|
|||
Анастасия Туманова 19 страница– Ну? Нравится? – усмехнулся он. – Будешь носить? – Ой, Се‑ енька… Господи… – пробормотала Мери, беря в руки подарок и поворачивая его на солнце. – Да откуда же?.. – Кобылу вылечил. Ну что, нравится? Не велико? Да намерь хоть! Спохватившись, Мери натянула на палец кольцо, широко улыбнулась нахмурившемуся мужу. – Спасибо! Мне очень нравится! И ничуть не велико! У меня никогда в жизни такого не было! – И носила чтоб! – скрывая облегчённый вздох, приказал Семён. – Чтоб цыгане не шипели, будто мне на тебя жаль! – Буду, буду носить! – заверила Мери, поспешно стягивая кольцо с пальца. На удивлённый взгляд мужа тихо пояснила: – Я сейчас пойду смотреть, что там у Митьки… Кольцо может мешать. Семён кивнул, снова уставился в огонь. Жена уже вытащила из шатра торбочку с медикаментами и ушла, а он всё сидел, поджав под себя ноги, и, глядя на пляшущие под закопчённым дном котелка язычки пламени, о чём‑ то напряжённо думал. Когда Мери вошла в шатёр, там уже сидели примчавшаяся из города Копчёнка и старая Настя. Последняя негромко расспрашивала Митьку, тот отвечал нехотя, сквозь зубы: – Ещё в Воронеже отрезали, доктор в больничке отхватил, чтоб ему… Я просил, чтоб оставили, заживёт, мол, так он орать… Сгниёшь, кричал, заживо, дурак, гниль от ноги к сердцу пойдёт, там дадрена какая‑ то завелась… – Отчего завелась‑ то, дэвла? – как можно спокойнее спросила старая Настя, но Мери видела, что через её лоб протянулась болезненная складка. Копчёнка, сжавшись в комок у края полога, смотрела в лицо мужа огромными остановившимися глазами, молчала. – Известно отчего. От пули, – хмуро усмехнулся Митька. Настя медленно перекрестилась, посмотрела на Мери. – Почему ты сразу не пошёл в больницу? – не здороваясь, резко спросила та. – До гангрены нужно было довести, она не может начаться сразу! Где тебя носило с пулей в ноге, дурак? – Не гавкай на меня, девочка, – негромко, чуть ли не ласково предупредил Мардо, но в его узких глазах мелькнула искра ненависти. – Не доросла на меня гавкать. Я тебя сюда не звал и ни о чём не просил. – Помолчал бы, сукин сын! – взорвалась Настя. – Она дело спрашивает! – Не касаемо её это дело, – с недоброй усмешкой сказал Мардо. – Коли хочет, пусть глядит, только сразу говорю: не особо красиво. – Ничего, переживу, – заверила Мери, склонившись над культей и осторожно разматывая грязные, мокрые от гноя бинты. Через мгновение Копчёнка зажала лицо руками и со сдавленным стоном уткнулась в колени. Побледнела, тихо охнув, старая Настя. Мери, нахмурившись, отложила в сторону снятые тряпки и пристально осматривала рану. – Почему тебя выпустили из больницы? – не поднимая взгляда, спросила она. – Ведь это началось потому, что недолечено! Разве они не видели… – Видели они всё, – проворчал Мардо. – Сбежал я с этой больницы сразу же. Пойми ты, дура, искали же меня! Всюду искали! – Что ж, надо чистить рану, – медленно сказала Мери, оглядываясь в поисках своей торбочки. Её протянула, всхлипнув, Копчёнка. – Юлька, ты нож на огне прокали. А ему дай водки… если есть, целую бутылку. И какую‑ нибудь палку в зубы. И позови цыган, чтобы подержали его. Это будет очень больно. – Не надо меня держать, – сквозь зубы сказал Митька. – А водки дай, – и, глядя в лицо Мери сощуренными презрительными глазами, чуть слышно спросил: – Рада теперь, княжна? – Идиот, – так же тихо и холодно ответила Мери. И отошла, дав дорогу Копчёнке с бутылью мутного самогона. Мери вернулась к своему шатру, когда уже смеркалось и с давно сжатых полей потянуло туманом. По табору зажглись костры, цыгане кучками сидели возле них и встревоженно толковали о том, что случилось сегодня. Меришка, Копчёнка и бабка Настя полдня не показывались из шатра, хотя до цыган постоянно доносились их взволнованные голоса. Возле костра Меришки хозяйничала насупленная Брашка, которая доварила кулеш, бухнула перед Семёном полную миску и тут же умчалась к Копчёнкиному шатру ждать новостей. Семён уже выскребал из миски последние ложки, когда жена вынырнула из тумана к костру – измученная, потемневшая, с заплаканным лицом. – Что ты? Помер он, что ль, всё‑ таки у вас? – нарочито спокойно спросил Семён. Мери только отмахнулась. Проведя ладонями по лицу, тяжело опустилась на траву. – Ты поел хоть? – А то… Ну, что там? Что с ногой у него? Мери, не отвечая, зажмурилась. – Сенька, боже мой, Сенька, какой же он, право, дурак… – пробормотала она. – Его подстрелили где‑ то под Новочеркасском. Так он, вместо того чтобы идти в больницу, подался в другую губернию! В Воронеж! Боялся, что в новочеркасской больнице его сразу арестуют. Всё‑ таки пулевое ранение… А они там уже год ищут известного бандита по кличке Цыган! – А чего ты ругаешься? – пожал плечами Семён. – Митька прав был. Дознались бы там, в Новочеркасске, комиссары, кто он есть, – сразу б в расход пустили. А так, пусть хромой – а живой. Так что, с ногой совсем худо? – Не знаю… Ей‑ богу, не знаю, я же не врач! Надо же было ему сбежать недолечившись! – Мери тихо заплакала. – Я вычистила рану как могла… Он, чёрт такой, даже не крикнул ни разу… кажется, мне назло. Больше я ничего не могу сделать. Посмотрим, что будет дальше. – Тебе его жаль, что ли? – глядя в огонь, спросил Семён. – Мне жаль Копчёнку, – не сразу ответила Мери. – Если Митька помрёт, она… – Вот не верю я что‑ то, что он помрёт, – буркнул Семён, поправляя палкой внезапно выстрелившие снопом искр угли. Рыжий всполох света окатил его хмурое лицо. – Такой вот завсегда выживет, хоть ты с ним что… И живи теперь с ним всю жизнь в одном таборе! Куда ему сейчас деваться? Кончилась воля воровская! Теперь до конца дней с Юлькиной шеи не слезет! – Хочешь – мы с тобой уедем, – негромко сказала Мери. Семён резко поднял голову, в упор посмотрел на неё: – Это что, планида у меня такая – всю жизнь из‑ за Мардо убегать куда‑ то?! Да пошёл он к чёртовой матери! Сам пускай валит подобру‑ поздорову! – Куда ему теперь валить, сам же сказал… – вздохнула Мери. – Боже, как жалко Юльку… – Зря, по‑ моему, жалеешь, – проворчал Семён, растягиваясь на траве возле огня и закидывая руки за голову. – Кабы он при ноге был, чёрта с два она бы его к себе на перину заполучила! Так бы и болтался со своей бандой по степям, покуда б не расстреляли. А теперь – хоть без ноги, а возле шатра. Думаешь, ей чего другое от бога нужно? Мери изумлённо посмотрела на него и замолчала надолго, глядя в лениво догорающие малиновым огнём угли. Семён сначала смотрел на жену из‑ под полуопущенных век, потом и в самом деле начал задрёмывать и очнулся от тихого голоса: – Если захочешь уехать – скажи только. Я мигом узлы свяжу. Мне на него смотреть тоже радости мало. Сразу так вспоминается всё… Дина… – Голос Мери дрогнул, и Семён, поднявшись с места, подошёл к ней. – Плачешь, что ли? Да стоит ли он, сволочь!.. Хватит, нечего! Много чести будет… Всё, пошли в шатёр, я спать хочу! – Мери, ещё всхлипывая, начала было собирать пустые миски и ложки, но Семён нетерпеливо вытащил их у неё из рук, как попало побросал в котелок. – Я тебе говорю – спать хочу, идём! – Спать он хочет! Гляньте на него! – полусердито отпихивалась Мери. – Иди да спи, а я приду позже, посуда же немыта… ой! Сенька!!! Да что ж ты делаешь?! Люди ведь кругом! Ни стыда ни совести! – Спят давно твои люди! Да иди сюда, говорят тебе, упрашивай ещё тут… С мисками своими!.. Не цыганка будто… – Он схватил тихо смеющуюся жену в охапку, уволок в шатёр, и над спящим табором опустилось тёмное, беззвёздное осеннее небо.
Мери была права: гниющая культя была сильно запущена, и на другой день после чистки у Мардо начался страшный жар. До самого вечера он метался в горячке на пропотевшей насквозь перине, бредил, требовал пулемёт, матерился так, что морщились цыганки. Потом вдруг затихал, запрокинувшись на подушке и оскалив зубы, и старая Настя крестилась, каждое мгновение ожидая, что – всё… Копчёнка, не находившая себе места, не могла даже заниматься своими мальчишками, которых забрала в свой шатёр соседка. Целый день она бегала за Мери, тревожно спрашивая: чем помочь? Что сделать? Мери, хмурая и сердитая, коротко отвечала, что можно только ждать. К ночи у несчастной Юльки сдали нервы, и она раскричалась на весь табор: – Это ты нарочно сделала! Это ты нарочно, проклятая, всё сделала!!! Вчера с ним всё ладно было, а сегодня – помирает! После лечения твоего помирает, живодёрка, кто тебя просил?! Кто тебя заставлял, я спрашиваю, а?! Если он умрёт, я тебя своими руками, шалава, задушу, я тебя в реке утоплю, чёртова раклюха! Дождалась всё‑ таки времени своего, отомстила? Я знаю, я всё знаю, ты… Но в это время рядом с ней как из‑ под земли вырос дед Илья и отвесил невестке такую затрещину, что Копчёнка захлебнулась криком, упала на землю и зашлась в тихом, безнадёжном плаче. – Не надо, дадо, это у неё нервное… – хрипло попросила Мери. – Сама не понимает, бедная, что говорит. – Так что он, всамделе помирает там? – хмуро спросил старый цыган, мотнув головой на шатёр. Копчёнка при этих словах примолкла, подняла голову. – Я не знаю, – в сотый раз сказала Мери, вытирая краем платка усталое, грязное лицо. – Я что могла сделала. Теперь только на бога надеяться… Он ещё молодой, авось… Юлька, да не вой ты, что толку! Принеси лучше воды! Копчёнка молча, стремительно вскочила, схватила ведро и умчалась к реке. Дед Илья только покачал вслед головой и, не спеша доставая трубку, уселся возле костра. А из палатки уже снова понеслись хриплые, невнятные стоны, послышался испуганный голос старой Насти: «Меришка, Меришка, где ты?! » – и Мери, торопливо сполоснув в ведре руки, вошла внутрь. Весь вечер цыгане, вздыхая и качая головами, судили: выживет ли этот бандит или придётся поутру копать могилу. Так ни на чём и не сойдясь, расползлись спать. А наутро весь табор разбудил невыносимый запах «карасинного чайка», и цыгане увидели осунувшуюся, с чёрными кругами под глазами, усталую, но донельзя довольную старую Настю, важно варившую в котелке своё знаменитое средство от всех болезней. Рядом с ней, на половике, сжавшись в комочек, мёртвым сном спала прикрытая шалью Мери. Растрёпанная Копчёнка, на исхудалом лице которой застыло выражение болезненного, недоверчивого счастья, вовсю грохотала котелками. – Господи, сожрали… Всё сожрали! Ведь вчера ещё сала кусок был! Что я ему дам, что сготовлю‑ то, боже мой? – бормотала она, перебирая посуду, которая выпадала из её дрожащих рук. – Ему же сейчас нужно будет, ему есть надо… Была бы свинина, я бы такой паприкаш устроила… – Ну, вскудахталась! – полусердито заметила старая Настя, длинной ложкой снимая с котелка чёрную пену. – Куда ему сейчас твой паприкаш, дура? Чем попусту носиться, взяла бы да на деревню сбегала, курочку б добыла! Это ему сейчас лучше, чем… Старая цыганка не успела и договорить, а Юльки уже и видно не было: только синяя цветастая юбка мелькнула между шатрами и скрылась. То, чего так боялась Мери, не произошло: воспаление не поднялось выше, кризис миновал, и Митькина культя стала понемногу подживать. Когда неделю спустя окончательно стало ясно, что беды не случится, цыгане решили, что пора трогаться с этого места. Лошади объели всю траву на полверсты от табора. По окрестным деревням совсем нечем стало поживиться. По ночам уже сильно подмерзало, и наутро верхи цыганских жилищ были седыми от инея, а вода в вёдрах подёргивалась корочкой льда. Стоял уже ноябрь, со дня на день мог улечься настоящий снег, и нужно было как можно скорее добраться до Смоленска, на зимний постой. Кочевье – такое беспокойное и тревожное в этом году – заканчивалось. Однажды, холодным прозрачным утром, когда багровое солнце едва выглянуло из‑ за кромки леса, осветив блёклое небо и поникшую, покрытую изморозью траву, вереница цыганских телег поползла по дороге. Цыгане, ещё сонные, покрикивали на лошадей, осматривались – не забыли ли чего на стоянке, женщины озабоченно пересчитывали сидящих среди подушек детей. И все взгляды рано или поздно останавливались на телеге, рядом с которой шествовала Копчёнка. Она не улыбалась, но чёрные глаза её светились спокойной, задумчивой радостью. Мардо сидел на передке, правил лошадьми. Культя его была аккуратно перевязана чистыми, сухими тряпками. Скользящих по нему взглядов цыган Митька, случайно или намеренно, не замечал. Его тёмная, изрезанная шрамами физиономия была неподвижной, глаза равнодушно смотрели на дорогу. Изредка он оглядывался на своих мальчишек, копошащихся в ямке из перин, устроенной для них матерью, некоторое время рассматривал их, словно не понимая, откуда они взялись и что тут делают. Затем отворачивался, встряхивал вожжи, глухо прикрикивал на лошадей, смотрел вдаль. День шёл за днём, по подмёрзшей дороге легко было идти лошадям, быстро катились телеги. По вечерам табор собирался у костров, подходили к ним и деревенские. Пели и плясали, хвалясь друг перед дружкой, цыганки, но никто не мог переплясать Копчёнку. Цыгане только диву давались, глядя на неё. Казалось, что и не было никогда той цыганки с мутным, потухшим взглядом, которая часами сидела не шевелясь у своего растянутого кое‑ как материка и смотрела в небо. Теперь Юлька выскакивала раньше всех в таборе, в осенней промозглой темноте хватала одного из сыновей и мчалась через скрытое туманом поле в деревню. Возвращалась к полудню с раздутой торбой, зачастую и с худющей курицей, из которой, впрочем, получался вполне достойный суп. Запалив костёр, Юлька вешала на палку до блеска оттёртый медный котелок, резала, варила, парила – и запах шёл по всему табору, а довольная добисарка уже замешивала в миске жидкое тесто для лепёшек. Появились у неё откуда‑ то новые юбка и кофта, сшитые на котлярский фасон: с пышными цветными оборками, с широченными рукавами. «Копчёнка наша в невесты подалась! » – хихикали цыганки. «Молчали бы, дуры! – останавливали их другие, поумней. – Цыганка счастье за хвост словила – пусть радуется… Когда Юлька в радости, всему табору барыш! » По вечерам, как прежде, Копчёнкин голос звенел у большого костра веселее всех. Плясала она так, что молодые девчонки, так и не сумев забить её, сходили с круга и завистливо щёлкали языками, глядя на Юлькины «примерчики». А цыгане вздыхали: «И за что дуракам счастье? » – оглядываясь на Копчёнкин шатёр, возле которого виднелась неподвижная, чуть сутулая фигура Мардо. Митька, казалось, своё возвращение в табор принял как должное. Целыми днями он спал в шатре или сидел возле углей, привалившись спиной к шошке[78] и глядя в серое небо, по которому, горестно вскрикивая, летели на юг запоздалые вереницы гусей. Его смуглое, некрасивое лицо было спокойным, никаких мыслей нельзя было прочитать на нём. И тем не менее Митька явно о чём‑ то думал – так глубоко, что не замечал, как на голову ему опускается коричневый сухой лист, прилетевший из леса, а по колену деловито взбирается жужелица. Цыгане искренне жалели его: «Оно конечно… тяжко. Без ноги и простому человеку жить неудобно, а уж коли вором был! Поди теперь, свыкнись, ежели с малолетства по степям гулял да по тюрьмам ошивался! Ну, да что теперь… Слава богу, жив, да ещё при такой бабе золотой! Юлька не только его – дивизию прокормит и не устанет! Ничего, притерпится. Обратно цыганом будет». По вечерам цыгане звали Митьку к большому костру: «Идём, морэ, посидишь с нами! Хватит уж дрыхнуть, все бока, поди, пролежал! Послушай, как твоя жена поёт! » Чаще всего Мардо отказывался, сдержанно, без привычной издёвки в голосе. Но однажды всё же согласился и просидел с цыганами час, не сводя глаз с летящих искр, не замечая сменяющих друг дружку плясуний, не слыша песен. Цыгане сочувственно, молча переглядывались. И никто не обратил внимания на то, что Меришка, едва увидев у костра Мардо, потихоньку ушла в свою палатку, а через несколько минут пропал и её муж. Только дед Илья сумрачно переглянулся с женой и чуть слышно вздохнул да на мгновение наполнились слезами глаза Копчёнки. А Мардо по‑ прежнему смотрел в огонь, и на его чёрной физиономии не отражалось ничего. До Смоленска оставался день пути, когда цыгане остановились на ночь на пологом берегу медленно текущей реки, за которой стоял уже облетевший, насквозь прозрачный, лишь по опушкам рыжий от дикого шиповника лес. День был холодным. Пронзительный ветер вырывал из рук цыган ветхую ткань шатров, которые они в последний раз в этом году растягивали над жердями, яростно трепал платки цыганок. Но к вечеру ветер поутих, и закат над лесом раскинулся во всё небо. Веер багряного золота, с чернью тяжёлых туч над горизонтом, с пылающими краями облаков, похожих на изорванные шали, заставлял цыган восторженно задирать головы и вздыхать. Как никогда ярко горели в ночи костры, смеялись дети, плясали цыганки – все уже предвкушали завтрашнюю шумную и радостную встречу со смоленской роднёй, суетливое устройство на зиму, беготню с узлами и самоварами, общие вечерние посиделки возле горячей печи. Разошлись по шатрам глубоко за полночь, позёвывая и надеясь завтра не проспать дорогу. Копчёнка, которая весь вечер плясала до упаду, долго не могла заснуть. Час шёл за часом, тянулась ночь, а она всё лежала, вытянувшись на перине и подсунув кулак под голову. Вокруг было тихо, темно. От реки время от времени коротко, пронзительно вскрикивала какая‑ то птица, и эти крики мешали Юльке задремать. «Вот ведь проклятая… камнем, что ли, бросить? » – подумалось ей… И в это время рядом послышался тихий шорох. Юлька немедленно замерла, прикинувшись спящей. В кромешной темноте она не увидела – почувствовала, как медленно, неловко поднимается с перины муж, как он нащупывает свой костыль, вырезанный из кривой палки. «До ветру… или к коням? » – сонно подумала Копчёнка, снова закрывая глаза, улыбаясь и проваливаясь в сон. Почти сразу же она проснулась и торчком села на примятой перине, испуганно таращась вокруг и явственно ощущая: что‑ то случилось. В палатке уже не было темно: из‑ за туч выбралась луна, и её холодный свет заливал шатёр сквозь отброшенный полог. Мужа рядом не было. «Дэвла… Сколько же я продрыхла? Куда он делся?! » Страшная, тревожная мысль ударила в голову, Юлька вылетела из шатра, дико огляделась вокруг. Пустой табор спал. Одна из собак, лежащая возле телеги, подняла лохматую голову, сонно брехнула и снова улеглась. «Дура!!! » – выругалась Копчёнка. В мгновение ока она обежала весь табор, заглянула между палаток, кинулась к лошадям – мужа нигде не было видно. Умирая от ужаса, Юлька подхватила юбку и помчалась по покрытой изморозью траве вниз, к реке. Он был там. Стоял уже по пояс в воде, похожей в лунном свете на чернёное серебро, и медленно, опираясь на свой костыль, входил всё глубже. Чуть заметно шевелились от ветра ветви деревьев на берегу. Плыла по реке холодная рябь. Над лесом висела, кривясь отметинами, ущербная луна. Застыв от ужаса, не в силах тронуться с места, даже завизжать, Копчёнка смотрела на мужа, безмолвно уходящего от неё в стылую реку. Но в это время снова вскрикнула птица в камышах – и Юлька очнулась, тут же стремглав кинувшись в холодную, уже подмёрзшую у берега воду. Мардо вздрогнул, обернулся на плеск. Копчёнка увидела его освещённое луной лицо – чужое, окаменевшее. Широко открытые, неподвижные глаза Митьки смотрели на жену, не узнавая её. – Ты что это вздумал? Чего в голову взял, а?! – шёпотом вскричала Юлька, пробираясь к нему сквозь ледяную воду. – Ты что, проклятый, спрашиваю тебя, решил?! А ну, идём! А ну пошёл на берег, говорят тебе! Не то я сейчас так заору, что весь табор тебя вытаскивать прибежит! И с дитями, и со стариками! Опозориться хочешь насмерть?! Вон из воды, сказано тебе!!! – Не вопи ты… – хрипло, тихо сказал Мардо, опуская голову. – Я иду, – и медленно, не глядя на жену, заковылял на берег. Выскочив вслед за ним и повалившись на прибрежный песок, Юлька расплакалась навзрыд: – Да что ж это, дэвлалэ?! Да что же это такое, что за наказание на мою голову?! Ну, что, что, что тебе опять не так, собачий сын?! Что я не то сделала?! Ведь хорошо всё было! Помереть не помер, ногу вылечили – опять не слава богу! Каждый день еда есть, самогонку – и ту доставала тебе! Нет! Топиться вздумал! В воде ледянущей, ирод! Не мог зарезаться по‑ человечески: хоть не холодно бы было! – Так бы люди потом увидали, – со странным спокойствием пояснил Митька. Его колотило от озноба, но Мардо, казалось, не замечал этого и не сводил пугающего Юльку взгляда с речной ряби. – А так – подумали бы, что ушёл, и всё. Как раньше… – Голос его вдруг прервался на миг. – Дура! Ну что ж ты на мой хребет навязалась! Думаешь, можно так жить?! Мне – так жить, как вы живёте?! Целый день под телегой лежать, клячам репки крутить?! – Другие же цыгане живут… – пискнула Копчёнка. – Я – не другие! – оскалился Митька так, что она отпрянула. – Я – вор! Мне моя жизнь нужна! А не это ваше… Тьфу, задаром бы не взял… за миллион бы не взял… Будьте вы прокляты все… – Он вдруг уронил встрёпанную голову на колени, содрогнулся всем телом. – У‑ у‑ у, сво‑ ло‑ чи… Подохнуть спокойно не дали, цыгане, чтоб вам задавиться… Что ж тот комиссар в степи чуть повыше не взял, промазал по мне! Как мне вот теперь, скажи – как? Ты ещё навязалась, паскуда, хвост собачий! Другая бы уж давно замуж вышла… Страшно, грязно выругавшись, Мардо умолк. Юлька на всякий случай отползла подальше, под куст, и оттуда настороженно следила за мужем. Он молчал. Молчала и Юлька. И с лица её постепенно сходила испуганная гримаса, сменяясь спокойной решимостью. А когда луна скрылась в наползшую тучу, Копчёнка вдруг поднялась на ноги. Мардо даже не повернул к ней головы, но она, не обращая на это внимания, ровно и холодно сказала, глядя на него: – Что ж… Прав ты, верно. И знаешь что – делай что хочешь. Правда – что я к тебе лезу всё? Иди топись на здоровье. С богом, золотой… лет через пятьдесят встретимся у Бога – поговорим, чайку попьём. Не бойся, не повешусь без тебя. Мне ещё сынов на ноги ставить. Бегают двое по табору, ежели замечал когда… А нашим я так и скажу, как ты хотел, – ушёл ночью, мол, и всё. Дэвлэса! [79] – и, отвернувшись, прямая и худенькая, пошла к темнеющим вдалеке палаткам. Но слух её был напряжён, будто натянутая до предела струна, плечи под мокрой кофтой тряслись как в лихорадке. И – внезапно обдало жаром, когда из темноты послышалось хриплое, чуть слышное: – Юлька… – Ну? Что? – спокойно, почти насмешливо спросила Копчёнка, оглядываясь через плечо, хотя один бог знал, чего ей стоила эта насмешливость. – Передумал, что ль, топиться? Не помочь ли? Может, каменюку прикатить? – Так бы в зубы и дал… – тоскливо сказал Мардо. Его тоже трясло от холода. Вернувшись, Юлька села рядом. Некоторое время они сидели молча, скорчившись на пустынном берегу и дружно стуча зубами. Из облака снова выглянула луна, и две длинные тени потянулись к чёрной воде. – Я здесь, в таборе, всё равно жить не буду. Не утоплюсь, так уйду, – наконец сдавленно, не поднимая головы, сказал Мардо. – Ты видала, как княжну корёжит, когда она на меня глядит? От костра уходит, ежели я там! И Сенька тоже! – Ну и что? – тихо спросила Юлька. – Они никому ничего не скажут, зачем им? Да и Динки здесь нет давно… Она тут же пожалела, что помянула Дину: Митька ничего не сказал, но закрыл глаза, и короткая судорога пробежала по его лицу. Юлька отвернулась, чувствуя, как давняя, неутихшая боль стискивает сердце. – Знамо дело, не скажут, – помолчав, согласился Мардо. – И Илья с Настей не скажут. А им я тоже поперёк горла. Илья аж в лице меняется, как меня видит! Скажешь, нет?! Вот увидишь, скоро Сенька с Меришкой из табора съедут, чтобы на мою морду каждый день не любоваться! Что тогда из меня Илья сделает, не думала?! Юлька подавленно молчала. – Цыгане пока не видят ничего, – тяжело продолжал Митька. – Но ведь увидят, собачьи дети! Разговоры пойдут… – О чём разговоры, бог с тобой?! О чём разговаривать?! Никто ни про что знать не знает! – Да найдёте о чём… трепачи. Вас же хлебом не корми, а дай другим кости перемыть! Как с вами жить, не пойму, хоть режь! – Да ты же сам цыган, проклятый! – Я не цыган! Я вор! Был, да вышел весь… – Митька криво, горько усмехнулся. – Ну что, девочка, потянешь меня дальше на горбу? Вот такого – потянешь?! Нравится тебе такая жизнь?! Клянусь, подыхать буду, а не пойму, какого чёрта? – Где тебе понять… – без улыбки отмахнулась Копчёнка. – Хорошо. Поехали. – К…куда? – Впервые Мардо повернулся к ней, голос его был недоверчивым. – Чего ты вздумала? – Куда хочешь. Я где угодно жить могу. И тебя прокормлю, и детей. – Зима ведь! Постоя искать надо, – напомнил Митька, не сводя с жены сощуренных глаз. – Найду! Всё найду! – легко пообещала Копчёнка, вскакивая и одёргивая мокрую, прилипшую к ногам юбку. – У меня золотишко есть. Перезимуем. Ты забыл, яхонтовый мой, на ком женился?! Я тебе среди лета торбу льда добуду и на базаре его на брильянты обменяю! Скажешь, нет?! Митька невесело усмехнулся, кивнул, глядя в землю. Копчёнка протянула ему руку. – Подымайся. Скоро светать начнёт, а нам с тобой до света уехать надо. Пусть не видит никто, ну их… – Что, и запряжёшь сама? – Запрягала же допрежь. Я всё могу, не бойся. Да идём уже, переоденешься хоть! – Копчёнка подняла костыль, протянула мужу, помогла опереться. – Давай, давай, живо! Или решил, мне назло, от остуды сдохнуть?! Мардо коротко, исподлобья взглянул на неё. Безрадостно усмехнулся, провёл мокрой ладонью по лицу. И, опираясь на костыль, двинулся вслед за уверенно шагающей Юлькой к табору. Позднее осеннее солнце ещё даже краем не выглядывало из‑ за леса, когда от спящего табора отделилась и покатилась по дороге запряжённая серой парой телега Копчёнки. Среди узлов и перин спали дети. Митька, держа вожжи, сидел на передке. Лошади, покачивая головами, шли привычным, ровным шагом, рядом с ними бежал мохнатый пёс. Юлька шагала за телегой, разбивая босыми ногами тонкий ледок в лужах, на ходу поправляла сползающие подушки. То и дело она оглядывалась назад, но покрытый туманом табор был тих и вскоре скрылся за поворотом дороги.
* * *
– Антонина Яковлевна, уже наш выход! – Я знаю… Моня, я сию минуту… – Антонина Яковлевна, может, дать попить? Надо выходить… Вы помните, кто там сегодня в зале? – Ох, да помню… Сейчас. Настраивайтесь пока. – Нина, сидящая на хлипкой козетке в крошечной «актёрской» позади ресторанного зала, с трудом подняла голову. В глазах тут же снова всё поплыло. Отсыревшие, с отставшими кусками обоев стены закачались. В тусклом треснувшем зеркале напротив отразилось бледное, худое лицо в ореоле растрёпанных кудрей, прихваченных алой лентой. Неужели это она?.. – Уберите зеркало… – пробормотала Нина, вновь роняя лицо в ладони. – Антонина Яковлевна, что нам делать? – Стоящий рядом скрипач испуганно смотрел на неё. – Мы никак не можем сейчас отказаться! Уже приехал Штопор со своими, орёт как недорезанный, требует Нинку Молдаванскую! Сам под «марафетом»! Антонина Яковлевна, это уже опасно! Если мы скажем, что вы больны, он просто… – О‑ о‑ о, чтоб вас разорвало всех… – простонала Нинка Молдаванская, отчётливо понимая, что Моня прав и надо, хоть сдохни, подниматься и выходить в ненавистный зал ресторана. Но стены вокруг плыли, голова горела, а пальцы, сжимающие виски, напротив, казались ледяными. «К чёрту!!! Встала и пошла, ты на работе! » – свирепо приказала себе Нина и резко поднялась с места. Пол тут же накренился: ей пришлось с размаху ухватиться за Монин рукав. Скрипач бережно подхватил её под локоть и повёл на эстраду. Коммерческий ресторан «Савой» в этот дождливый весенний вечер 1922 года был полон. Чуть фальшивящее пианино гремело во всю мочь, и Нина поняла, что Ида Карловна наяривает явно заказные «Кирпичики», с грехом пополам перекладывая их на мажорный лад. В большом зале было людно, шумно. Хорошо одетые люди со словно нарочно подобранными брюзгливыми физиономиями сидели за столами, уставленными бутылками и «закусью». Было много женщин – в шёлковых платьях и крошечных – по последней моде – шляпках, сильно накрашенных, со стрижеными волосами. Синий папиросный дым завесой качался в спёртом воздухе, и у Нины ещё сильней заболели виски. – Где он? – морщась, спросила она у Мони. Скрипач взглядом показал на крайний у окна столик, и у Нины всё оборвалось внутри. До последней минуты она глупо надеялась, что Штопор устанет дожидаться её выхода и уедет развлекаться в другое место. Дождался всё‑ таки, змей. Не уехал. У Серёжки Штопора, наводившего ужас на всю Москву бандита, было плоское, стёртое, как старая монета, ничем не примечательное лицо, которое Нина никак не могла запомнить. Но блёклые, мутные, как у снулой рыбы, глаза Штопора внушали ей неистребимое отвращение, скрывать которое ей с каждым разом было всё тяжелее. Однако избавиться от блатного поклонника было невозможно. Штопор появлялся в «Савое» каждый день, и Нина уже перестала надеяться на то, что его когда‑ нибудь арестуют или застрелят. Однако надо было работать. Нина отпустила руку Мони и медленно вышла в пятно света на эстраде, поправив шаль на плече и чуть заметно кивнув музыкантам. В тёмном зале никто не заметил этих приготовлений, и первые такты романса утонули, неуслышанные, в хмельном шуме разговоров и смеха.
К чему скрывать, что страсть остыть успела, Что стали мы друг другу изменять? Измучен ты, я сердцем наболела.
|
|||
|