Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Сергей Трофимович Алексеев 16 страница



— Вы не за грибами ли нацелились? — спросил Зубатый.

— Так рябина поспела! — спохватился Василий Федорович и засуетился. — Мы всегда после первых морозов берем. Ну-ка, Алексеич, запрягай мерина и езжай! Пока птица ягоду не спустила, да пока наши старухи не сбегали. А то всю вытащат! Рябина у нас редкость сладкая, наравне с земляникой идет. А по природе греческая, говорят, ее еще Арсений принес и посадил.

— Кто такой Арсений? — торопливо одеваясь, спросил Зубатый.

— Греческий монах, монастырь основал.

Ранее он подобных разговоров не заводил, хотелось расспросить его поподробнее, но на пороге стояла Елена. Она собиралась отказаться от компании Зубатого — видно было по движению губ и рук — но почему-то не смогла. Может, потому, что не он напрашивался, а вроде бы Василий Федорович посылал.

— А ты не поедешь с нами? — спросил Зубатый на всякий случай, чтобы она не заподозрила сговор.

— Я с Ромкой останусь. Да и мне сегодня нельзя из дому выходить.

— Это еще почему?

— Сон видел, будто мы с Женьшенем рыбу ловим и ругаемся!.. Как ее увижу — за дровами выйду хоть за щепкой, но поцарапаюсь до крови. Это из-за ее вредности… И сена в сани бросьте! Ладно, закрывай дверь, не запускай мороза!

Зубатый запряг коня и выехал со двора.

— Ну и куда же мы едем? — спросил, залихватски сбив шапку на затылок.

— В монастырь, — сухо обронила она. — Только там рябина растет…

Мерин у Василия Федоровича был редкой соловой масти, с извилистым ремнем по хребту и экстерьера прекрасного, но колхозные конюхи испортили хорошего производителя. Теперь это бесполое чудо плелось вразвалку, с совершенно отрешенным видом, невзирая на свистящий пастуший кнут. Когда физик-ядерщик Зубатый работал директором конезавода, один цыган научил его, как разогнать самую ленивую лошадь: под обшивку хомута вставляли или привязывали большую осиновую ветку с сухими листьями. Тень над головой, а главное, неотступный шорох так пугали коня, что еще сдерживать приходилось. Подобную ветку Зубатый по пути отыскал и привязал, как надо, но, похоже, конь не знал о цыганских приемах или давно обиделся на весь свет и откровенно презирал его — ни толику шага не увеличил. Брел по целинному снегу, фыркал и ни на что не обращал внимания.

Ну и пусть! Можно было долго ехать вместе, сидеть на сене, опираясь спиной на прясло и почти касаясь плечами, делать вид, что занят понуканием коня и вожжами, и, даже от самого себя втайне, испытывать почти электрический ток, бегущий между ними. Он понимал, что Елена вынуждена принимать помощь, и это ее будто бы оскорбляет или, по крайней мере, принижает самостоятельность, поэтому она всю дорогу смотрит в одну сторону, провожает глазами сосны и выразительно молчит.

Через полтора часа тишины, нарушаемой шорохом снега да редким посвистом зимних синиц, мерин притащил сани к монастырскому холму и встал на опушке леса, как вкопанный. Елена взяла саночки с корзиной и ушла к разрушенным стенам, где поверху, зацепившись за камни корнями, росла рябина. Так и не сдвинув коня с места, Зубатый привязал его к дереву, отпустил чересседельник и бросил охапку сена. Когда он поднялся в гору по следам Елены, она уже отшелушивала ягоды в корзину. На вкус они оказались действительно сладкими, а сами уродливые, низкорослые кусты совсем не походили на рябину, поскольку росли лишь по гребням полуразрушенных стен и напоминали что-то пустынное, вроде саксаула, только листья и гроздья рябиновые.

— Неужели и правда занесли из Греции? — спросил Зубатый, чтобы нарушить молчание.

— Возможно, — обронила она и добавила: — Если Василий Федорович говорит…

— И когда же это было?

Елена пожала плечами и ответила так, будто хотела, чтобы отвязался:

— Не знаю… Спросите у него.

Он уже решил больше не приставать с расспросами, полагая, что Елена обиделась на них обоих, но через несколько минут заговорила сама и без всякой обиды.

— Василий Федорович многое знает. Он как-то рассказывал нам и о монастыре. У нас здесь слаломная трасса была, на обыкновенных лыжах катались вон по тому склону. Я у него два года в школе тренировалась… Вот здесь, где мы стоим, было языческое капище, и где-то глубоко похоронен священный камень, которому люди молились многие тысячи лет. Его этот самый грек Арсений и похоронил, когда окрестил местное население. Точно не помню, но будто бы сказал: как боги уснут, этот камень сам поднимется из земли и снова встанет.

Зубатого охватил озноб.

— Боги уснут? Мой прадед говорил, боги уснули. Значит, камень уже поднялся?

— Не знаю…

Он никак не мог привыкнуть к быстрой и частой смене ее настроения; она среди разговора могла сказать «не знаю» и замкнуться. Наверное, воспоминание о прошлом настолько притягивало ее сознание, что она лишь редко и ненадолго вырывалась из него, как из липкого, сырого тумана. Блеснут улыбчивые глаза, зазвучит смех, нежный голос, которым она разговаривает исключительно с сыном, называя его «мальчик мой», и снова уйдет, как в осеннюю тучу…

Весь обратный путь молчали и ели рябину из одной корзины, по ягодке. Иногда руки соприкасались, бежал ток, но Елена не замечала этого, погрузившись в воспоминания, или не чувствовала, поскольку пальцы были ледяные. Зубатый так думал, но она вдруг взяла его руку, подержала и выпустила.

— Не нужно так назойливо. Это ведь не переночевать пустить…

— Простите, — выдавил он, сдерживаясь, чтобы не засмеяться.

И эта сдавленная радость заклокотала где-то в гортани, растекаясь неожиданной сладостью, напоминающей вкус греческой рябины. И неизвестно отчего мерин вскинул свою красивую голову и сам, без кнута, пошел рысью, словно укорачивая время их встречи. Зубатый пытался запомнить этот миг, свое состояние и никак не мог вспомнить, какой сегодня день и какое число. Мерин двор свой знал, подкатил сани к воротам и остановился, шевеля боками — без привычки подпалился. Елена поставила корзину на саночки.

— До свидания.

Зубатый все-таки рассмеялся.

— Я забыл, какой сегодня день! Представляете? Забыл! Первый раз за последние тридцать лет!

— Пятница, двадцать девятое ноября, — сказала она и покатила санки.

В это время из дома выбежал Василий Федорович, почему-то в пиджаке и белой рубашке — в той одежде, что был на похоронах Илиодора.

— Алексеич! Сон-то в руку! Женьшень вернулся! Потом распряжешь, пойдем, познакомлю!

— Ну, пойдем! — Зубатый не мог да и не хотел сдерживать смех. — Сияешь, как новенький полтинник!

И прежде, чем войти, они насмеялись вволю, до слез, и лишь потом, держась за животы и постанывая, пошли в дом. Василий Федорович пропустил его вперед и радостно крикнул из-за спины:

— А вот и постоялец! Тоже нашей фамилии.

В переднем углу, на лавке, куда обычно садился хозяин, полулежала блаженная кликуша с улицы Серебряной. Только без пальто, в какой-то буро-зеленой одежине с широкими рукавами, и в той же вытертой, облезшей куньей шапке.

По сведениям Хамзата — бабка Степанида.

Он не мог ошибиться, потому что запомнил это лицо на всю жизнь. Правда, она сейчас выглядела иначе, измученная, бледная, с полуприкрытыми глазами — краше в гроб кладут.

Она не сразу отреагировала на гостя, однако веки приподнялись, и стало ясно, что и она его не забыла. Серые губы шевельнулись, собираясь в трубочку, словно чмокнуть его хотела, но так и не расклеились.

После приступа неукротимого веселья в груди будто черная дыра возникла, куда и улетучилась с таким трудом накопленная радость. Опустошенный и мгновенно огрузший, Зубатый стащил шапку и поставил корзинку с рябиной.

— Здравствуйте…

Василий Федорович смотрел на них недоуменно и все еще улыбался.

— Вы что же?.. Знаете друг друга, что ли?

Как и тогда, на Серебряной, Зубатый ощущал полную беспомощность и незащищенность. Эта дремлющая старуха обезоруживала его одним присутствием, но разум цепенел от другого: казалось, от бабки Степаниды исходят некие волны, причем, с частотой и скоростью биения крови в ушах. Она будто пеленала его, стягивала руки, ноги и голову так, что он стоял неподвижный и окаменевший — не зря говорили, ведьма.

— Ну дела! — Василий Федорович суетился. — А где это вы встречались?.. Да ты садись, нечего потолок подпирать. На Женьшеня не обращай внимания, она всегда такая возвращается: ни живая, ни мертвая. Теперь недели две отходить будет. А может, больше.

Зубатый по-прежнему стоял, не в силах отвести взгляда от старухи, и хозяин что-то заметил, насторожился.

— Ты что, держишь его? — подозрительно спросил у бабки Степаниды. — Ну-ка, отпусти! Его и так тут вяжут по рукам и ногам.

Старуха шевельнулась и слегка двинула рукой, мол, отстаньте, и тут же Зубатый почувствовал резкое облегчение, словно путы сняли. Он перевел дух, скинул куртку и сел на скамейку у входа. И вдруг с тоской отметил про себя, что их беззаботное и приятное житье с Василием Федоровичем кончилось, да и вообще, с появлением этого Женьшеня в Соринской Пустыни все будет не так.

— Ну что ты сел? — опять пристал Василий Федорович. — Доставай вон тушеную рыбу из печи и ешь. Потом будешь ответ держать.

— Не хочу есть, — обронил он. — Чаю попью…

— Ну, пей. А на нас внимания не обращай. Я Женьшеню последние новости рассказываю.

Зубатый потрогал чайник на топящейся плите, налил в кружку густой шиповниковый чай и присел у дальнего края стола, боком к хозяевам, отстранился, чтобы не слышать, но голос Василия Федоровича будто ввинчивался в уши.

— Дорка у нас три месяца прожил. Последнее время лежал, не вставал, ни есть, ни пить не просил. Все тебя ждал, только сказать не мог — писал на бумажке, будто ты ему какую-то молитву должна принести или заклинание. Мол, дождусь, тогда и умру, а сил не хватило. Утром просыпаюсь — не дышит. Ну что делать? Старухи собрались, отпели, как могли, ну и снесли на погост… Что? В твоей сумке посмотреть?

Старуха не издавала ни звука, но он как-то понимал ее, пошарил в полупустой клетчатой сумке и подал тоненькую тряпичную скрутку — она не взяла.

— А, это ты для Дорки несла! — догадался Василий Федорович. — Неужто та самая молитва? Вот бы почитать… Да ладно, не буду. Что ты сердишься? Я тебя столько ждал, а ты сердишься. Давай повременим, зачем сразу в огонь?.. Да кому она попадет? Спрячу, а потом, может, ты сама сподобишься… Сама помолишься, тебя же учили… Или человек какой появится, способный…

Он нехотя встал, открыл дверцу плиты, но прежде чем бросить свиток в огонь, с оглядкой развязал тряпочку и развернул серую бумажку. Но в следующий миг словно подзатыльник получил — швырнул все в огонь и захлопнул дверцу.

— Да ладно, я только глянул, — оправдался, дуя на обожженные пальцы. — Давай-ка я тебя в горнице положу, дремлешь ведь на ходу… Ну вот, хоть поспать согласилась. Проспишься — человеком будешь.

Он взял ее на руки, унес в горницу и скоро вернулся, затворив за собой дверь.

— Ну что, давай рябину откатаем? — спросил весело. — Наконец-то уснула. Как вернется — просто беда…

— Что с ней? — шепотом спросил Зубатый.

— А каждый раз так! — легкомысленно отмахнулся Василий Федорович. — Приходит немая, ни тяти, ни мамы. Отлежится недели две, отходит…Ты мне скажи, откуда ты ее знаешь?

— Встречались как-то, на улице, — попробовал увернуться Зубатый.

— Ладно, не ври. Что-нибудь наговорила? Наплела? — он достал из-под лавки деревянный желоб, вытащил из-за печки таз. — Не обращай внимания…

— Как не обращать? Она мне такое сказала…

— Забудь.

— Не забуду. Я ведь из-за ее пророчества здесь оказался.

Василий Федорович рассердился, со стуком поставил желоб в таз и взял горсть ягод.

— Говорю ей, не болтай, не расстраивай людей!.. Человек раз на свете живет, ну зачем его мучить, зачем ему знать, что было и что будет? Нет, ей не терпится, вот и немеет от этого! Боженька ей язык укорачивает, наказание, чтобы не дразнила людей!

Он бросил ягоды в желоб — мусор прилип, а рябина скатилась в таз чистой.

— Дело в том, что она сказала правду, — признался Зубатый. — Ко мне действительно приходил старец, юродивый… Говорят, босой, в рубахе, а зимой… Кричал у администрации, а я не послушал его, не принял да и не видел. А старец назвался моим прадедом, Зубатым, Василием Федоровичем. Потом его в милицию забрали, отправили в психбольницу… В общем, обрек его на геенну огненную.

Василий Федорович отложил в сторону желоб и вынул сигареты.

— Вот оно что… А что кричал?

— Боги спят. Не шумите, люди. Пробудите до срока — беда будет.

Он вскочил, метнулся было к дверям горницы, но тут же вернулся, присел к печке и закурил от уголька.

— Что ж ты мне не сказал?

— Почему не сказал? Говорил, имя его называл, полный твой тезка.

— Да по имени его никто не знает, бестолочь! Они все там были безымянными! Только монахи, как Дорка, имели имя, да и то не природное. Я про твоего прадеда слышал. И даже вроде его видел, в пятьдесят третьем году.

Василий Федорович замолчал, потягивая сигарету. Зубатый не выдержал:

— Ну, говори, говори! Что ты душу тянешь?

— Да погоди ты! Я вспоминаю!.. Два раза я этого человека встречал. Или похожего на него. Первый раз когда из армии пришел в пятьдесят третьем. Тогда у нас в колхозе появился какой-то пожилой мужик, борода седая, ниже пояса. Но еще не старик и одетый, как ты говоришь, и босиком. Хотя тогда многие босиком ходили, у нас с братом одни валенки на двоих были… Но не в марте же бегать разутым! А как раз Сталин помер, и везде траур был, всякое веселье запретили, и только одна музыка по радио играла. Точно, как сейчас… И вот пришел он и спрашивает: чего вы скорбите и ревете? Ему говорят: вождь умер. Он будто засмеялся и сказал: дескать, одурели вы совсем, люди. Боги спят — вот горе-то! Оттого, мол, весь этот бардак на земле творится, войны, революции, болезни, голодуха. А теперь еще и террор… Да глядите, говорит, сильно громко музыку не играйте. Разбудите богов, еще хуже станет. Слышать я сам не слышал, но видел этого мужика. Высокий такой, худой, у правления колхоза стоял. Мы еще посмеялись — во какую бороду отрастил. Молодые были, веселые, да и народ после войны всякий бродил: то обнищавшие беженцы, то побирушки, то бездомные. Вот тогда я про спящих богов и услышал. Вспоминал потом и думал: как это боги — и спят? Вроде такого не может быть, не люди же. Наш уснул, мусульманский, китайский — все сразу? Надо было у Дорки спросить, но тот бы вряд ли сказал. Хоть и монах был, но о Боге не любил говорить и вообще на религиозные темы. И когда молился — не увидишь, все тайно. Что спросишь — один ответ: думай сам.

— А где он жил в последнее время? — воспользовавшись паузой, спросил Зубатый.

— По дворам ходил, — почти как старшая Елена ответил Василий Федорович. — Его везде принимали, он как святой у нас был, а говорили — дурачок…

— Откуда же он появился?

— Из пещерного монастыря вышел. Там людей когда-то много было, Дорка последний остался, потому как был самый молодой.

— Здесь еще и пещерный монастырь есть?

— Был. Уж лет тридцать, как обвалился. Про это надо Ваньку спросить, Ивана Михайловича. Он с милицией ходил на обыск. Думали, там золото спрятано, а там одна медь оказалась, всякие безделушки. Он оттуда целый воз притащил этого добра, хотел музей сделать, но так все и пропало или себе забрал…

— Но если боги уснули, значит, камень поднялся?

— Какой камень?

— Священный, который Арсений зарыл?

— Говорят, поднялся…

 

 

По преданию Соринская Пустынь была основана в четырнадцатом веке неким греческим монахом Арсением, пришедшим с двумя братьями в глухие леса на берега озера Сора, в край, где еще не знали христианской веры и ходили молиться в рощенья, раскладывая огни и устраивая пляски бесовские.

Неизвестно, по каким соображениям, говорят, чтобы язычникам было привычнее, но первый деревянный храм и кельи поставили в месте непотребном, поганом — прямо на капище, в священной роще у озера, на самом высоком яру. Через тридцать семь лет, когда сменилось поколение и большую часть населения окрестили и научили молиться по-новому, а меньшую, несмиренную, посадили в сруб и предали огню, Арсений собрал народ и с его позволения закопал священный камень на большую глубину. Будто бы вскоре после этого грек лег, чтобы умереть в страстную неделю, и в понедельник благополучно скончался. Говорят, в момент его смерти начался сильнейший пожар и деревянный монастырь за час сгорел дотла. Целыми остались лишь косточки самого основателя, которые впоследствии стали святыней.

Видимо, к тому времени таких подвижников, как Арсений, уже не было, Соринскую Пустынь забыли на долгие годы, а новокрещеные вспомнили старую веру, дескать, Бог узрел неправду, покарал христианское капище, и на месте пожарища снова начали раскладывать огни-сварожичи.

Лишь к концу пятнадцатого века в этом забытом Богом углу появился безымянный монах-болгарин, будто бы искавший святые мощи Арсения. Несколько лет рыскал среди язычников поганых, терпел унижения и насмешки и, когда нашел останки своего единоверца, перенес их с мерзкой горы от капища вниз, возвел над прахом часовенку, затем срубил келейку в устье реки Соры. Мало-помалу сюда потянулись другие иноки, обжили место, построили храм и вновь стали просвещать и крестить строптивых язычников.

И опять большую часть просветили и окрестили, а меньшую, непокорную, богохульную и ведьмаческую с помощью новокрещеных вывели на реку, продолбили прорубь и спустили под лед.

К середине шестнадцатого, при Иване Грозном, в Соринской Пустыни насчитывалось девятнадцать насельников, семьсот пятьдесят душ крестьян и ремесленников, приписанных к монастырю, много скота, пушных, рыбных, смолокурных, дегтярных и прочих промыслов. Две деревянные церкви и все монастырские постройки тогда находились в устье, на низком, в иные годы подтапливаемом берегу. Место это было замечательно тем, что дважды в год, весной и осенью, мимо проплывали купеческие суда, по пути на ярмарку и обратно, а зимой из обители снаряжались обозы с мороженой рыбой. Монастырь быстро развивался, богател, а скоро неведомо за какие духовные заслуги избавился от вечной судьбы заштатного, заложив каменный осьмиглавый собор, келейные палаты и стену.

Греческий митрополит Паисий Лигарид, торгующий в Москве табаком (это уже при Алексее Михайловиче), посетил отдаленную обитель, вроде бы тоже ходил поклониться мощам Арсения, однако возвратившись, написал, что тридцать шесть насельников ее, в основном, иноки, пришлые из разных монастырей, пребывают в лени, рукоблудии и чревоугодии, трапезничая с утра до вечера, с серебра и злата хмельное зелье пия. А иконы, утварь и облачение там ценности великой, ибо украшены золотом и дорогими каменьями, которых и при дворе не сыщешь.

Точно неизвестно, с какой целью писался этот донос, возможно, чтобы призвать братию к порядку, но скорее всего, учитывая личность и авантюризм грека, с мыслью поживиться за счет богатой Соринской Пустыни.

Однако ни патриарх, ни государь навести порядок не успели: Господь сам узрел и покарал сребролюбцев-чревоугодников смертью лютой. Наводнение случилось опять же в страстную неделю ранней Пасхи, во вторник, и позже сплавлявшиеся вниз по Соре купцы обнаружили полностью затопленный и смытый с лица земли деревянный монастырь, в том числе, снесенные льдом, недостроенные каменные сооружения и стены. Подобное наводнение, как морозы и засухи, случаются в этих краях примерно один раз в сто лет. Кого выловили из полых вод, положили в землю без отпевания.

Но монаху Митрофану, местному уроженцу, знающему характер Соры, удалось чудом спастись, и он, раскаявшись, вывез на трех подводах и где-то закопал монастырскую казну, всю золотую и серебряную утварь, оклады и кресты. Приняв обет молчания, он возродил обитель с жесточайшим уставом и абсолютным аскетизмом, только теперь на старом месте, то есть, в рощенье, которое никогда не затапливалось. И называться он стал Арсеньев Соринский монастырь. По преданию, сам Митрофан до пострига был ремесленником, медником-жестянщиком и потому собрал мастеров и организовал при обители мастерскую, где чеканили и отливали изделия исключительно из меди, презирая серебро и золото. Торговые же пути оставались вечными, не подвластными ни стихиям, ни, пожалуй, божьим карам, поэтому купцы на следующую ярмарку сбросились и в течение трех лет выстроили каменные храмы, палаты и мастерские, поскольку убоялись гнева Господня, да и не желали терять дешевый, прибыльный товар в виде медных окладов, меднолитых икон, крестов и прочих поделок высокого искусства и качества, ценной рыбы и мягкой рухляди.

Несмотря на строгость жизни, здесь все равно что-то происходило, потому как время от времени всех до единого насельников рассылали по другим монастырям, а то и вовсе сажали на цепь в земляные тюрьмы, а в Соринскую обитель посылали самых стойких духом и аскетичных иноков, чтобы по прошествии десятка лет заменить на новых. Болтали самое разное: мол, не выдерживают искушения бесом, не выносят строгости устава, впадают в уныние, вызывающее помутнение рассудка и, как следствие, склонность к ереси и даже богохульству. То им видение случится, придет какой-нибудь святой и давай проповедовать: неверно вы молитесь, не слышат вас на Небесах, надобно по-другому. И научит как. Иноки посчитают это за божье откровение и молятся по-новому, то на деревья, то на огонь или на солнце. А оказывается, все это погано и непотребно, и происходит потому, что монастырь стоит на языческом капище, и старые боги все время вредят новым.

Так или иначе, но существовала легенда, которую многие старики помнили. Будто бы в пору расцвета возрожденной обители, ровно за сто лет до событий семнадцатого года, пришел некий странствующий инок проситься в общину, однако ему отказали только за то, что весу в нем было за четыре пуда — слишком жирным показался, не подходил для худой, изможденной братии. Тогда обиженный странник достал мелок, начертал на железных воротах с коваными крестами пятиконечную звезду и удалился восвояси. Говорят, этот сатанинский знак оттирали всей братией целую неделю и так отшлифовали металл, что сияющую звезду поверх крестов было видно еще в тридцатых, пока не заменили ворота.

И вот спустя ровно век — день в день, вскоре после февральской революции, в третий день страстной недели произошло событие, толком не объяснимое до сей поры ни атеистами, ни церковниками: все насельники, включая послушников и даже наемных работников, в одну ночь покинули обитель и бесследно исчезли.

Соринская Пустынь стояла в священной роще, на горе, и потому местные жители, помня древние заповеди, рядом не селились никогда, ближайшие деревни и села находились в шести-семи километрах по берегам озера, и так получилось, что всю страстную неделю никто в монастырь не приходил, поэтому исчезновение монахов обнаружилось, когда народ стал подтягиваться ко всенощной службе. Каменная обитель с крепостными стенами стояла, как покинутый командой корабль. Все было оставлено так, словно иноки вышли на минуту и сейчас вернутся, еще некоторые лампадки горели, а все требники в соборе оказались открытыми на отходной молитве. Это обстоятельство родило страшные слухи о массовом самоубийстве. Будто бы кто-то видел, как насельники, послушники, престарелые безродные, жившие при монастыре, приходящие работники и мастеровые — все, кто был в тот час в Пустыни, цепочкой вышли на лед озера и разом прыгнули в майну.

Было и следствие, но толком проверить ничего не удалось, поскольку наступили такие времена, что событие это растворилось, будто капля в море. Монахов и исчезнувших вместе с ними мирских людей никто больше не искал и нигде они не объявлялись.

Однако с тех пор о Соринской обители, точнее, об этой горе, снова утвердилась слава проклятого места, и окрестные жители несколько лет опасались даже приближаться к монастырским стенам. Рассказывают, до середины двадцатых все стояло опечатано еще царскими следователями и в том виде, как было в памятную страстную неделю, разве что масло в лампадках выгорело. Новая власть во все религиозные страхи не верила, добралась наконец до лесного угла и приспособила пустующий и совершенно целый монастырь под колонию для беспризорников. Шпана, собранная с вокзалов трех губерний, жила здесь под замком и по правилам, пожалуй, более строгим, чем монастырский устав, однако портить и разрушать предметы культа не воспрещалось в связи со всеобщей борьбой против религиозных предрассудков. По крайней мере, за это не наказывали, и бывало, поощрялись такие игры, как например, соревнования по метанию камней в настенные фресковые иконы, которых было множество на храмах и часовнях. Конечно, раскапывать могилы никто не учил, но никто не учил и уважению к праху предков, потому первое надругательство порождало второе.

Сначала вскрыли раку и растащили мощи святого Арсения, затем, воспитывая в себе силу воли, а заодно с надеждой отыскать золото и драгоценности, разрыли все могилы, где лежали кости игуменов и монахов. В захоронениях именитых людей, кто жертвовал на монастырь, кое-что находили, чаще золотые и серебряные крестики, перстни, кольца и цепочки, которые превращались в валюту — через караульных покупали табак и самогонку. Время от времени устраивался шмон, охрана все отнимала и забирала себе — потому и смотрела сквозь пальцы, как гробокопатели по ночам роются на монастырском кладбище или долбят стены и полы в храмах. По мере перевоспитания некоторых беспризорников отпускали на работы за ворота и без конвоя, поэтому в течение нескольких лет перекопали все могилы и на приходском кладбище. Пока существовала колония, жители ближайших деревень на топорах спали, с сумерками девушек и молодых женщин запирали в амбарах и спускали собак.

Все закончилось в тридцать третьем году, неожиданно, странно и страшно, причем, опять в ту же страстную неделю, по уверениям местных жителей, в четверг. Событие это иначе, как божья кара, не воспринималось, а все остальное уже как следствие наказания. Скорее всего, воспитанники вскрыли могилу человека, умершего от сибирской язвы, либо от еще какой-то неясной и очень похожей болезни. В течение нескольких дней колония превратилась в госпиталь, воспитанников в больницы не вывозили, вдвое усилили караул и пытались лечить на месте. По словам редких очевидцев, мальчишки на глазах превращались в скелет, в живую мумию и сгорали за два-три дня. К страстной субботе в живых не осталось ни одного. Погибли и охранники, в основном, жители окрестных деревень, которых тоже не выпускал из колонии специальный отряд ОГПУ. Потом приехали люди в газовых масках, собрали всех умерших и закопали в одну братскую могилу, залив ее сверху полуметровым слоем бетона. Сам монастырь обработали какой-то вонючей, едкой жидкостью, заперли ворота и повесили табличку — опасная зона. Около месяца здесь стояла охрана, после чего все уехали, и Соринская Пустынь надолго превратилась в пустыню. Приходили сюда лишь на приходское кладбище, и то со страхом озираясь на замшелые стены.

О монастыре вспомнили ровно через одиннадцать лет, в сорок четвертом, когда появилось много пленных. Содержали здесь только солдат и офицеров СС, вероятно, полагая, что они все вымрут. Но удивительное дело, за два года существования секретного лагеря военнопленных от болезней не умер ни один немец, говорят, только здоровели, работая на свежем воздухе — рубили и сплавляли лес по Соре. Ходили они практически без конвоя, трудились на лесосеках вместе с колхозниками, и ничего особенного не случалось, если не считать, что все немцы были немного не в себе — играют, бегают, хохочут, как дети. По некоторым сведениям, они первыми нашли жилище, а точнее, убежище иноков и мирских, покинувших монастырь еще в семнадцатом году. Будто деревья валили по склону высокой горы, а снегу было по пояс, и глядь — из земли парок вьется. Подумали, берлога медвежья, и попятились, но тут снег разверзся и встал высокий, белый старик с крестом. Немцы обмерли от страху, шевельнуться не могут, а человек спрашивает:

— Кто вы, люди?

— Немцы.

— Почему вы здесь?

— Мы военнопленные!

— А что, — спрашивает старик, — война еще не закончилась?

— Не закончилась, — говорят, думая, что он говорит о Второй мировой, а на самом деле старик имел в виду, конечно, Первую.

— На чьей же стороне перевес?

— На вашей, — отвечают. — Ваши уже к Германии подходят.

— Ну, тогда ступайте с миром, — и будто крестом их перекрестил. — Да больше не воюйте.

Будто после этого все они и стали вести себя, как ребятишки малые: и солдаты, и офицеры: в прятки играют, в догонялки или в жмурки — одному завяжут глаза, он и ловит других. А поймает, все хохочут до упада.

Стало известно об этом от одного колхозника, который рядом работал и все видел. Только в эту байку, напоминающую анекдот, мало кто верил, ибо все сразу задавали вопрос: на каком языке говорили немцы со стариком?

Когда же власти решили рядовых эсэсовцев отпустить домой, а офицеров перевести куда-то в Сибирь, в другой лагерь, произошло событие редкостное: солдаты отказались ехать в Германию, все поголовно. Они просили власти оставить их в СССР и обязательно в этом месте, мол, готовы выполнять любую работу и даже сидеть за колючей проволокой, только чтобы жить в Соринской Пустыни. Говорят, словно больные сделались, разделись догола, в ноги начальникам кидаются, умоляют, плачут, волосы на себе рвут. НКВД заподозрило какой-то заговор, рядовых вместе с офицерами погрузили на баржу, зацепили буксиром и утащили куда-то вниз по течению.

Скоро сюда нагнали ссыльнопоселенцев — ворье, мошенников, растратчиков и прочую мелкую сволочь. Они сами срубили несколько бараков, а крепостные стены и ненужные каменные постройки начали разбирать на кирпич, который грузили на баржи и сплавляли по реке. И вероятно, находили какие-то ценности, замурованные в кладку, да еще местные нарассказывали сказок про борьбу Митрофана с золотым тельцом — короче, снова началась кладоискательская лихорадка. Еще раз перекопали не только могилы, но и всю монастырскую территорию и ближайший лес, где до сих пор остались глубокие ямы и траншеи. Подбирались даже к братской могиле беспризорников, бетон долбить пробовали, но комендатура выставила часового с винтовкой. По преданию игумен схоронил казну и утварь между двух больших камней и сверху поставил третий, заклятый камень: ежели кто сдвинет его с места, тотчас поражен будет гневом божьим. Так вот, на десяток километров вокруг, где находились похоже расположенные камни, все было перерыто, а некоторые подозрительные валуны расколоты на части древним способом: вокруг разводили костры, нагревали, а потом лили воду.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.