознаёт, но сознает, когда его не будет около. Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену в свой проект и ею закончить роман, набросив на свои отношения с Верой таинственный полупокров: он уезжает не понятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело люди, а она останется с жалом — не любви, а предчувствия ее в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами и потом вечной, тихой тоской до замужества — с советником палаты! Оно не совсем так, но ведь роман — не действительность, и эти отступления от истины он называл «литературными приемами». У него даже дух занимался от предчувствия, как это будет эффектно и в действительности, и в романе. Он сделал гримасу, встретивши бабушку, уже слышавшую от Егорки, что барин велел осмотреть чемодан и приготовить к следующей неделе белье и платье. Новость облетела весь дом. Все видели, как Егорка потащил чемодан в сарай смести с него пыль и паутину, но дорогой предварительно успел надеть его на голову мимошедшей Анютке, отчего та уронила кастрюльку со сливками, а он захихикал и скрылся. Бабушка была поражена неожиданною вестью. — Это ты что затеял, Борюшка? — приступила было она к нему и осыпала его упреками, закидала вопросами — но он отделался от нее и пошел к Вере. Тихо, с замирающим от нетерпения сердцем предстать в новом виде, пробрался он до ее комнаты, неслышно дошел по ковру к ней. Она сидела за столом, опершись на него локтями, и разбирала какое-то письмо, на простой синей бумаге, написанное, как он мельком заметил, беспорядочными строками и запечатанное бурым сургучом. — Вера! — сказал он тихо. Она вздрогнула от испуга так, что и он задрожал. В это же мгновение рука ее с письмом быстро опустилась в карман. Оба они неподвижно глядели друг на друга. — Извини, ты занята? — сказал он, пятясь от нее, но не уходя. Она молчала и мало-помалу приходила от испуга в себя, не спуская с него глаз и всё стоя, как встала с места, не вынимая руки из кармана. — Письмо? — говорил он, глядя на карман. Она глубже опустила туда руку. У него в одну минуту возникли подозрения насчет Веры, мелькнуло в голове и то, как она недавно обманула его, сказав, что была на Волге, а сама очевидно там не была. «Что это такое! » — со страхом подумал он. — Должно быть, интересное письмо и большой секрет! — с принужденной улыбкой сказал он. — Ты так быстро спрятала. Она села на диван и продолжала глядеть на него уже равнодушно. «Нет, уж теперь не надуешь этим равнодушием! » — подумал он. — Покажи письмо… — сказал он шутливо, нетвердым от волнения голосом. Она с удивлением взглянула на него и плотнее прижала руку к карману. — Не покажешь? Она покачала головой. — Зачем? — спросила потом. — Разумеется, мне не нужно: что интересного в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был?.. «Ах, черт возьми, это письмо из головы нейдет! » — думал между тем сам. Она поглядела на него, точно ли он равнодушен. Лицо, пожалуй, и равнодушно, но голосом он как будто просит милостыню. — Не покажешь? Ну Бог с тобой! — полупечально сказал он. — Я пойду. Он обернулся к дверям. — Постойте, — сказала она. Потом пошарила немного рукой в кармане, вынула письмо и подала ему. Он поглядел на обе стороны и взглянул на подпись: Pauline Kritzki. — Это не то письмо, — сказал он, подавая его назад. — А разве вы видели другое? — спросила она сухо. Он боялся признаться, что видел, чтоб опять не уличила она его в шпионстве. — Нет, — сказал он. — Ну так читайте. «Ма belle, charmante, divine[104] Вера Васильевна! — начиналось письмо, — я в восторге, становлюсь на колени перед вашим милым, благородным, прекрасным братом! Он отмстил за меня, я торжествую и плачу от радости. Он был велик! Скажите ему, что он мой рыцарь и навсегда, что я его вечная, послушная раба! Ах, как я его уважаю… сказала бы… слово вертится на языке, — но не смею… Почему не сметь? Да, я его люблю, нет, боготворю! Все мужчины должны пасть на колени перед ним!!.. » Райский отдал было письмо назад. — Нет, продолжайте, — сказала Вера, — там есть просьба до вас. Райский пропустил несколько строк и читал дальше. «Упросите, умолите вашего брата — он вас обожает, о, не защищайтесь — я заметила его страстные взгляды… Боже, зачем я не на вашем месте!.. Упросите его, душечка Вера Васильевна, сделать мой портрет — он обещал. Бог с ним — с портретом, но чтоб мне быть только с артистом, видеть его, любоваться им, говорить, дышать с ним одним воздухом! Я чувствую, ах, я чувствую… Ма pauvre t& #234; te, je deviens folle! Je compte sur vous, ma belle et bonne amie, et j’attends la reponse…»[105] — Что ж отвечать ей? — спросила Вера, когда Райский положил письмо на стол. Он молчал, не слыхав вопроса, всё думая, от кого другое письмо и отчего она его прячет? — Написать, что вы согласны? — Боже сохрани — ни за что! — опомнившись, с досадой сказал Райский. — Как же быть: она хочет «дышать с вами одним воздухом…» У ней задрожал подбородок. — Черт с ней, я задохнусь в этом воздухе. — А если б я вас попросила? — сказала она грудным шепотом, кокетливо поглядев на него. Сердце у него перевернулось. — Ты? зачем тебе это нужно? — Так, мне хочется сделать ей что-нибудь приятное… — сказала она, но не прибавила, что она хваталась за это средство, чтоб хоть немного отучить Райского от себя. Она знала, что Полина Карповна вцепится в него и не скоро выпустит его из рук. — Ты примешь за знак дружбы, если я исполню это? Она кивнула головой. — Но ведь это жертва? — Вы напрашивались на них: вот одна… — Ты требуешь! — сказал он, наступая на нее. — Не надо, не надо, я ничего не требую! — торопливо прибавила она, испугавшись и отступая. — Вот уж и испугалась моей жертвы! Хорошо, изволь: принеси и ты две маленькие жертвы, чтоб не обязываться мной. Ведь ты не допускаешь в дружбе одолжений: видишь, я вхожу в твою теорию, мы будем квиты. Она вопросительно глядела на него. — Первое, будь при сеансах и ты: а то я с первого же раза убегу от нее: согласна? Она нехотя, задумчиво кивнула головой. Ей уж не хотелось от него этого одолжения, когда хитрость ее не удалась и ей самой приходилось сидеть вместе с ними. — Во-вторых… — сказал он и остановился, а она ждала с любопытством. — Покажи другое письмо! — Какое? — Что быстро спрятала в карман. — Там нет. — Есть: вон, я вижу, оно оттопыривается! Она опять опустила руку в карман. — Вы сказали, что не видали другого письма: я вам показала одно. Чего вам еще? — Этого письма ты не спрятала бы с таким испугом. Покажешь? — Вы опять за свое, — сказала она с упреком, перебирая рукой в кармане, где в самом деле шумела бумага. — Ну, не надо, — я пошутил: только, ради Бога, не принимай этого за деспотизм, за шпионство, а просто за любопытство. А впрочем, Бог с тобой и с твоими секретами! — сказал он, вставая, чтоб уйти. — Никаких секретов нет, — сухо отвечала она. — Знаешь ли, что я еду скоро? — вдруг сказал он. — Знаю, слышала — только правда ли? — Почему ж ты сомневаешься? Она молчала, опустив глаза. — Ты довольна? — Да… — отвечала она тихо. — Отчего же? — с унынием спросил он и подошел к ней. — Отчего?.. Она подумала, подумала, потом опустила руку в карман, достала и другое письмо, пробежала его глазами, взяла перо, тщательно вымарала некоторые слова и строки в разных местах и подала ему: — Я уж вам говорила — отчего: вот еще — прочтите! — сказала она и опустила руку опять в карман. Он погрузился в чтение. А она стала смотреть в окно. Письмо было написано мелким женским почерком. Райский читал: «Я кругом виновата, милая Наташа…» — Кто это Наташа? — Жена священника, моя подруга по пансиону. — А, попадья? Так это ты пишешь: ах, это любопытно! — сказал Райский, и даже потер коленки одна о другую от предстоящего удовольствия, и погрузился в чтение. «Я кругом виновата, милая Наташа, что не писала к тебе по возвращении домой: по обыкновению, ленилась, а кроме того, были другие причины, о которых ты сейчас узнаешь. Главную из них ты знаешь — это… (тут три слова были зачеркнуты)… и что иногда не на шутку тревожит меня. Но об этом наговоримся при свидании. Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска, талантов и вместе шума, или “жизни”, как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфиньки, меня — и до Марфинькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь, ты знаешь, как это для меня неловко, несносно… А он, приехавши в свое поместье, вообразил, что не только оно, но и всё, что в нем живет, — его собственность. На правах какого-то родства, которого и назвать даже нельзя, и еще потому, что он видел нас маленьких, он поступает с нами как с детьми или как с пансионерками. Я прячусь, прячусь, и едва достигла того, что он не видит, как я сплю, о чем мечтаю, чего надеюсь и жду. Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя, точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть, даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает другое. Он “нервозен, впечатлителен и страстен”: так он говорит про себя — и это, кажется, верно. Он не актер, не притворяется: для этого он слишком умен и образован и притом честен… “Такая натура! ” — оправдывается он. Он какой-то артист: всё рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит искусством, но, кажется, как и мы грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит в том, что “поклоняется красоте”, как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша. Но у него есть доброта, благородство, справедливость, веселость, свобода мыслей: только всё это выражается порывами, и оттого не знаешь, как с ним держать себя. Теперь он ищет моей дружбы, но я и дружбы его боюсь, боюсь всего от него, боюсь… (тут было зачеркнуто целых три строки). Ах, если б он уехал отсюда! Страшно и подумать, если он когда-нибудь… (опять зачеркнуто несколько слов). А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и слава Богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, всё мое счастие. Если Райский как-нибудь перешагнет эту черту, тогда мне останется одно: бежать отсюда! Легко сказать — бежать, а куда? Мне вместе и совестно: он так мил, добр ко мне, к сестре — осыпает нас дружбой, ласками, еще хочет подарить этот уголок… этот рай, где я узнала, что живу, не прозябаю… Совестно, зачем он расточает эти незаслуженные ласки, зачем так старается блистать передо мною и хлопочет возбудить во мне нежное чувство, хотя я лишила его всякой надежды на это. Ах, если б он знал, как напрасно всё!.. Ну, теперь скажу тебе кое-что о том…» Письмо оканчивалось этой строкой. Райский дочитал — и всё глядел на строки, чего-то ожидая еще, стараясь прочесть за строками. В письме о самой Вере не было почти ничего: она оставалась в тени, а освещен один он — и как ярко! Он всё думал над письмом, оглядывая его со всех сторон. Потом вдруг очнулся. — Это опять не то письмо: то на синей бумаге написано! — резко сказал он, обращаясь к Вере, — а это на белой… Но Веры уж не было в комнате.
VI
Райский пришел к себе и начал с того, что списал письмо Веры слово в слово в свою программу, как материал для ее характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной натуре! » — подумал он. Его поглотили соображения о том, что письмо это было ответом на его вопрос: рада ли она его отъезду? Ему теперь дела не было, будет ли от этого хорошо Вере или нет, что он уедет, и ему не хотелось уже приносить этой «жертвы». Лишь только червь сомнения вполз к нему в душу, им овладел грубый эгоизм: «я» выступило вперед и требовало жертв себе. И всё раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфинькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал. С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у Марфиньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним. — Да кто пишет: ко мне никто, — сказала бабушка, — а к Марфиньке недавно из лавки купец письмо прислал… — Это, бабушка, не письмо, а счет за шерсть, за узоры: я забирала у него. — А к Верочке купец не присылал? — спросил Райский. — И к ней присылал: она для попадьи забирала… — Не на синей ли бумаге? — Да, на синей: вы почем знаете? Он всё на синей бумаге пишет. Он не отвечал. Ему стало было легче. «А зачем же прятать его? » — вдруг шевельнулось опять, и опять пошла на целый день грызть забота. «Да что мне за дело, черт возьми, ведь не влюблен же я в эту статую! » — думал он, вдруг останавливаясь на дорожке и ворочая одурелыми глазами вокруг. «Вон где гнездится змея! » — думал опять, глядя злобно на ее окно с отдувающейся занавеской. — Пойду прочь, а то еще подумает, что занимаюсь ею… дрянь! — ворчал он вслух, а ноги сами направлялись уже к ее крыльцу. Но не хватило духу отворить дверь, и он торопливо вернулся к себе, облокотился на стол локтями и просидел так до вечера. «Что я теперь буду делать с романом? — размышлял он, — хотел закончить, а вот теперь в сторону бросило, и опять не видать конца! » Он швырнул тетради в угол. Всё прочее вылетело опять из головы: бабушкины гости, Марк, Леонтий, окружающая идиллия — пропали из глаз. Одна Вера стояла на пьедестале, освещаемая блеском солнца и сияющая в мраморном равнодушии, повелительным жестом запрещающая ему приближаться, и он закрывал глаза перед ней, клонил голову и мысленно говорил: «Вера, Вера, пощади меня, смотри, я убит твоей ядовитой красотой: никто никогда не язвил меня…» и т. д. То являлась она в полумраке, как настоящая ночь, с звездным блеском, с злой улыбкой, с таинственным, нежным шепотом к кому-то и с насмешливой угрозой ему, блещущая и исчезающая, то трепетная, робкая, то смелая и злая! Ночью он не спал, днем ни с кем не говорил, мало ел и даже похудел немного — и всё от таких пустяков, от ничтожного вопроса: от кого письмо? Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, он и спокоен. Стало быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство — и больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и пройдет. В этом и вся тайна. — Надо узнать, от кого письмо, во что бы то ни стало, — решил он, — а то меня лихорадка бьет. Только лишь узнаю, так успокоюсь и уеду! — сказал он и пошел к ней тотчас после чаю. Ее не было дома. Марина сказала, что барышня надела шляпку, мантилью, взяла зонтик и ушла. — Куда? — Бог их знает, — отвечала та, — гуляют где-нибудь, ведь они не говорят, куда идут. — Никогда? — Никогда, и спрашивать не велят: гневаются! И за обедом ее не было. Новый ужас. — Где Вера? — спросил Райский у бабушки. Бабушка только нахмурилась, но ничего не сказала. Он к Марфиньке. — Не знаю, братец. Я видела давеча из окна, что она в деревню пошла. — Где же она обедает? — Молока у мужиков спросит или после придет, у Марины чего-нибудь спросит поесть. — Всё не по-людски! — ворчала про себя бабушка, — своенравная — в мать! Дались им какие-то нервы! И доктор тоже всё о нервах твердит. «Не трогайте, не перечьте, берегите! » А они от нерв и куролесят! — Что же вы не спросите, куда она ходит одна? — спросил Райский. — Как можно спросить: прогневаются! — иронически заметила Татьяна Марковна, — на три дня запрутся у себя. Бабушка не смей рта разинуть! — Куда ж это она одна?.. — тихо говорил Райский. — Она у нас всё одна ходит, — отвечала Марфинька. — А ты? — Как можно: я боюсь. — Чего? — Мало ли чего! змей, лягушек, собак, больших свиней, воров, мертвецов… Арины боюсь. — Какой Арины? — Дурочка у нас есть. — А Вера? — Ничего не боится: даже в церковь на ночь заприте ее, и то не боится. — А ты бы спросила ее завтра, Марфинька, где она была. — Рассердится! — Все боятся, прошу покорно! На другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не знал, что делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней. Уж становилось темно, когда он, блуждая между деревьями, вдруг увидел ее пробирающеюся сквозь чащу кустов и деревьев, росших по обрыву. Он весь задрожал и бросился к ней, так что и она вздрогнула и остановилась. — Кто тут? — спросила она. — Это… ты… Вера?.. — Да, я: а что? — А тебя по всему дому искали, не знали, куда ты делась! — Кто? — нахмурившись, спросила она. — Бабушка и Марфинька очень беспокоились… — Что это им вздумалось? Никогда не беспокоились, а сегодня?.. Вы бы им сказали, что напрасно, что я никого не прошу беспокоиться обо мне. — И… я тоже сам… — Вы? покорно благодарю: зачем? — Но ведь легко может случиться что-нибудь… — Например? — Например… беда какая-нибудь: мало ли случаев? Пьяный народ шатается… змеи, воры, собаки, свиньи, мертвецы… — шутливо прибавил Райский, припомнив все страхи Марфиньки, — могут испугать… — Вот я только вас испугалась теперь, а там ни воров, ни мертвецов нет… Она указала на обрыв. — До беды недалеко: иногда так легко погибнуть человеку… — заметил он. — Ну, когда я стану погибать, так перед тем попрошу у вас или у бабушки позволения! — сказала она и пошла. — Гордое творение! — прошептал он. — На одну минуту, Вера, — вслух прибавил потом, — я виноват, не возвратил тебе письма к попадье. Вот оно. Всё хотел сам отдать, да тебя не было. Она взяла письмо и положила в карман. — А то, другое, которое там?.. — ласково, но с дрожью в голосе спросил он, наклоняясь к ней. — Какое то и где там? — Другое, синее письмо: в кармане? У него сердце замирало, он ждал ответа. Она выворотила наизнанку карман. — Ах, уж нет! — сказал Райский, — от кого бы оно могло быть? — То?.. А от попадьи ко мне, — сказала она, помолчав, — я на него и отвечала. — От попадьи! — почти закричал он на весь сад. — Да, конечно! — подтвердила она равнодушно и ушла. — От попадьи! — повторил он, и у него гора с плеч свалилась. — А я бился, бился, а ларчик открывался просто! От попадьи. В самом деле: в одном кармане и письмо и ответ на него! Это ясно! Не показывала она мне, тоже понятно: кто покажет чужое письмо, с чужими секретами?.. Разумеется, разумеется! И давно бы сказала: охота мучить! Какой мгновенный переход, однако, от этой глупой тоски, от раздражения к спокойствию! Вот и опять тишина во всем организме, гармония! Боже, какой чудный вечер! Какое блестящее небо, как воздух тепел, как хорошо! Как я здоров и глубоко покоен! Теперь всё узнал, нечего мне больше делать: через два дня уеду! — Егор! — закричал он по двору. — Чего изволите? — из окна людской спросил голос. — Завтра пораньше принеси чемодан с чердака! — Слушаю-с. Он мгновенно стал здоров, весел, побежал в дом, попросил есть, наговорил бабушке с три короба, рассмешил пять раз Марфиньку и обрадовал бабушку, наевшись за три дня. — Ну вот, слава Богу! три дня ходил как убитый, а теперь опять дым коромыслом пошел!.. А что Вера: видел ты ее? — спросила Татьяна Марковна. — Письмо от попадьи! — вдруг брякнул Райский. — Какое письмо? — сказали обе, Марфинька и бабушка. — А то, что на синей бумаге, о котором я недавно спрашивал. Он выспался за все три ночи, удивляясь, как просто было подобрать этот ключ, а он бился трое суток! «Да ведь все простые догадки даются с трудом! Вон и Колумб просто открыл Америку…» И остановился, сам дивясь своему сравнению. Утром он встал бодрый, веселый, трепещущий силой, негой, надеждами — и отчего всё это? Оттого, что письмо было от попадьи! Он проворно сел за свои тетради, набросал свои мучения, сомнения и как они разрешились. У него лились заметки, эскизы, сцены, речи. Он вспомнил о письме Веры, хотел прочесть опять, что она писала о нем к попадье, и схватил снятую им копию с ее письма. Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел ту строку, где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное чувство, с печалью читал о своей докучливости, но на сердце у него было покойно: тогда как вчера — Боже мой! какая тревога! — Что ж, уеду, — сказал он, — дам ей покой, свободу. Это гордое, непобедимое сердце — и мне делать тут нечего: мы оба друг к другу равнодушны! Он опять пробегал рассеянно строки — и вдруг глаза у него раскрылись широко, он побледнел, перечитав: «Не видалась ни с кем и не писала ни к кому, даже к тебе…» — Ни с кем и ни к кому — подчеркнуто, — шептал он, ворочая глазами вокруг, губы у него дрожали, — тут есть кто-то, с кем она видится, к кому пишет! Боже мой! Письмо на синей бумаге было — не от попадьи! » — сказал он в ужасе. Судорога опять прошла внутри его, он лег на диван, хватаясь за голову.
VII
На другой день, часов в десять утра, кто-то постучал к нему в комнату. Он, бледный, угрюмый, отворил дверь и остолбенел. Перед ним стояли Вера и Полина Карповна, последняя в палевом газовом платье, точно в тумане, с полуоткрытою грудью, с короткими рукавами, вся в цветах, в лентах, в кудрях. Она походила на тех беленьких, мелких пудельков, которых стригут, завивают и убирают в ленточки, ошейники и бантики их нежные хозяйки или собачьи фокусники. Райский с ужасом поглядел на нее, потом мрачно взглянул на Веру, потом опять на нее. А Крицкая, с нежными до влажности губами, глядела на него молча, впустив в него глубокий взгляд, и от переполнявшего ее экстаза, а также отчасти от жара, оттаяла немного, как конфетка, называемая «помадой». Все молчали. — Я у ног ваших! — сказала наконец сдержанным шепотом Крицкая. — Что вам угодно? — спросил он свирепо. — У ног ваших, — повторяла она, — ваш рыцарский поступок… Я не могу вспомнить, не могу выразить… Она поднесла платок к глазам. — Вера, что это значит? — с нетерпением спросил он. Вера — ни слова, только подбородок у ней дрожал. — Ничего, ничего — простите… — торопливо заговорила Полина Карповна, — vos moments sont pr& #233; cieux: [106] я готова. — Я писала к Полине Карповне, что вы согласны сделать ее портрет, — сказала наконец Вера. — Ах! — вырвалось у Райского. Он сильно потер лоб. «До того ли мне! » — проскрежетал он про себя. — Пойдемте, сейчас начну! — решительно сказал потом, — там в зале подождите меня! — Хорошо, хорошо, прикажите — и мы… Allons, ch& #232; re[107] Вера Васильевна, — торопливо говорила Крицкая, уводя Веру. Он бы без церемонии отделался от Полины Карповны, если б при сеансах не присутствовала Вера. В этом тотчас же сознался себе Райский, как только они ушли. Он хотя и был возмущен недоверием Веры, почти ее враждой к себе, взволнован загадочным письмом, опять будто ненавидел ее; между тем дорожил всякими пятью минутами, чтобы быть с ней. Теперь еще его жгло желание добиться, от кого письмо. Он достал из угла натянутый на рамку холст, который готовил давно для портрета Веры, взял краски, палитру. Молча пришел он в залу, угрюмо, односложными словами, велел Василисе дать каких-нибудь занавесок, чтоб закрыть окна, и оставил только одно; мельком исподлобья взглянул раза два на Крицкую, поставил ей кресло и сел сам.
|
|||
|