|
|||
Рим, 30. ТАСС. 6 страница– Докладывай, – сказал Жеглов, и по тому, как он смотрел все время вниз, точно хотел убедиться в том, что сапоги, как всегда, блестят, и по голосу его, вдруг ставшему наждачно‑ шершавым, я понял: он сильно недоволен Соловьевым. – Значит, все было целый день спокойно, – заговорил Соловьев, и голос у него был все еще испуганный, как‑ то очень жалобно он говорил. – В двадцать два пятьдесят вдруг раздался стук в дверь, и я велел Вере впустить человека… Соловьев передохнул, достал из кармана пачку «Казбека» и трясущимися руками закурил папиросу, а я почему‑ то невольно отметил, что нам на аттестат не дают «Казбек», а продается он только в коммерческих магазинах по сорок два рубля за пачку. – Ох, просто вспомнить жутко! – сказал Соловьев, судорожно затягиваясь и осторожно поглаживая пальцами кровоподтек на щеке, но Жеглов оборвал его: – Что ты раскудахтался, как баба на сносях! Дело говори!.. – Глебушка, я и говорю! Топорков встал вот сюда, за дверь, а я продолжал сидеть за столом… – Руководил, значит? – тихо спросил Жеглов. – Ну зачем ты так говоришь, Глеб? Будто это моя вина, что он в Топоркова попал, а не в меня! – Ладно, ладно, рассказывай дальше… – Вот, значит, открыла Вера входную дверь, впустила его в комнату, и пока он с темноты на свету не осмотрелся, я ему и говорю: «Предъявите документы! » Топорков к нему со спины подошел, он оглянулся и, гад такой, засмеялся еще: «Пожалуйста, дорогие товарищи, проверьте, у меня документы в порядке» – и полез во внутренний карман пальто. Топорков хотел его за руку схватить, и я тут к ним посунулся, а он вдруг из кармана прямо в упор – раз! В Топоркова! И так это быстро получилось, и выстрел из‑ под пальто тихий, что я и не понял сразу, что произошло, а он выхватил из кармана пистолет и в лицо мне им как звезданет! И сознание из меня вон! Упал я бесчувственно, а он убежал… Я хотел его спросить, как выглядит преступник, но вдруг из угла раздался тихий скрипучий голос: – Врет он вам, не падал он в бесчувствии… Это Верка сказала. Соловьев дернулся к ней, но Жеглов заорал: – Молчать! Будешь говорить, когда спрошу! – И повернулся к Верке: – А как было дело? Верка, глядя прямо перед собой, не моргая, заговорила, и лицо у нее было неподвижное, как замороженное: – Упал он на четвереньки, когда Фокс его револьвером шмякнул, а Фокс ему говорит и револьвером в затылок тычет: «Лежи на полу десять минут, если жизнь дорога». И мне говорит: «Если узнаю, что это ты, сука, на меня навела лягавых, кишки на голову намотаю, а потом повешу…» И пошел… – А этот? – спросил Жеглов, показывая на Соловьева. – А что этот? Полежал маленько и побег по телефону звонить. А я посмотрела вашего раненого – у него кровь ртом идет, в грудь ему пуля попала… Жеглов долго молчал, смотрел в пол, и я впервые увидел в его фигуре какую‑ то удивительную обмяклость, ужасную, нечеловеческую усталость, навалившуюся на него горой.
– Глеб! – закричал Соловьев. – Да ты что?! Неужто ты этой воровке, марвихерше противной поверил? А мне, своему товарищу… – Ты мне не товарищ, – сказал тихо Жеглов. – Ты трус, сволочь. Ты предатель. Вошь ползучая… – Не имеешь права! – взвизгнул Соловьев. – Меня ранили, ты за свои слова ответишь!.. – Лучше бы он тебя застрелил, – грустно сказал Жеглов. – С мертвого нет спроса, а нам всем – позора несмываемого. Ты нас всех – живых и тех, что умерли, но бандитской пули не испугались, – всех нас ты продал! Из‑ за тебя, паршивой овцы, бандиты будут думать, что они муровца могут напугать… – Ты врешь! Я не испугался, я потерял сознание! – блажил Соловьев, и видно было, что сейчас он напугался, пожалуй, сильнее, чем когда его ударил пистолетом Фокс. – Ты не сознание, ты совесть потерял, – сказал все так же тихо Жеглов, и в голосе его я услышал не злобу, а отчаяние. Отворилась дверь, и шумно ввалились Пасюк, Тараскин, Мамыкин, еще какие‑ то ребята из второго отдела, а Свирского все не было, и в комнате звенело такое ужасное немое напряжение, такой ненавистью и отчаянием было все пропитано, что они сразу же замолчали. А Жеглов сказал: – Ты, когда пистолет он навел на тебя, не про совесть думал свою, не про долг чекиста, не про товарищей своих убитых, а про свои пятьдесят тысяч, про домик в Жаворонках с коровой и кабанчиком… – Да‑ да‑ да! – затряс кулаками Соловьев. – И про деток своих думал! Убьют меня – ты, что ли, горлопан, кормить их будешь? Ты их в люди выведешь? А я заметил давно: с тех пор как выигрыш мне припал, возненавидел ты меня. И все вы стали коситься, будто не государство мне дало, а украл я его! Я ведь мог и не рассказывать вам никому про выигрыш, но думал, по простоте душевной, что вы, как товарищи, все порадуетесь за удачку мою, а вы на меня волками глядеть, что не пропил я с вами половину, не растранжирил свое кровное. Вижу я, вижу, не слепой, наверное!.. Все в комнате отступили на шаг, и тишина стала такая, будто вымерли мы все от его слов. И Соловьев спохватился, замолчал, переводя круглые испуганные глаза с одного лица на другое, и, видимо, прочел он на них такое, что обхватил вдруг голову руками и истерически всхлипнул. Жеглов встал и сказал свистящим шепотом: – Будь ты проклят, гад! Секунду еще было тихо в комнате и вдруг сзади, откуда‑ то из‑ за наших спин, раздался окающий говорок Свирского: – Послушал я ваш разговор с товарищами, Соловьев. Очень интересно… Ребята расступились, Лев Алексеевич прошел в комнату, осмотрелся, сел на стул, глянул, прищурясь, на замершего Соловьева: – Вы, Соловьев, оружие‑ то сдайте, ни к чему оно вам больше. Вы под суд пойдете. А отсюда убирайтесь, вы здесь посторонний… Соловьев двигался как во сне. Он шарил по карманам, словно забыл, где у него лежит ТТ, потом нашел его в пиджаке, положил на стол, и пистолет тихо стукнул, и звук был какой‑ то каменный, тупой, и предохранитель был все еще закрыт – он даже не снял его с предохранителя, он, наверное, просто забыл, что у него есть оружие, так его напугал Фокс. Неверным лунатическим шагом подошел к вешалке, надел, путаясь в рукавах, свое пальто, сшитое из перекрашенной шинели, направился к двери, и все ребята отступали от него подальше, будто, дотронувшись рукавом, он бы замарал их. Он уже взялся за ручку, когда Свирский сказал ему в спину: – Вернитесь, Соловьев… Соловьев резко повернулся, и на лице у него было ожидание прощения, надежда, что Свирский сочтет все это недоразумением и скажет: забудем прошлое, останемся друзьями… А Свирский постучал легонько ладонью по столу: – Удостоверение сюда… Соловьев вернулся, положил на стол красную книжечку, взял забытый «Казбек» за сорок два рубля и положил в тот карман, где лежал пистолет. И ушел. А шапку забыл на вешалке… А мы все молчали и старались не смотреть друг на друга, как будто нас самих уличили в чем‑ то мучительно стыдном. И неожиданно заговорила Верка, наблюдавшая за нами из своего угла: – Он сказал Фоксу, что вы его здесь дожидались… – Что, что? – развернулся к ней всем корпусом Свирский. – Ничего – что слышал. Фокс навел на него револьвер и говорит: «Рассказывай, красноперый, кого вы здесь пасете, а то сейчас отправлю на небо…» Ну, ваш и сказал, что сам плохо знает – какого‑ то Фокса здесь ждут. Тот засмеялся и пошел… Через час умер Топорков. Из больницы Склифосовского Копырин повез меня и Глеба домой. Жеглову, видимо, не хотелось с нами разговаривать – он прошел в автобусе на последнюю скамейку и сидел там, согнувшись, окунув лицо в ладони, изредка тоненько постанывая, тихо и зло, как раненый зверь. Я сидел впереди, за спиной Копырина, а он досадливо кряхтел, огорченно цокал языком, вполголоса говорил сам с собой: – И отчего это люди так позверели все? Жизнь человеческая ни хрена не стоит. И сколько этой гадости мы уже отловили, а все покоя нет. И снова убивать будут, и конца‑ края всему такому безобразию не видно… Сейчас‑ то чего им не хватает? Вроде жизнь после войны налаживаться стала… – Не бубни зря, старик, – сказал глухо Жеглов. Балансируя руками, он прошел по раскачивающемуся нашему рыдвану, присел на корточки рядом с Копыриным, крепко взял его за плечо, заглянул в глаза, попросил настойчиво: – Выпить бы сейчас хорошо, Иван Алексеич… – Оно бы, конечно, хорошо, – уклончиво сказал Копырин, мазнув себя кулаком по жесткому щетинистому усу. – Так ведь ты, Глеб Егорыч, сам знаешь… – У тебя дома есть, – твердо сказал Глеб. – И хоть сегодня ты своей жены не бойся. Скажи, что для меня – я со следующего аттестата отдам. – Так не в том дело, что отдашь, – покачал головой Копырин. – По мне выпивка хоть совсем пропади. Бабы боязно… А сам уже сворачивал на Складочную улицу, к своему дому на Сущевке. – Ох, даст она мне сейчас по башке, – боязливо бормотал Копырин. Притормозил у дома и, не выключая мотора, вышел, будто в случае неудачи собирался удрать побыстрее. – Ждите, – велел он обреченно и нырнул в парадное. Жеглов молча курил, и я не стал ему задавать никаких вопросов. Вот так мы и молчали минут пять, и только папироски наши попыхивали в темноте. Потом вышел из дома Копырин, и в руках у него были две бутылки водки. Он устроился ловчее на своем сиденье, передал бутылки Жеглову, облегченно вздохнул: – Домой велела не возвращаться… – Это хорошо, – успокоил Жеглов. – У нас с Шараповым поселишься. – Ну нет уж, – замотал головой Копырин. – С вами хорошо, а дома все ж таки лучше. Она у меня, старуха‑ то, не злая. Горячая только, поорет маленько и отойдет. И стряпает очень вкусно, и чистеха – в руках все горит. Нет, бабка она огневая… – Тогда живи дома, – разрешил Жеглов. Заходить к нам в гости Копырин тоже не согласился: – Какие среди ночи гости? Вот с женой своей помирюсь, налепит она нам вареников, тогда лучше вы ко мне приходите. Завсегда найдется нам о чем потолковать. – И с лязганием и скрежетом «фердинанд» покатил вниз по Рождественскому бульвару. Мы постояли на улице еще немного, вдыхая чистый ночной воздух. – Хороший мужик Копырин, – сказал я. – Да, – сказал Жеглов и пошел в подъезд. На кухне сидел Михал Михалыч и читал газету. Он вытянул нам навстречу из панциря свою круглую черепашью голову и сказал: – Много трудитесь, молодые люди… – Да и вы бодрствуете, – криво усмехнулся Жеглов. – Я подумал, что вы придете наверняка голодными, и сварил вам картофеля… – Это прекрасно, – кивнул Жеглов, а меня почему‑ то рассмешило, что Михал Михалыч всегда называет нашу дорогую простецкую картоху, картошечку, бульбу разлюбезную строгим словом «картофель». – Спасибо, Михал Михалыч, – сказал я ему. – Может, выпьете с нами рюмашку? – Благодарствуйте, – поклонился Михал Михалыч. – Я себе этого уже давно не позволяю. – От одного стаканчика вам ничего не будет, – заверил Жеглов. – Безусловно, мне ничего не будет, но вы останетесь без соседа. Если не возражаете, я просто посижу с вами. Мы пошли к нам в комнату, и Михал Михалыч принес кастрюльку, завернутую в два полотенца – чтобы тепло не ушло; видимо, он давно уже сварил картошку. Посыпали черный хлеб крупной темной солью, отрезали по пол‑ луковицы, разлили по стаканам. Жеглов поднял свой и сказал: – За помин души лейтенанта Топоркова. Пусть земля ему будет пухом. Вечная память… И в три жадных глотка проглотил. И я свой выпил. Михал Михалыч задумчиво посмотрел на нас и немного пригубил свой стакан. Хлеб был черствый, и вкуса картошки я не ощущал, а Жеглов вообще не стал закусывать и сразу налил снова. Мы посидели молча, потом Михал Михалыч спросил: – У вас товарищ умер? Жеглов поднял на него тяжелые глаза с покрасневшими веками и медленно сказал: – Двое. Одного бандит застрелил, а другой подох для нас всех, подлюга… Зашевелились клеточки‑ складки‑ чешуйки на лице Михал Михалыча: – Н‑ не понял? – А‑ а‑ а! – махнул зло рукой Жеглов и повернулся ко мне: – Мы ведь с тобой и не знаем даже, как звали Топоркова… – Он поднял свой стакан и сказал: – Если есть на земле дьявол, то он не козлоногий рогач, а трехголовый дракон, и башки эти его – трусость, жадность и предательство. Если одна прикусит человека, то уж остальные его доедят дотла. Давай поклянемся, Шарапов, рубить эти проклятущие головы, пока мечи не иступятся, а когда силы кончатся, нас с тобой можно будет к чертям на пенсию выкидать и сказке нашей конец! Очень мне понравилось, как красиво сказал Жеглов, и чокнулся я с ним от души, и Михал Михалыч согласно кивал головой, и легкая теплая дымка уже плыла по комнате, и в этот момент очень мне был дорог Жеглов, вместе с которым я чувствовал себя готовым срубить не одну бандитскую голову. Жеглов и второй стакан ничем не закусил, только попил холодной воды прямо из графина, багровые пятна выступили у него на скулах, бешено горели глаза, и он теребил за руку Михал Михалыча: – Они и меня могут завтра так же, как Топоркова, но напугать Жеглова кишка у них тонка! И я их, выползней мерзких, давить буду, пока дышу!.. И проживу я их всех дольше, чтобы самому последнему вбить кол осиновый в их поганую яму!.. У Васи Векшина остались мать и три сестренки, а бандит – он, гадина, где‑ то ходит по земле, жирует, сволочь… Все вокруг меня плавно, медленно кружилось. Я встал, взял со стола графин, пошел за водой на кухню и почувствовал, что меня тихонько, как на корабле, раскачивает, и веса своего я не ощущаю – так все легко, будто накачали меня воздухом. – …Вашей твердости, ума и храбрости – мало, – говорил Михал Михалыч, когда я вернулся в комнату и, сделав небольшой зигзаг, попал на свой стул. – А что же еще нужно? – щурился Жеглов. – Нужно время и общественные перемены… – Какие же это перемены вам нужны? – подозрительно спрашивал Жеглов. – Мы пережили самую страшную в человеческой истории войну, и понадобятся годы, а может быть, десятилетия, чтобы залечить, изгладить ее материальные и моральные последствия… – Например? – уже стоял перед Михал Михалычем Жеглов. – Нужно выстроить заново целые города, восстановить сельское хозяйство – раз. Заводы на войну работали, а теперь надо людей одеть, обуть – два. Жилища нужны, очаги, так сказать, тогда можно будет с беспризорностью детской покончить. Всем дать работу интересную, по душе – три и четыре. Вот только таким, естественным путем искоренится преступность. Почвы не будет… – А нам?.. – А вам тогда останутся не тысячи преступников, а единицы. Рецидивисты, так сказать… – Когда же это все произойдет, по‑ вашему? Через двадцать лет? Через тридцать? – сердито рубил ладонью воздух Жеглов, а сам он в моих глазах слоился, будто был слеплен из табачного дыма. – Может быть… – разводил черепашьими ластами Михал Михалыч. – Дулю! – кричал Жеглов, показывая два жестких суставчатых кукиша. – Нам некогда ждать, бандюги нынче честным людям житья не дают! – Я и не предлагаю ждать, – пожимал круглыми плечами Михал Михалыч. – Я хотел только сказать, что, по моему глубокому убеждению, в нашей стране окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными органами, а естественным ходом нашей жизни, ее экономическим развитием. А главное – моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей… – Милосердие – это поповское слово, – упрямо мотал головой Жеглов. Меня раскачивало на стуле из стороны в сторону, я просто засыпал сидя, и мне хотелось сказать, что решающее слово в борьбе с бандитами принадлежит нам, то есть карательным органам, но язык меня не слушался, и я только поворачивал все время голову справа налево, как китайский болванчик, выслушивая сначала одного, потом другого. – Ошибаетесь, дорогой юноша, – говорил Михал Михалыч. – Милосердие не поповский инструмент, а та форма взаимоотношений, к которой мы все стремимся… – Точно! – язвил Жеглов. – «Черная кошка» помилосердствует… Да и мы, попадись она нам… Я перебрался на диван, и сквозь наплывающую дрему накатывали на меня резкие выкрики Жеглова и журчащий тихий говор Михал Михалыча: – …У одного африканского племени отличная от нашей система летосчисления. По их календарю сейчас на земле – Эра Милосердия. И кто знает, может быть, именно они правы и сейчас в бедности, крови и насилии занимается у нас радостная заря великой человеческой эпохи – Эры Милосердия, в расцвете которой мы все сможем искренне ощутить себя друзьями, товарищами и братьями…
* * *
ПОДГОТОВКА К ВСТРЕЧЕ ВОИНОВ В районах столицы идет деятельная подготовка к встрече возвращающихся из Красной Армии демобилизованных 2‑ й очереди. Депутаты райсоветов с активом проводят учет квартир демобилизуемых. Там, где это необходимо, будет сделан ремонт. Предприятия готовят для демобилизованных и их семей подарки. Обувная фабрика № 3 шьет 400 пар обуви, а валяльная фабрика – 300 пар валенок для школьников – детей фронтовиков. 200 шапок изготовила меховая фабрика… «Вечерняя Москва»
Тараскин встретил меня в коридоре и строго предупредил: – Сегодня в пять часов комсомольское собрание. Отчетно‑ перевыборное. Ты уже встал на учет? – Нет. Из райкома еще не переслали мою учетную карточку. Тараскин был важен и исключительно озабочен: – Ты позвони в райком, поторопи. Надо активнее включаться в общественную жизнь. – Он придирчиво посмотрел на меня и внушительно добавил: – Это я тебе как член бюро говорю. И на собрание обязательно приходи… – Хорошо, – сказал я. – А ты у Жеглова отпросился? – Что значит «отпросился»?! – возмутился Коля. – Поставил в известность – и точка! Собрание – важное политическое мероприятие, и Жеглов сам обязан присутствовать… – А Жеглов комсомолец? – удивился я. – Конечно! Правда, ему уже двадцать шестой год… Скоро будем его рекомендовать кандидатом партии. Я как‑ то и не задумывался над тем, что Жеглову всего на три года больше, чем мне, – почему‑ то он во всем казался намного опытнее, умнее, старше… Собрание проходило в актовом зале; и залом‑ то он считался только по названию – такой он был маленький. Набилось туда народу, как селедок в бочку. Я хотел устроиться у входа на подоконнике, но увидел, что из середины зала мне машет рукой Варя, и стал пробираться к ней ближе; и полз я по чьим‑ то ногам, спинам, на меня ругались, чертыхали меня по‑ всякому, толкали и пинали. Наконец я добрался до Вари и устроился рядом с ней – две ее подружки подвинулись, косясь на меня и усмехаясь. Председатель позвонил в колокольчик и сказал: – Товарищи! Прошлое наше отчетно‑ выборное собрание состоялось еще во время Великой Отечественной войны – 20 сентября 1944 года. Многое пережила страна – и мы вместе с нею – за этот год. Об этом подробно доложит докладчик. А сейчас память погибших с прошлого собрания я предлагаю почтить вставанием… Зал единым махом поднялся, стало тихо, только тяжело дышал кто‑ то у меня за спиной и гремел звонкий мальчишеский голос председателя: – Аникин, Багаутдинов, Векшин, Гринберг, Седова, Топорков, Увалов, Яковлев… Вечная память комсомольцам, павшим с оружием в руках за счастье нашей Родины! Слово для отчетного доклада получил наш секретарь Степа Захаров – белобрысый курчавый опер из ОБХСС. И шум понемногу улегся в зале. Я сидел рядом с Варей, ощущая ее теплое мягкое плечо и поглядывая на нее все время сбоку. Она толкнула меня тихонько локтем – слушай, мол, а не вертись! Степа хорошо говорил – не по бумажке, а на память, только изредка заглядывая в блокнот, когда ему надо было привести какие‑ то цифры. Голос у него был громкий, раскатистый, и говорил он с выражением, а не бубнил, и когда ему казалось, что он голосом чего‑ то не дожал, не разъяснил и не убедил, то он еще рукой махал резко и решительно, будто саблей отсекал этот вопрос. – …Больше пятнадцати тысяч килограммов крови дали доноры столичной милиции для воинов Красной Армии, – гремел Степа с трибуны. И сам хлопал в ладоши, и по лицу его было видно, что он так доволен, будто его самого спасли кровью доноров‑ милиционеров. – И особый низкий поклон нашим дорогим девушкам – комсомолкам‑ донорам, среди которых я хотел бы назвать Середину, Акимову, Леонтьеву, Рамзину, Попрядухину, Кикоть и многих других, которые сдавали свою кровь по двадцать – тридцать раз! Зал гремел аплодисментами, я наклонился к Варе и спросил тихонько: – А ты, Варя, тоже сдавала кровь? – Семь раз, – смущенно улыбнулась Варя, будто стеснялась того, что вроде Кати Рамзиной не сдала кровь тридцать раз. Я пожал слегка ее пальцы и шепнул: – Варюша, а может быть, во мне и твоя кровь течет?.. – …Исключительно важное значение имело проведение огородной кампании для улучшения продуктового снабжения работников милиции, – взмахивал сразу двумя руками Степа Захаров. – И, безусловно, надо признать, что лучше всех с этим ответственным мероприятием справились сотрудники 78‑ го отделения милиции, которые на своем огороде в Измайлове накопали по шестнадцать‑ семнадцать мешков картошки с каждого участка. А работники ОБХСС Калининского района провалили это дело, поскольку у них собрано не более двух‑ трех мешков… Степа покритиковал еще немного транспортников, не обеспечивающих своевременный ремонт автомашин, потом сделал остановку, помолчал и сказал негромко: – К сожалению, не обошлось без ЧП… – И зал, как по команде, затих, а Степа продолжал: – Один из наших… оказался трусом. – Тишина в зале напрягалась до предела. – Выполняя боевое задание, лейтенант Соловьев струсил, предал товарищей… Зал взорвался возмущенными криками: – Позор! Подлец! Девчушка в сержантских погонах, сидевшая перед нами, наклонилась к подруге, громко шепнула ей: – В засаде они сидели, и он убийцу выпустил, испуга‑ ался… А зал гремел: – Вон из комсомола! Захаров постучал карандашом по графину, объявил: – Тихо, товарищи. Персональное дело комсомольца Соловьева будет рассматриваться особо. А сейчас – к повестке… Он еще говорил о наших задачах, о повышении профессиональной подготовки, укреплении дисциплины, и когда он кончил, то председатель совершенно неожиданно для меня сказал: – В прениях первое слово предоставляется председателю шефской комиссии бюро комсомола сержанту Синичкиной… Варя встала, одернула юбку и сказала: – Товарищи, у меня голос громкий, я буду с места говорить, а то на трибуну не пробраться. – И говорила она действительно очень звонко, отчетливо, и мне пришло в голову, что это только я один такой куль – двух слов на людях связно сказать не могу. – Пусть на сцену идет! – услышал я выкрик Жеглова и стал его искать глазами, пока не разглядел, что он сидит в президиуме – вторым слева от председателя. – Пусть с места говорит! – кричали из зала. – А то все время уйдет на хождение туда и обратно! И я, конечно, закричал: – С места! Тут лучше! Жеглов увидел меня, усмехнулся и развел руками: – Воля масс – закон для президиума!.. – Товарищи! Шефская комиссия проделала за истекший отчетный период немалую работу, хотя нерешенных вопросов еще остается тьма. Основное внимание мы уделяли детям и семьям наших погибших товарищей – тех, кто пал на фронте или здесь при исполнении служебных обязанностей. В клубе Управления мы провели большой праздничный утренник, на который к детям приехали замечательные наши артисты Качалов, Москвин и Хмелев. Всем детям мы приготовили праздничные гостинцы – хлеб с повидлом, орехи и очень вкусные соевые конфеты. К предстоящему празднику 28‑ й годовщины Великой Октябрьской революции мы тоже постарались сделать подарки для детей наших погибших товарищей. Мы распределили сто пятьдесят кусков мыла, сорок три ордера на промтовары, – в основном, на обувь и пальто, – и в каждую такую семью уже завезли по сто пятьдесят килограммов картофеля, пятьдесят кило капусты и по два кубометра дров… Лицо у Вари раскраснелось, блестели огромные серо‑ зеленые глаза, она говорила быстро и весело, и, когда я смотрел на нее, лицо мое невольно расплывалось в блаженную, счастливую улыбку. – …Замечательно проявил себя комсомолец старшина Иванов, имеющий гражданскую профессию сапожника. Он очень хорошо и быстро починил к наступающей зиме обувь всем нуждающимся детям сотрудников Управления и многим нашим товарищам, у которых не кончился еще срок носки форменной обуви, а она уже пришла в негодность… Это был, наверное, тот самый Иванов из комендантского взвода, к которому меня обещал отвести Тараскин; так мы до сих пор к нему и не собрались. – …Коновалов, который отвечает за организацию подарков раненым в московских госпиталях, халатно относится к своим обязанностям. Если бы не инициатива девушек из отдела РУД – ГАИ, вопрос этот стал бы под угрозу срыва, а это неслыханный позор! Надо отстранить Коновалова от такого важного дела… Варя села на место, и я сказал ей: – Ты замечательно выступала… Потом вышел на сцену из‑ за стола президиума Жеглов, и на трибуну он не пошел, а говорил, расхаживая по крошечной свободной полоске перед столом: – Когда год назад партия и правительство оказали огромную честь, наградив нас орденом Красного Знамени, комсомол поставил перед нами задачу: «Каждому работнику милиции – семилетнее образование! » Оправдываем ли мы доверие? Выполняем ли мы лозунг о семилетнем образовании? Со всей прямотой надо признать: пока еще с этим вопросом у нас плохо! Начальник бригады Мамыкин никак не закончит семилетку, оперуполномоченного Флегонтова исключили из школы, оперуполномоченный Пасюк третий год числится в шестом классе… – Ты еще про деда моего вспомни! – крикнули из зала. – Пасюку уже за тридцать! – Ну и что, если Пасюк уже немолодой человек? Что же, ему из‑ за этого так и пребывать во тьме невежества? Задача более подготовленных сотрудников – подтянуть на свой уровень менее грамотных товарищей. Милиционер – представитель Советской власти, а власть можно дискредитировать не только непотребным поведением, но и своей серостью… – Ты у нас больно ясный! – кричал все тот же голос из угла зала. – Пасюк в твоей бригаде работает, ты бы его и подтягивал к себе! – И подтяну! А ты хочешь говорить – выходи на трибуну и говори, а оратора не смей перебивать… – О‑ ра‑ тор! – засмеялись несколько человек. Но Жеглова с толку не собьешь. – Вот ты, Сапегин, смеешься, а сам на политзанятиях заявил, что помнишь Антарктиду потому, что в этом государстве нет столицы! В твоей зоне планетарий находится, люди поглядеть его за пять тысяч километров приезжают. Ты же семь раз на дню мимо таскаешься, а ведь в нем наверняка ни разу и не был, а? Все дружно захохотали. Сапегин, растерянно качая головой, говорил: – Ну не был, схожу еще. Я вокруг планетария не под ручку прогуливаюсь… – …Нам надо всем развивать культуру в себе, и самые верные пути для этого – учеба, чтение книг, участие в художественной самодеятельности. В сентябре был общегарнизонный смотр, а начальники десятого и сорок второго отделений милиции не отпустили своих сотрудников на него. Как это нам понимать? Особенно оживленно загомонили девушки. Жеглов успокаивающе поднял руку и закончил: – Владимир Ильич Ленин сказал, что машина советской администрации должна работать аккуратно, честно, быстро. И если к нашей честности приложить необходимое образование, то мы все обязательно будем успешно работать – аккуратно и быстро!.. И под единодушные аплодисменты закончил свою речь. Потом поднялся Мамыкин: – Товарищи, многие или, может, некоторые посчитают неважным, что я скажу, но я думаю, это очень важное дело. – Он остановился на минуту, попил воды из стакана. – Находится у нас немало молодых товарищей, и комсомольцев в их числе, готовых истратить десятки рублей на мороженое, папиросы и конфеты. Эти транжиры забывают, что оклад в 478 рублей не бесконечен, и потом они бегают занимать у сослуживцев на обед. Не к лицу это работнику милиции! – закончил он под общий смех и аплодисменты. После Мамыкина говорили еще часа полтора, в маленьком зале уже дышать стало нечем – стекла запотели, и по ним сочились тоненькие струйки. Потом полковник Карасев вручил сержанту Маше Колесниковой ценный подарок начальника Управления милиции – отрез бостона – за то, что она одна задержала двух вооруженных грабителей. И началось голосование. Орали до хрипоты, добиваясь одних и отводя кандидатуры других, жалобными голосами отбивались самоотводчики, список все рос, и только я не участвовал в этой сумятице – они все друг друга хорошо знали, а я их видел всех вместе впервые. Перед подсчетом голосов объявили перерыв. Я сказал Варе: – Варь, я тебя провожу? Она кивнула, но в этот момент подошел Жеглов и, улыбаясь, заявил: – Варвара, придется мне вас разлучить… – Это почему еще? – набычился я. Жеглов подмигнул: – По делишку нам с тобой сейчас надо сбегать… Я повернулся к Варе: – Я позвоню? – Да. Будь здоров. – И ушла в зал.
|
|||
|