Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА ВОСЬМАЯ



 

 

Умело выведенные из боя остатки дружин болгарского ополчения без помех добрались до Шипкинского перевала, где располагался Орловский полк, порядком потрепанный в июльских боях. Здесь общее командование обороной принял генерал Столетов, раненые были отправлены в тыл, а ополченцы и орловцы сразу же взялись за кирки и лопаты.

Олексин лихорадочно укреплял свой участок, не давая дружинникам передышки. Он хорошо знал, какой убийственный огонь открывают турецкие стрелки при атаке, и хотел не только углубить ложементы, а успеть отрыть и вторую линию. Турок еще не было ни видно, ни слышно, но по шоссе снизу, из Долины Рез, нескончаемым потоком шли беженцы.

Рядом зарывались в землю орловцы. Их командир — круглолицый, румяный подпоручик — работал вместе с солдатами, не давая себе отдыха. Впрочем, вместе с солдатами работали все офицеры; лишь командиры участков определяли ориентиры, прикидывали расстояния, выясняли скрытые подходы к позициям или уславливались с артиллеристами о взаимной поддержке. Но молоденький, с чуть пробившимися рыжеватыми усиками подпоручик был соседом, с ним хотелось не просто познакомиться, а и поговорить. Однако представляться первым Олексин не желал, поскольку был выше и чином и должностью, и тихо злился, поглядывая на увлеченно копавшего ложемент юношу. Знакомство приходилось откладывать на вечер, и Гавриил уже решил, что непременно укажет соседу на неэтичность поведения. Но до этого не дошло: во время короткого перекура Олексина вежливо тронули за локоть.

— Хотите водички? — юный подпоручик с улыбкой протягивал фляжку. — Холодненькая.

Офицер источал такое молодое простодушие и наивность, что Гавриил, хмуро улыбнувшись, молча взял фляжку.

— Разрешите представиться, — спохватился юноша. — Подпоручик седьмой роты Глеб Никитин. Ваш сосед.

Щелкнув каблуками запыленных сапог, Никитин торжественно пожал протянутую руку и уселся рядом. Он был без мундира, в расстегнутой нижней рубашке с закатанными рукавами.

— Ужасно горят ладони, — доверительно сообщил он. — Нехорошо, что до сих пор руки никак не загрубеют, правда? Ведь я — офицер. А какие молодцы местные жители! Целый день воду на себе таскают, а там такая крутизна, что я на четвереньках взбирался. Нет, право, они очень хорошие люди, эти болгары. Впрочем, что же это я. Вы же с ними в бою были. А каковы они в деле?

— Я за них спокоен, — сказал Гавриил: он все время сдерживал улыбку, опасаясь обидеть юного офицера. — А вы бывали в боях?

— Я? — Никитин помолчал, а потом расхохотался. — Знаете, хотел соврать и раздумал. Вы такой взрослый, с сединой да со шрамами, вы, поди, на три аршина подо мной видите. Не был я ни в каком бою, Гавриил Иванович, я из пополнения сюда. Повезло, правда? И полк отличный, и вот-вот дело начнется. Конечно, перед вами я — мальчишка, юнец, но и юнцам отечеству послужить хочется.

— Сколько же вам лет?

— Двадцать. Пора бы уж и послужить, правда?

Офицер оказался всего на пять лет моложе, но эти пять лет поручик ощущал как пятнадцать. Слишком многое он видел, через многое перешагнул, чтобы вот так радостно улыбаться раскаленному солнцу, холодной воде и первым мозолям.

Вскоре доставили обед, а там и солнце стало клониться к закату, резкие тени гор начали расти, перекрывая ущелья, откуда наконец-таки повеяло ветерком. А беженцы все шли и шли, темной молчаливой толпой пересекая позицию. Глядя на них, Гавриил думал о своих ополченцах: он хорошо понимал, как хочется им поговорить с несчастными беглецами. И поэтому очень рассердился, увидев, что какой-то орловец, оставив кирку, спустился к дороге и начал длинную беседу, даже присел, и болгары тут же окружили его. Кричать было бесполезно — кругом пыхтели, крякали, стучали, с грохотом сыпали камни, — и Олексин быстро пошел к солдату.

— Марш на место! Я ополченцам запретил работу бросать, а ты, бездельник…

— А я, сударь, перевязываю мальчика, — по-французски ответил солдат, не оглядываясь. — И сделайте милость, не кричите, не пугайте несчастных. Они и так достаточно напуганы.

Гавриил в некоторой растерянности посмотрел на солдата, догадался, что это — вольноопределяющийся, и тоже перешел на французский:

— Простите. Вы — медик?

— Я умею обрабатывать раны.

— Раны?

— Сквозное пулевое ранение левого плеча. А мальчонке — лет девять, не больше.

Солдат мельком, через плечо, глянул на Олексина, отвернулся, глянул снова. Гавриилу показалось, что при этом он улыбнулся в густые пшеничные усы.

— Поручик Олексин, я не ошибся?

— Да.

— Мне хотелось бы поговорить с вами, Гавриил Иванович. Вечером, если позволите.

До вечера поручик ходил под впечатлением этой встречи, ломая голову, кем мог быть вольноопределяющийся Орловского полка и, главное, откуда он знал его, Гавриила Олексина. Все разрешилось в первой фразе:

— Я — жених вашей сестры, Гавриил Иванович. А зовут меня Аркадием Петровичем Прохоровым.

— Варвары? — опешив, уточнил поручик.

— Нет. Марии Ивановны.

— Господи, да она же еще… — Гавриил замолчал. Потом сказал, вздохнув: — Чуть больше года прошло, как последний раз видел их всех. На маминых похоронах.

— С той поры было еще две потери, — тихо добавил Беневоленский. — Вы не получали писем из дома?

— Нет, — Олексин напряженно смотрел на него. — Две, вы сказали? Неужели отец?

— Да, Гавриил Иванович. Он узнал, что вы пропали без вести…

Беневоленский замолчал, заметив поспешность, с которой прикуривал поручик. Зная со слов Маши крутой характер отца, он не предполагал, что известие о его смерти может так подействовать на боевого офицера.

— Извините, — сказал Гавриил. — Он был неласков, а я любил его, — он помолчал. — Кого же еще мы недосчитались?

— В прошлом году на дуэли погиб Володя.

Эта новость была куда большей неожиданностью, чем смерть отца, но Гавриил ощутил ее скорее разумом, чем сердцем. «До чего же я очерствел, — с болью подумал он. — Ведь погиб Володька, по-собачьи влюбленный в меня Володька, самый самолюбивый и самый восторженный из всей, нашей семьи». Он сразу представил его — живого, веселого, не очень умного, но очень искреннего, доверчивого и доброго. Представил, что его больше нет, а на душе по-прежнему было пусто, словно отец заслонил собой все потери. Может быть, потому, что Гавриил вдосталь нагляделся на гибель молодых.

— Так, — вздохнул оп. — Да, Марии было отчего повзрослеть.

— Тем более, что для нее — три смерти, а не две. Все считают вас погибшим.

— В известной степени я воскрес. Вы давно из Смоленска?

Беневоленский стал рассказывать о Маше, Федоре, Варваре, Тае Ковалевской, но вскоре замолчал, поняв, что Гавриил не слушает его. А поручик и не заметил, что собеседник умолк. Покивал головой, думая о своем.

— Да, да. Говорят, меня-де воспитал такой-то и такой-то, но это не так. Человека воспитывает не кто-то определенный, имярек, а сама семья, ее традиции, быт, нравы — ее мир, если попытаться выразить все в одном слове. В моей, например, жизни суровая прямота отца сыграла не меньшую роль, чем добро, которое делала мать. А может быть, и большую, потому что из добра не вылепишь воина, добром не внушишь понятия чести, отвращения ко лжи и подлости. Добро куда чаще утверждает «можно», чем «нельзя», а ведь именно в запретах, в табу, впитанном с детства, и заложен весь нравственный опыт предков.

— В общем смысле вы правы, — сказал Аверьян Леонидович, — но в каждом конкретном случае ваша система не выдержит никакой критики, поскольку и «можно» и «нельзя» весьма относительны. Табу крестьянина куда многочисленнее и определеннее, чем табу дворянина: в классовом обществе классовая мораль, Гавриил Иванович, и с этим ничего не поделаешь.

— Мы столь часто стали употреблять слова «классы», «классовый» и тому подобные, что это уже похоже на моду, — с неудовольствием сказал Олексин. — Привычка объяснять все явления одинаково в конце концов грозит параличом самостоятельности мышления. Человек должен по-своему объяснять мир, а не пользоваться готовыми формулами. Приказ можно отдать перед строем, а можно и внушить: знаю это по личному опыту. Слава богу, у меня хватило здравого смысла расстаться с внушенными идеями и обрести свой символ веры.

— Какой же?

— Я служу отечеству, вот и все.

— Отечество в лице государя?

— Отечество всегда отечество, господин Прохоров.

— Опять общо, а потому и относительно. Существует отечество народа и отечество правящего класса, — извините, был вынужден вновь прибегнуть к слову, которое вам претит.

— Какому же из этих отечеств вы, господин Прохоров, добровольно изъявили желание послужить?

Беневоленский долго молчал. В вечернем сумраке слышался беспрестанный шум: поток беженцев не иссякал и ночью.

— Издалека доносится запах гари, — сказал он наконец. — Завтра турки придут в Долину Роз, и запах этот станет уже невыносимым. Кого благодарить за то, что мы обрекли ни в чем не повинных женщин и детей на гонения, голод и смерть? Народ России? Нет: он пришел подать руку помощи несчастной Болгарии, он умирает за ее завтрашнюю свободу. Тогда кого же? Какое отечество, Гавриил Иванович?

— Я — военный, господин Прохоров. С точки зрения военной рейд Гурко был блестящим планом.

— Знаете, чего до сей поры не хватает всем нашим блестящим планам? Заботы о народе: они его попросту не учитывают. Но мы-то, мы, честные русские люди, должны это учитывать? Не знаю, какие чувства испытываете вы, глядя на беженцев, а я испытываю стыд. Стыд за то, что мы не сумели или не захотели их защитить.

— Это уже чересчур, господин Прохоров.

— Возможно, — Беневоленский помолчал. — Поймите, я не ставлю под сомнение доблесть русских солдат и офицеров, я говорю, что служить отечеству значит и отвечать за его ошибки. И любое его предательство по отношению к другому народу — вольное или невольное — это и наше с вами предательство. Если мы служим России, а не правящей его фамилии, Олексин. Извините, но я рядовой, и мне пора в свое капральство. Фельдфебель, правда, уважает мои нашивки, однако не стоит этим злоупотреблять. Спокойной ночи, Гавриил Иванович.

— Спокойной ночи, — машинально отозвался поручик.

Беневоленский ушел, а Гавриил еще долго сидел на медленно остывающих камнях. Снизу, с долин полз горький запах гари, который он ощущал сейчас куда сильнее, чем до этого разговора.

 

 

С утра 7 августа в Долине Роз стала разворачиваться густая масса войск. Сулейман неторопливо выводил табор за табором: наблюдавшие в бинокли офицеры считали знамена и бунчуки с горы святого Николая.

Как на грех, в тот же день у городка Елены показались крупные партии черкесов и башибузуков. Тамошний начальник генерал Борейша, не разобравшись, послал уведомление командующему корпусом генералу Радецкому о том, что перед ним — передовые части всей армии Сулеймана, и срочно запросил помощь. Получив это сообщение, Радецкий сразу же распорядился двинуть к Елене 4-ю стрелковую бригаду Цвецинского. Форсированным маршем Цвецинский бросился к Елене, но там уже справились своими силами: то, что перепуганный Борейша принял за армию, оказалось всего лишь налетом иррегулярной турецкой кавалерии. Дав своим стрелкам три часа отдыха, Цвецинский повернул назад, но двое суток были потеряны.

Впрочем, тот день, 8 августа, когда стрелки, изнемогая от жары, торопились к Елене, для защитников перевала прошел спокойно. Турки не атаковали, и шипкинцы лихорадочно зарывались в каменистую, неуютную землю. Поручик Романов поставил динамитные фугасы на опасных направлениях, доктор Коньков оборудовал центральный перевязочный пункт, ополченцы и орловцы доделывали ложементы: казалось, все было по-прежнему — исчез лишь поток беженцев, отрезанных турками от перевала.

Беневоленский более не навещал Олексина, по горло занятый своими солдатскими делами. А поздно вечером, когда ушло солнце, а в Долине Роз засветились тысячи турецких костров, Гавриила разыскал подпоручик Никитин.

— Смотрите, какая красота! — сказал он, глядя вниз, где горели костры.

— У вас взгляд художника.

— Вы угадали, Гавриил Иванович, была у меня такая мечта. Я даже брал уроки. А потом понял, что служить отечеству надо не там, где хочется, а там, где от тебя будет больше толку. Ведь это же истинная правда, что рождаемся мы для того, чтоб славу отечества приумножить, так мне дедушка говорил.

Подпоручик еще долго и приподнято толковал о долге, славе и отечестве — Гавриил не вслушивался в слова. Юный офицер был взволнован ожидаемым боем и всячески пытался скрыть это волнение. Эта наивная попытка вселяла надежду, что он не трус, что в нем хватит пороху на предстоящее дело, и потому Олексин перебил его в самом неподходящем месте.

— Волнение ваше естественно, Никитин, и не следует скрывать его звонкими словами. Война — произведение прозы, а не поэзии: готовьтесь читать ее с серьезностью и без восторга. Азбука не так уж сложна: видеть противника не как стихию, а как такого же человека, как и вы, склонного оберегать свою жизнь, поддаваться страху, усталости, отчаянию. Заставить его испытать эти чувства раньше, чем он заставит вас испытать их, — вот и вся задача. А решать ее могут только ваши солдаты. Верьте им, Никитин, верьте больше, чем себе самому, они не подведут.

Поручик говорил устало, и то, что он говорил, представлялось ему настолько очевидным, что Никитин мог понять его речь как желание отделаться от докучливого собеседника. Гавриил все время думал, что ложементы недостаточно глубоки, что вторая линия не достроена, что отбиваться придется залпами, а патронов мало. И еще — о погибшем Калитине, о последних словах подполковника, обращенных лично к нему: «Отменный бой! »… Завтра тоже предстоял отменный бой: два отменных боя подряд для дружины было уже чересчур. Вот о чем он думал, излагая прописные истины юному субалтерн-офицеру, для которого завтрашнее дело могло быть последним делом жизни. И ему было грустно, что он не находит иных слов — теплых, ободряющих, дружеских, — что он огрубел душой и способен думать лишь о том, как воевать, а не как жить. И неожиданно усмехнулся про себя: «Отвиновского бы сюда, вот бы кто меня понял…» Но румяный, брившийся раз в неделю офицер неожиданно воспринял его поучения очень серьезно. Искренне поблагодарил и по совету поручика тут же ушел к своим солдатам. Гавриил докурил папиросу, перед тем как уходить, глянул вниз, в долину. Костров горело уже едва ли не в два раза больше: к Сулейману подошли подкрепления.

Первые звуки боя — редкий залповый огонь русских и неумолчная стрельба турок — донеслись в предрассветной мгле: противник атаковал охранение, стоявшее в полугоре. Ответив считанными залпами, охранение отошло без потерь; турки не преследовали, атак больше не было, но стрельба не прекращалась. Правда, только ружейная: артиллерия в бой не вступала.

Этой бессистемной пальбой турки пытались ввести в заблуждение русских относительно направления главного удара. 8 августа на военном совете Сулейман-паша — полководец непреклонной воли и еще более непреклонной жестокости — отдал приказ. Основной удар наносился по левому флангу обороны отрядом Реджеба-паши. Одновременно отряды Селиха-паши и Шакира-паши наносили вспомогательные удары с юга и с северо-востока.

— Овладеть перевалом не позднее суток, — сказал Сулейман. — Пусть при этом погибнет половина нашей армии — с другой половиной мы по ту сторону гор будем полными хозяевами, потому что вслед за нами пойдет Реуф-паша, за ним — Сеид-паша с ополчением. Русские ждут нас у Елены. Пусть остаются ждать. Пока они доберутся сюда, мы уже будем в Тырново.

Сулейман ошибся: русские ждали его на самом перевале. Но в этой ошибке турецкий полководец не был повинен: все было рассчитано точно, все учтено и все взвешено. Кроме необъяснимого упорства, отваги, решимости и презрения к смерти защитников перевала.

Так начинался знаменитый «Шипкинский семиднев», каждый день которого навеки вошел в историю.

 

 

В семь утра стихла беспорядочная стрельба, заунывно запели сигнальные рожки, и со склонов Тырсовой горы, расположенной напротив Николая, потекли вниз, в седловину тысячные колонны турок. Редкая цепь стрелков прикрывала их движение, рассыпанным строем перебегая впереди, и все вокруг покрылось сплошным качающимся ковром красных фесок.

— Ровно маки в поле, — сказал немолодой орловец и, сняв шапку, торжественно перекрестился. — Ну, братцы, постоим?

— Постоим, Акимыч! — вразнобой отозвались солдаты, торопливо осеняя себя крестными знамениями.

— Без толку не стрелять! — крикнул Гавриил орловцам из соседнего ложемента. — Подпускай ближе и бей залпами!

Грохот первого орудийного выстрела перекрыл его слова. Малая батарея, расположенная на восточной стороне горы святого Николая, открыла огонь. Вслед за ней заговорили орудия Стальной батареи, стоявшей ниже Малой, левее ложементов Олексина. Снаряды рвались в гуще турецких колонн, но сулеймановские аскеры неудержимо катились в седловину, к шоссе и отрогам Святого Николая.

— Картечь их сегодня не остановит.

Рядом с Гавриилом оказался капитан Перван Нинов, накануне прибывший на перевал вместе с сыном подпоручиком Ангелом Ниновым и небольшим пополнением. Капитану поручили участок левее и подчинили Олексину; Гавриил, мало зная Нинова, относился к нему с особым уважением. Старик — ему уже исполнилось 68 лет — сражался под Севастополем, где отвага его была отмечена не только орденами, но и офицерским званием.

— А что остановит, капитан?

— Мы.

Это было сказано с неколебимой убежденностью. Гавриил посмотрел на хмурое, иссеченное шрамами и морщинами лицо ветерана.

— Говорите это почаще нашим ополченцам, капитан Нинов.

— Скаты круты, поручик. Контратаковать легко, а возвращаться трудно. Не бросайте всех сил в атаки: кто-то должен прикрывать отход.

— Благодарю, Нинов.

Все это они прокричали: артиллерийская канонада заглушала слова. Малая и Стальная батареи били картечными гранатами, каждый залп оставлял на месте десятки тел в синих мундирах, но аскеры упорно шли вперед.

— Ай, будет жарко! — весело прокричал ополченец с Таковским крестом Тодор Младенов. — Снимайте мундиры, болгары! — он глянул на поручика. — Можно, господин поручик?

Олексин сердито отмахнулся: он смотрел вниз, куда спускались турки, и считал шаги, чтобы не запоздать с залповым огнем. Но картечь продолжала кромсать ряды атакующих, колонны их уже не выдерживали прежнего равнения, и поручик облегченно вздохнул:

— Вот теперь можно снять мундиры!

Турки резко замедлили движение, затоптались и повернули назад. Русские батареи выпустили вдогонку несколько снарядов и прекратили стрельбу: боеприпасы шли на счет, а день только начинался. А когда смолк грохот, восторженное «Ура! » прокатилось по всей позиции. Первая турецкая атака была отбита одним артиллерийским огнем.

— В атаки воины должны идти без перерывов, — приказал Сулейман, узнав о провале. — Пусть падают тысячами: на их место станут другие. Офицерам идти позади цепей и стрелять в каждого, кто повернет назад. Из сигналов отныне допускаются только «сбор», «наступление» и «начальник убит». Атаковать гору с юга и востока, отрезать от центральной позиции и уничтожить защитников. Атаковать, атаковать, атаковать беспрерывно!

Синие клубы порохового дыма стлались в неподвижном воздухе. Еще все молчало, еще не началась обычная неприцельная и частая турецкая стрельба, и только русские солдаты оживленно переговаривались, с любопытством разглядывая синевшие на противолежащих склонах груды тел. Никитин успел сбегать на Малую и Стальную батареи, пожать руку каждому артиллеристу и теперь сидел на бруствере олексинского ложемента и восторгался. Восторгался первым боем, в котором ему посчастливилось участвовать лишь в качестве зрителя, работой артиллеристов, синими дымами, нежарким еще солнцем и вообще всем, что видел.

В ложементах ополченцев было тише, чем у орловцев. Хмурое лицо старого капитана Нинова и молчаливая сосредоточенность Олексина сдерживали даже самых молодых. Они верили опыту своих командиров и понимали, что это еще не атака, а жестокая ее демонстрация. Едва ли не первыми подхватив «Ура! », они тут же и замолчали, услышав фразу Первана Нинова:

— Еще не вечер, болгары.

Вскоре противник возобновил штурм. Аскеры наступали не только со склонов Тырсовой горы: густые колонны их показались на шоссе. Извилистая дорога позволяла Большой и Малой батареям вести огонь лишь на отдельных открытых участках; турки перебегали их, скапливаясь в недосягаемых для артиллерии местах, и вновь упорно продвигались вперед. Действуя так, они в конце концов прорвались бы к отрогам горы святого Николая, где их никак не могли поразить русские снаряды, и оттуда всей мощью ударить по малочисленным защитникам южных отрогов, которые шипкинцы называли Орлиным гнездом. Скалы здесь почти отвесно обрывались вниз, но аскеры Сулеймана, пройдя жестокую школу боев в Черногории, не боялись скал, пропастей и обрывов. Начальник южной позиции полковник граф Толстой понял опасность.

— Взрывайте фугасы.

Первый фугас был взорван неудачно: Романов неверно определил расстояние, и взрыв произошел раньше, чем подошли турки. И все же сила его была такова, что противник сразу отхлынул: первая атака Селиха-паши по шоссе была сорвана.

Однако свежие таборы Реджеба-паши по-прежнему яростно рвались к левому флангу, стараясь во что бы то ни стало пробиться к Стальной батарее, овладеть ею и разрезать всю русскую оборону. Их громили пушки со Стальной и Центральной батарей, но орудия могли вести огонь только по скатам Тырсовой горы. Ниже, в седловине между Тырсовой и Николаем, лежало мертвое пространство, недоступное артиллерии; достигнув его, аскеры получали передышку, возможность накопить силы и атаковать вверх по склону расположенные по гребню ложементы.

Артиллерия могла отбросить, сорвать начало турецкой атаки, но на втором ее этапе она была бессильна. Защитникам оставалось рассчитывать только на свои силы: на залповый огонь и штыковые контратаки. И из всех ложементов еле слышно за ревом снарядов, криками «Алла! » и воем турецких рожков донеслось:

— К стрельбе готовьсь! Залпами пополувзводно!..

Почудилось, будто эту команду услышали турецкие стрелки: град пуль обрушился на ложементы. Высланные Реджебом-пашой черкесы укрылись в скалах Тырсовой горы, откуда и вели безостановочный огонь из дальнобойных магазинок. Упали первые убитые.

— Садись!.. — срывая голос, закричал Гавриил. — Всем сесть в ложементах! Сесть!..

Команда перекинулась к соседям, ополченцы и орловцы укрылись за камнями, а пули продолжали полосовать воздух над головой. Жужжанье их слилось в единый гул, из которого выделялись лишь тупые короткие удары: свинец плющился о камень.

Пока аскеры Реджеба-паши прорывались сквозь заградительный огонь батарей, на шоссе вновь началось наступление. Среди синих колонн атакующих замелькали белые одежды мулл, взвыли рожки, донеслось далекое «Алла! ». Большая и Малая батареи вели частый огонь, но противник умело использовал изгибы шоссе. Волна все ближе и ближе подкатывала к Орлиному гнезду.

— Прошу более не ошибаться, поручик, — сквозь зубы сказал Толстой.

Романов и сам понимал, что ошибиться нельзя: он стоял в рост, держа провода от гальванической батареи, и напряженно следил за турками. Вокруг него жужжали пули, одна ударила в бок, но поручик даже не почувствовал, что ранен. Затаив дыхание, он считал шаги, он весь был там, у своих фугасов. «Только бы не перебило провода, только бы не перебило провода…» И соединил контакты как раз тогда, когда первые ряды вступили на фугас. Вторично гигантский взрыв динамита потряс воздух, взлетела земля, камни, тела в синих мундирах, и колонну будто смыло: с такой быстротой она кинулась назад, подальше от дьявольских русских мин.

— Хвалю, Романов, — сдержанно сказал Толстой. — Ступайте на перевязку.

Напуганные мощными взрывами турки более на шоссе не показывались, но продолжали упорно рваться к отрогам левого фланга. Картечные гранаты вырывали десятки атакующих, но уцелевшие с неистовыми криками «Алла! » неудержимо шли сквозь огонь. Такого боевого порыва доселе никогда еще не встречали русские. Все ярусы ложементов давно полыхали залпами, а турки все шли и шли, и на поддержку скатывались новые колонны. Над позицией стоял несмолкаемый грохот, в котором тонули отдельные выстрелы, и солнце тускло светило сквозь сплошную завесу дыма и пыли.

И снова атака захлебнулась. Смолк грохот батарей, турецкие рожки, дикие крики «Алла! », и даже стрельба черкесов стала заметно реже. Противник выдохся. Медленно рассеивался пороховой дым, сползая в низины, сухая каменная пыль скрипела на зубах.

— Раненым на перевязку, убитых убрать из ложементов, — сказал Олексин, обессиленно садясь на горячие камни. — Всем посчитать патроны.

— Живы, Гавриил Иванович? — крикнули из соседнего ложемента.

Поручик с напряжением узнал в грязном, осунувшемся за несколько часов молодом офицере Никитина. Улыбнулся устало:

— А вы?

— Чудом! Фуражку с головы пуля унесла!

С другой стороны к Гавриилу шел капитан Нинов. Пули жужжали густо, но старый воин не склонял головы. Седые волосы его побурели от пыли и пороховой копоти.

— Сколько турок бежало, а сколько отошло, считали?

— Не было времени.

— Я тоже не считал, но показалось, что отошло меньше. Послал Тодора Младенова: говорит, не все отошли. Много осталось под горою.

— Благодарю, капитан. Первые ложементы, изготовиться к бою! Никитин, глядите в оба, здесь нам артиллерия не поможет.

— То же самое я сказал моему сыну Ангелу, — усмехнулся Нинов, садясь рядом. — Аскеры Сулеймана больше боятся своего вождя, чем смерти. Я дрался с турками в Болгарии, Герцеговине, Черногории и под Севастополем, но я не видал таких атак.

Красные фески появились перед ополченцами внезапно, словно вынырнув из-под земли. Появились молча, без команд и сигналов, и так близко, что защитники отчетливо различали лица. На таком расстоянии не ожидавшие броска не успели бы наладить залпового огня, на что и рассчитывали турецкие офицеры, а разрозненная стрельба не могла остановить единого порыва атакующих. Перед турками лежал пологий подъем, полтораста шагов, и они с хода врывались в ложементы. Исход боя решали секунды, и казалось, что власть над этими секундами принадлежит аскерам Сулеймана.

— Ур-ра!..

«Ура» было жиденьким: пятнадцать ополченцев во главе с подпоручиком Ангелом Ниновым дружно ударили в штыки. Турок к тому времени скопилось уже около двухсот, снизу лезли и лезли, но удар был внезапен, а «Ура! » вдруг стало пугающе грозным: все защитники горы святого Николая — орловцы и ополченцы, стрелки и артиллеристы, офицеры и рядовые — подхватили это «Ура! ». Штыками и грозным ревом сотен пересохших глоток противник был сброшен со ската. Из атаки вернулось десять болгар; они молча положили к ногам капитана Нинова тело убитого подпоручика.

Но аскеры атаковали вдоль всего левого фланга, и стрелять было некогда. Навстречу штурмующим посыпались камни, бревна, испорченные ружья — полетело все, что можно было обрушить на врага. Грохот камней, крики раненых и непрекращающееся «Ура! » заглушали все команды, и Олексин только махнул рукой, призывая своих. Он бежал навстречу туркам, зажав по револьверу в каждой руке, стреляя в упор и только по офицерам. А те ложементы, которые оказались вне зоны штурма, лежавшая в резерве за Стальной батареей рота орловцев и все артиллеристы помогали своим, чем могли: хриплым, неистовым и страшным боевым кличем России. «Ура! » гремело над всей горой святого Николая, и только старый Нинов молча стоял над телом сына, погибшего в своей первой атаке.

Это были мгновения не только величайшего боевого подъема — это было единение. В бою перемешались русские и болгары, солдаты и офицеры, перемешались, помогая друг другу, выручая из беды, спасая от гибели. Неудержимый боевой восторг общей победы охватил всех. Орловец в грязной изодранной рубахе вскочил на бруствер ложемента.

— Братья! — крикнул он, и Гавриил узнал жениха своей сестры. — Братья русские, братья болгары! Общее дело сплотило нас, общая кровь породнила. Поклянемся же умереть здесь, но не пустить турок в долину Янтры!..

— Клянемся! — откликнулись ложементы. — Клянемся! Клянемся! Клянемся!

Орловцы бросились к ополченцам, ополченцы — к орловцам: русские и болгары троекратно целовали друг друга, узнавали имена. У многих на глазах блестели слезы, а Никитин восторженно плакал, но в тот миг никто не стеснялся слез. И только капитан Нинов стоял с сухими глазами.

— Примите мои соболезнования, — тихо сказал Олексин.

— Не надо соболезновать, — строго сказал капитан. — Мой мальчик пал за свободу. — Он вдруг выпрямился, крикнул: — Это — наша земля! Наша! Ляжем костьми, но не отдадим ее османам! Не отдадим никогда!

Голос его звенел от боли и горя, а глаза оставались сухими. При каждой фразе старик торжественно простирал раскрытую ладонь над мертвым сыном, точно призывая его в свидетели и одновременно клянясь его гибелью.

— Велики ли потери, поручик?

Гавриил оглянулся. К ним подходил генерал Столетов в сопровождении ординарца Петра Берковского.

— Ложементы удержу, ваше превосходительство.

— Благодарю, — Столетов снял фуражку, шагнул к Нинову и склонил голову. — Позвольте считать вас братом, капитан Нинов.

— Здравствуй, брат, — тихо ответил Нинов.

Он обнял генерала, плечи его затряслись. Берковский бросился к нему, но капитан уже овладел собой и, троекратно поцеловав Столетова, отстранился с прежним замкнутым лицом.

Генерал обернулся к Олексину:

— Выстоим, поручик?

— Или умрем тут, генерал.

Николай Григорьевич молча протянул Гавриилу руку.

 

 

Через час турки возобновили ружейный обстрел ложементов. Одновременно на скатах Тырсовой горы задвигались густые массы таборов, готовясь к новой атаке. Толстой отдал приказание офицерам следить и первым, подавая пример, встал в ложементе. Офицеры один за другим падали от черкесских пуль, но туркам не удалось незамеченными спуститься с гор: русская артиллерия вовремя открыла прицельный огонь.

И эта атака захлебнулась. Разбитые таборы спешно втягивались под защиту скал, пороховые дымы поползли в ущелья, открывая раскаленное солнце. На всей позиции не было ни клочка тени и ни глотка воды. А черкесский огонь не ослабевал, пули пронизывали все пространство, и даже лежавшие за брустверами батарей резервы уже несли потери. И еще не растаяли дымы, не успели передохнуть защитники, как у краев плато в непосредственной близости от ложементов снова показались сотни красных фесок. Противник повторял атаку с той лишь разницей, что на сей раз поддерживал ее несмолкаемым ружейным огнем.

Эта схватка была продолжительнее и яростнее первой. Противники дрались врукопашную на крутых скатах, у обрывов, и часто тяжко раненные орловцы и ополченцы в последнем усилии цеплялись за врага и вместе с ним летели в пропасть. Взаимное ожесточение выходило за рамки привычных боев: потеряв оружие, защитники грудью бросались на штыки, стремясь заслонить товарищей, а аскеры хватались руками за сабли офицеров, рвали их на себя и, сбив с ног, тут же приканчивали. Так потащили было Никитина — по неопытности он продел кисть в темляк и не мог отпустить сабли; его отбили орловцы, дружно ударив на турок, уже волочивших к себе подпоручика. Гавриил водил ополченцев, по-прежнему вооруженный револьверами: болела рука, раненная в битве за Самарское знамя. Он и в этом бою старался не терять спокойствия, видел все, вовремя приходил на помощь и не тратил зря патронов, выискивая офицеров. В разгар побоища, когда казалось, что турки вот-вот сомнут горсточку защитников, Петр Берковский привел резервный взвод. Эта помощь и решила судьбу штурма: турки были отброшены.

В первый день боев — самый длинный день «шипкинского семиднева» — левый фланг отбил десять турецких атак: в среднем они повторялись через каждый час. Глотки горели от надсадных криков, каменной пыли, порохового смрада и копоти. Последнюю атаку противник предпринял против Стальной батареи уже при лунном свете; отбиваться опять пришлось врукопашную, но отбили и ее, десятую. И тогда наступила тишина, только всю ночь не замолкая, мучительно стонали под обрывами раненые.

Солдатам и офицерам роздали сухари. А надо было исправлять и достраивать ложементы, хоронить убитых, позаботиться о раненых. На это уже недоставало сил, но в темноте беззвучно задвигались тени: шли болгарские женщины и дети, которых только сейчас Столетов допустил на позиции. Они принесли воду, занялись ранеными и убитыми.

Было приказано отдыхать поочередно, но на позициях все равно никто не спал. Сказывались и возбуждение боем, и та безмерная усталость, за которой исчезает даже сон. Лишь юный подпоручик Никитин сладко похрапывал на дне ложемента, заботливо укрытый солдатскими шинелями.

Около полуночи полковник Липинский привел Брянский полк, и Столетов вздохнул с облегчением: можно было прикрыть беспокоивший его правый фланг, на котором турки, правда, пока не атаковали. Отданный им боевой приказ был по-суворовски лаконичен: «Держать перевал».

С низин потянуло прохладой, скопившимся пороховым дымом, запахом искромсанных тел. Олексин сидел под скалой на шинели, понимал, что должен хоть немного вздремнуть, но не дремалось и даже не думалось. От непомерной усталости ломило все тело, ныла растревоженная рана на руке и все время хотелось пить. Он сдерживал себя, лишь изредка делая глоток из фляжки, которую ему принес болгарский парнишка: берег воду на завтрашний день. В соседних ложементах тихо и грустно пели орловцы.

— Олексин, вы? — Беневоленский в наброшенной на плечи шинели опустился рядом. — Искал вас.

— Ранены? — спросил поручик, увидев перебинтованную руку.

— Пуля. По счастью, в мякоть.

— Это когда вас на бруствер энтузиазмом вынесло?

— Нет, позже, в атаке, — Беневоленский усмехнулся. — Никогда не переживал такого подъема, Олексин, такого торжества духа, что ли.

— Ступайте-ка к доктору Конькову, господин энтузиаст.

— Зачем? Я еще могу стрелять и перевязывать — разве этого мало?

— Я хочу сохранить жениха для сестры, Прохоров.

Аверьян Леонидович помолчал, в темноте искоса поглядывая на грязное, осунувшееся лицо поручика. Потом сказал тихо:

— Я не хочу более обманывать вас, Гавриил Иванович. Я никакой не Прохоров, и зовут меня совсем не Аркадием Петровичем. Я — Аверьян Леонидович Беневоленский, сын священника села Борок, что неподалеку от Высокого. Нет, нет, я не вор, я не подделывал векселей и никого не убивал: за мной охотились, вот и пришлось сменить паспорт.

— Кто за вами охотился? — устало спросил поручик. — Если признаваться, так до конца.

— Вы правы, Олексин, — Беневоленский опять помолчал, все еще не решаясь. — Что вы знаете о народниках? Я имею в виду не говорунов типа господина Лаврова, а настоящих революционеров.

— Я не имею чести быть знакомым ни с господином Лавровым, ни с кем-либо из настоящих революционеров, — сказал Гавриил. — Впрочем, в Сербии под моей командой служили трое парижан-коммунаров, и это не мешало им быть отважными солдатами.

— Наша деятельность требует мужества, Олексин.

— Ваша?

— Да. Я разделяю мысли Ткачева с существенными, правда, поправками, но это — уже теория.

— Надеюсь, вы не втянули Марию в свою мужественную деятельность?

Он спросил с ворчливой улыбкой. Он никогда не интересовался никакими учениями, относясь к ним с полным равнодушием, знал, что Василий увлекается революционной пропагандой, предполагал, что Федор пойдет той же дорогой, но никогда никого не осуждал. Каждый человек волен поступать по долгу совести — этому учил отец, и все Олексины воспринимали свободомыслие как нечто само собой разумеющееся.

— Нет, — вполне серьезно ответил Беневоленский. — За подобную деятельность родное отечество сулит в лучшем случае каторгу, а я слишком дорожу Машей.

— Это — ваше дело. Только не занимайтесь пропагаторством в полку. Уж пожалуйста.

— Зачем? — улыбнулся Аверьян Леонидович. — Здесь эту работу неплохо выполняют турки. Разве сегодняшний день не знамение завтрашних битв за свободу? Я воспринял его именно так, Олексин. Когда русский искренне считает болгарина братом, а болгарин, не раздумывая, жертвует за русского жизнью, когда простые солдаты грудью заслоняют офицеров, а офицер отдает нижнему чину последний глоток воды, война выходит из тех берегов, в которых ее хотело бы видеть самодержавие. На Шипке произошло чудо, Олексин: царская расчетливая бойня превратилась в войну народную по воле самих народов. Вы почувствовали, сколько сил, мужества, самопожертвования и отваги таится в простых людях, когда они воюют не во исполнение царской воли, а по зову собственных сердец?

— Для вашего возраста вы слишком восторженны. Это пройдет, просто сказывается первый бой.

— Отнюдь, Олексин, я скорее сдержан, чем горяч. А некоторая приподнятость речи объясняется открытием: я, подобно Архимеду, все время хочу кричать «Эврика! ».

— Открыли, что рядовые спасают офицеров, а офицеры жалеют подчиненных? Мало для того, чтобы кричать «Эврика! », Беневоленский.

— Нет, я открыл нечто большее. Мне пока трудно объяснить, надо многое передумать. А суть в том, что все наши споры, теории да и вся наша практика вдруг представились мне ложными. Заговоры Бланки, топоры нечаевцев, бунты Бакунина — детская игра по сравнению с той силой, которую я ощутил сегодня. Эта сила и только эта сила правит историей, Олексин, а совсем не критически мыслящие личности Лаврова и даже не герои Ткачева.

— Послушайте, Беневоленский, не пора ли нам отдохнуть? — Гавриил деланно зевнул. — Завтра у нас не диспут о том, кто творит историю, а — история. Дама довольно кровавая и беспощадная. Тем паче, что я все равно ничего не понимаю.

— Не понимаете, так поймете, — с неожиданной резкостью сказал Аверьян Леонидович. — Вы решительнее Василия Ивановича и умнее блаженного Федора, и вам совсем не все равно, за что воевать.

— За что же, по-вашему, я воюю?

— За свободу, Гавриил Иванович. Пока — за чужую.

— Свобода — понятие относительное, Беневоленский, поскольку не может быть свободой для всех. А вот справедливость — всегда справедливость. Вы давеча обвинили нашу армию в несправедливости к мирным болгарам, которых она вынуждена была бросить на произвол судьбы, и, признаюсь, это зацепило меня. А свобода… — он усмехнулся. — Каждый понимает ее по-своему, а на всех не угодишь.

— Справедливость тоже каждый понимает по-своему.

— Э, нет! Справедливость связана с честью человека: если человек дорожит своей честью, он будет отстаивать справедливость, чего бы это ему ни стоило. Только бесчестные люди способны мириться с несправедливостью.

— Вы идеалист, Олексин.

— А вы?

— Я? — Беневоленский пожал плечами. — Позавчера я бы ответил, не задумываясь, а сегодня… Сегодня промолчу. Если меня не убьют, то… — он неожиданно замолчал.

— То вы женитесь на моей сестре, — проворчал Гавриил. — Право, давайте-ка подремлем хоть часок.

— Если меня не убьют, я попробую пересмотреть свои идеи заново, — словно не слыша, продолжил Аверьян Леонидович. — Террор, бунты, упование на крестьянскую стихию — все это не то. Революционер не спичка, которую подносят к фитилю… Да, вы правы, надо поспать. Дай нам бог продолжить этот разговор.

— Дай бог, чтоб мне хватило патронов на завтра, — хмуро сказал Гавриил, расстилая шинель на остывшей земле.

 

 

За ночь турки подтянули артиллерию и весь следующий день слали на русские позиции снаряд за снарядом. К счастью, батареи их были расположены далеко, и стрельба велась скорее в расчете на психологический эффект.

— Демонстрируют, — вздохнул Столетов, прибыв на южную позицию вместе с генералом Кренке.

— Обходят, — убежденно сказал Кренке. — Вчера их лазутчики прощупали наш правый фланг, а сегодня Сулейман перебрасывает туда таборы. Господи, как же это мы лес вырубить не успели?..

Однако в течение всего дня противник ни разу не побеспокоил защитников справа, где оборону в основном держали брянцы. К вечеру прекратились атаки, стихла канонада, и только черкесы продолжали вести беспокоящий ружейный огонь до темноты. Но к этому уже привыкли; болгарские жители опять доставили воду, увезли в Габрово тяжелораненых, а войска впервые за двое суток получили вареное мясо.

Зато утро 11 августа встретило защитников полной неожиданностью: на Тырсовой горе противник успел возвести батарею, втащив пушки и снаряды на канатах. Девять черных жерл глядело на шипкинскую позицию из девяти амбразур.

— Гляди, девятиглазая!.. — ахнул пожилой орловец.

С его легкой руки это название так и закрепилось за батареей, почти сразу же открывшей огонь: с Тырсовой горы турецким артиллеристам была видна вся система русской обороны. Стальная батарея завязала было дуэль с «девятиглазой», развалила две амбразуры, но снарядов было мало, и огонь пришлось прекратить. Турки еще не начинали атак, проклятая «девятиглазая» била без перерыва, а черкесы вновь, открыли бешеную стрельбу. Все пространство, занятое защитниками перевала, простреливалось насквозь, что не помешало, впрочем, ординарцу Столетова Берковскому на казачьем коне проскакать вдоль всей позиции:

— Помощь идет! К полудню будет помощь, держитесь!

В то время эта обещанная помощь, еле двигая ногами, еще только втягивалась в Габрово после безостановочного суточного перехода.

— Немедля выступить на перевал, — сказал Радецкий, выслушав рапорт командира.

— Это невозможно, ваше превосходительство, — вздохнул Цвецинский. — Стрелки шли всю ночь.

— Столетов третий день держит Сулеймана! — побагровев, закричал Радецкий. — Вы — единственная его надежда. Единственная!

— Я понимаю и все же настоятельно прошу дать стрелкам шесть часов отдыха.

— Четыре! — отрезал Радецкий: он был грубоват даже с генералами. — Ровно двести сорок минут!

Турецкие разведчики действительно прощупали правый фланг обороны, но Сулейман не стал дробить своих сил. Он направил туда свежие таборы подошедшего Реуфа-паши, а сильному отряду Весселя-паши приказал окружить русских с севера, перерезав дорогу на Габрово. Именно этот день, 11 августа, турецкий полководец избрал днем генерального штурма и настолько был уверен в победе, что еще до атаки направил донесение султану о взятии Шипкинского перевала. В половине пятого утра началась мощная артиллерийская подготовка. Шипкинская позиция была буквально засыпана снарядами, противник вел огонь с трех сторон одновременно, грохот разрывов сливался в единый безостановочный гром, солнце померкло в дыму и пыли. Русские батареи на огонь не отвечали. В семь утра оборвалась канонада, и турки ринулись на приступ ложементов правого фланга. Через несколько минут они начали атаки и по всему фронту.

Столетов точно определил направление главного удара противника, тут же приказав всем батареям вести огонь только по колоннам, атакующим с запада. Лишь Малая батарея поддерживала защитников левого фланга, на который опять двинулись таборы, шагая по уже разлагавшимся трупам. Семь часов почти без перерывов аскеры Реуфа-паши рвались к Центральной позиции. Одна за другой синие волны выкатывались из-за деревьев, добегали до завалов перед ложементами, встреченные дружными залпами откатывались, и сразу же новые волны начинали приступ.

Берковский добрался до ложементов Олексина чудом: пули сплошной завесой накрыли всю позицию. Он был уже дважды задет ими, но, перевязав раны, снова возвращался к Столетову, получал очередной приказ и снова шел в огонь.

— Ваш отряд, поручик, переводится в резерв правого фланга. Место, где будете лежать, я укажу. Приказа на контратаку не будет, генерал полагается на ваш опыт.

— Я понял. — Гавриил подобрался к соседнему ложементу. — Никитин, вы живы еще? Только не высовывайтесь. Меня перебрасывают на правый фланг, учтите, что ложементы мои пусты. Сколько у вас людей?

— Семнадцать.

— Вольноопределяющийся цел?

— Отправил к доктору. У него распухла и почернела рука.

— Прощайте, Никитин.

— Прощайте, Гавриил Иванович.

— Помните, левее вас ложементы пусты.

— Нет, не пусты, — сказал вдруг капитан Нинов. — Я останусь здесь, поручик. Здесь погиб мой сын.

— Один?

— Если позволите, я останусь с капитаном Ниновым, — сказал рослый, очень молчаливый ополченец. — Не годится оставлять человека одного.

— Фамилия?

— Леон Крудов.

— Оставайтесь, Крудов. Держите связь с Никитиным, Нинов, он поддержит вас. Прощайте.

Нинов лишь молча кивнул. Крудов сказал хмуро:

— Мы не отдадим живыми этих ложементов.

Около двух часов пополудни турецкие атаки стали стихать. Ценой неимоверных усилий и жертв противник лишь потеснил русских, так и не сумев прорвать единого фронта обороны. Смолкли турецкие рожки, крики «Алла! », залповый огонь защитников и их редкое «Ура! ». Только жужжали пули, смачно ударяя в камни.

Беневоленский лежал в неглубокой снарядной воронке. Боль в раненой руке, начавшись сутки назад, исподволь, почти незаметно, переросла в невыносимо ноющую, от которой он скрипел зубами и покрывался потом. «Неужели гангрена? — отрывочно думал он. — Но я же обработал рану… Неужели гангрена?.. » Надо было спешить к врачу, пока притих бой, пока его не свалила эта страшная боль и пока еще были силы. Он выбрался из воронки и медленно потащился к белым домикам перешейка, где доктор Коньков развернул основной перевязочный пункт.

— Эй, куда под пули-то, куда? Пригнись, слышь, что ль!..

Кричали брянцы: около сотни их лежало в наспех отрытых ложементах. Это был резерв полковника Липинского, который он пока приберегал. Беневоленский услышал крики, но посмотрел в другую сторону; ему почудился звон. Оглянулся и рядом, в полусотне шагов, увидел турок. Пригнувшись, они быстро пересекали позицию, намереваясь с тыла ударить по Стальной батарее и таким образом замкнуть оба конца подковы, охватившей гору Святого Николая. Замкнуть и отрезать южную позицию русских от Центральной, рассечь всю систему обороны надвое, лишить возможности маневрировать артиллерийским огнем и резервами. Как свыше двух сотен турок сумели просочиться через оборону правого фланга, раздумывать было некогда.

— Брянцы, за мной!.. — крикнул Беневоленский. — Бей турок, братцы! Ура!..

Турки крались осторожно, опасаясь не только преждевременно обнаружить себя, но и пуль собственных черкесов. Все внимание их было устремлено вперед, к Стальной батарее, они то ли не заметили одиноко бредущего Беневоленского, то ли посчитали, что он их не заметил; как бы там ни было, а брянцы первыми увидели противника и рванулись к нему с такой неудержимой яростью, что часть турок тут же бросилась бежать, но большинство было перебито на месте.

— Благодарю, вольноопределяющийся, — сказал капитан, командовавший брянцами. — Вы лихо и, главное, вовремя отдали команду. Ранены? Дать провожатого?

— Нет… — мучительно задыхаясь, сказал Беневоленский. — Я доберусь сам, капитан.

И, пошатываясь, медленно потащился к белым домикам, со страхом думая, что это все-таки она. Гангрена.

 

 

4-я стрелковая бригада генерал-майора Цвецинского не принадлежала к гвардии не обладала никакими привилегиями и даже не имела истории. Бригада была сформирована незадолго до войны из стрелковых рот обычных пехотных полков и предназначалась для огневого боя. Стрелки были вооружены более современным оружием, лучше обучались, лучше стреляли, привыкли действовать рассыпным строем и с огранизацией специальных соединений стали значительной ударной силой. 4-я стрелковая бригада впервые показала себя в боях за переправу, отлично действовала в составе Летучего отряда Гурко, но особую славу принесли ей дни «шипкинского семиднева». Именно тогда она получила от солдат прозвище «Железной» — сначала неофициально, затем — в газетах и корреспонденциях, а позднее и в официальных документах. Это был первый и единственный случай в русской армии, когда воинская часть называлась не по месту первоначального формирования и даже не по имени шефа, — как правило, члена царствующего дома, — а так, как назвал ее сам народ.

Дорожа каждой минутой, отпущенной корпусным командиром на отдых, Цвецинский все же провел своих стрелков через Габрово. До этого тихого, не тронутого войной городка уже доползла паника и ужасающие слухи о несметных полчищах османов, якобы окруживших защитников перевала.

— Стрелки! — сказал Цвецинский перед тем, как отдать команду. — Мы — единственная русская сила, которую увидят сейчас жители города и беженцы из-за Балкан. Знаю, что устали вы непомерно, и марш нам предстоит тяжелый, но подтянитесь, братцы. Пусть уверуют в нас, пусть успокоятся.

Стрелки, совершившие двухсуточный бросок по сорокаградусной жаре, молча выровняли ряды, застегнули мундиры, подтянули ремни, лихо надвинули кепи. Бригада прошла через город, крепко печатая шаг разбитыми сапогами, в которых уже нестерпимо горели ноги. И, несмотря на ранний час, жители высыпали на улицы от мала до велика. Мужчины снимали шапки и кланялись в пояс, женщины плакали, поднимали детей, девушки бросали цветы под ноги стрелков. А когда колонна появилась на площади, где скопилось особенно много народа, седой священник с крестом в руке громко крикнул:

— Болгары, на колена!

Вся площадь опустилась на колени, и лишь священник остался стоять, торжественно осеняя крестом проходивших солдат. И стрелки прошли через эту площадь так, как не ходили ни на каком высочайшем смотру.

За городом Цвецинский выбрал запущенный сад, остановил бригаду:

— Подниму ровно через двести минут.

Солдаты и офицеры падали на землю, едва дойдя до тени. Торопливо сбросив сапоги, мгновенно засыпали, и скоро усталый храп повис над спящей бригадой. Цвецинский расположился в полуземлянке хозяина сада — старого болгарина, сын и дочь которого вторые сутки возили на Шипку воду и хлеб. Старик упрашивал генерала отдохнуть, обещая разбудить вовремя; Цвецинский немного поупрямился, но глаза слипались сами собой.

— Через час разбудишь, — сказал он, тут же рухнув на хозяйский топчан.

Его разбудил не старик, а незнакомый господин в легком чесучовом пиджаке.

— Пора вставать, генерал.

— Кто вы? — удивленно спросил Цвецинский, еще не придя в себя со сна.

— Корреспондент. Василий Иванович Немирович-Данченко. Получил разрешение корпусного командира Федора Федоровича Радецкого следовать с вами. Не возражаете? — Не ожидая согласия, Василий Иванович улыбнулся и указал на низенькое оконце: — Ваши спят, как в раю.

Стрелки по-прежнему храпели в саду, но теперь вокруг них было множество болгарских женщин. Они осторожно перетаскивали спящих в тень, когда до них добиралось солнце, отгоняли мух, смачивали губы водой; многие, сев на землю, положили на колени стриженые солдатские головы.

— Беженки, — со вздохом пояснил Немирович-Данченко. — Макгахан сказал мне, что Сулейман уничтожил в долине Тунджи не менее двадцати тысяч болгар.

— Сколько я спал? — озабоченно спросил Цвецинский.

— Почти два часа, генерал. Извините, но я посчитал, что вам это необходимо.

Через полчаса бригада выступила. Передохнувшие стрелки шли быстро, но дорога становилась все круче, а солнце уже немилосердно жгло спины, высушивая пот; солдатские рубахи покрылись соляной коркой, панцирем сковав разгоряченные тела.

— Ваше благородие, дозвольте разуться. Ноги в кровь сбил, невмоготу.

Офицеры кивали: на слова не хватало сил. Уже добрая треть стрелков шагала босиком, оставляя кровавые следы на пыльной каменистой дороге. Цвецинского нагнал командир батальона:

— В батальоне три случая солнечного удара, ваше превосходительство. Необходим короткий привал.

— Посмотрите вперед, полковник.

За поворотом резко выделялась в ослепительной синеве неба крутая вершина Святого Николая. Темные облака дыма скрывали ее подножие, и уже слышался тяжкий грохот орудий.

— Лучше потерять сто человек от солнечных ударов, чем опоздать на полчаса. — Цвецинский спрыгнул с седла. — Всем офицерам спешиться, на лошадей сажать слабосильных. Вперед, стрелки! Там, на перевале, гибнут наши товарищи, только мы можем помочь им.

Шоссе вздыбилось еще круче, раскаленный воздух дрожал перед глазами, и с каждым шагом все яснее доносился грохот сражения. Все чаще падали теряющие сознание солдаты; их стаскивали в тень и оставляли до подхода женщин: с кувшинами воды болгарки шли позади бригады.

Из-за отрога горы навстречу вылетел казак в изодранной нательной рубахе, без фуражки, с кое-как перебинтованной головой.

— Братцы, скорее! — хрипло кричал он. — Со всех сторон турка валит! Наших совсем мало осталось, поднатужьтесь, братцы!..

— Часа три продержитесь? — спросил Цвецинский.

— А куды ж деваться?

— Скачи. Скажи, что идем.

Казак огрел нагайкой коня, с дробным топотом скрылся за изгибами дороги. Стрелки из последних сил прибавили шаг. Вскоре их нагнал Радецкий на взмыленной лошади.

— Ползете?

Сдержанный, корректный Цвецинский дернулся, как от удара. Но грубоватый генерал на сей раз не дал ему высказаться.

— Молодцы! — неожиданно весело продолжил он. — Суворов гордился бы вами, не то что я. Молодцы, сынки, русские вы ребята, а русские никогда в беде товарищей не оставят. Верю в вас, стрелки, наддай еще! Я шагом поеду, и чтоб никто от меня не отставал. — Тут он свесился с седла и тихо добавил: — Особо вы, ваше спешенное превосходительство.

Несмотря на усталость, Цвецинский улыбнулся. Федор Федорович Радецкий при всей грубости умел запросто разговаривать с солдатами, искренне заботился о них, при необходимости был суров до жестокости, но не отличался остроумием. А тут — поддел, и это почему-то обрадовало Цвецинского.

 

 

После того как резервная рота брянцев неожиданной атакой уничтожила прорвавшихся у перешейка турок, наступило некоторое затишье. Обстрел продолжался, но со штурмами противник не спешил. Залегшие в аванпостах спешенные донцы слышали топот ног, далекие команды: турки заменяли потрепанные таборы свежими, готовясь к новым приступам.

Сюда, к этой уже изрядно поредевшей в сегодняшнем бою сотне, растерявшей всех офицеров, приполз раненый казак, встретивший стрелков на дороге. Казак доложил о встрече Столетову, а теперь добрался до командовавшего остатками сотни вахмистра.

— Идут стрелки, Фомич. Поспешают, но аж в задыхе. Часа три, а то и поболе держаться велят.

Худощавый немолодой вахмистр, вооруженный позаимствованной у турок винтовкой Снайдерса, почесал небритую щеку, подумал.

— Коней наших черкесня не перебила?

— Кони целы. Там же, в балочке.

— Бери коней, Лаврентий, и гони к стрелкам. Пусть хоть роту на конь посадят да сюда наметом.

— В гору наметом? — усомнился казак. — Коней погубим, Фомич.

— Коней тебе жалко, сукин ты сын, а дело не жалко?

В это время Беневоленский, едва не теряя сознание от нечеловеческой усталости и боли в воспаленной распухшей руке, сидел у домика, дожидаясь очереди на перевязку. Крышу домика разворотило снарядом, но изрешеченные пулями стены еще стояли: здесь размещался основной перевязочный пункт, старшим которого был врач болгарского ополчения доктор Коньков. Кроме него здесь же и рядом, в палатках, без сна и отдыха работали другие врачи и фельдшеры, но к Конькову всегда была особо длинная очередь. Солдаты и офицеры уважали в нем не только опытного хирурга, но и бесстрашного человека, возглавившего под Эски-Загрой атаку роты, когда пал ее командир.

Доктор Коньков — небольшого роста, с некогда гусарскими, а теперь уныло обвисшими усами, серый от бессонницы и бесконечных операций — только свистнул, увидев руку Беневоленского.

— Будем резать, вольноопределяющийся.

— Значит… — Аверьян Леонидович не решился сказать «гангрена», а лишь горестно покачал головой. — Неужели нет надежды?

— Левая — не правая. Жить можно.

— Безусловно. А работать?

— В канцелярии устроитесь.

— Я — медик, доктор, — тяжело вздохнул Беневоленский.

— Медик? — Коньков внимательно посмотрел на него красными воспаленными глазами. — Тогда сами понимаете, что вас ждет, если я не сделаю ампутации. Да, да, она самая, — он сокрушенно вздохнул. — Наркоза у меня нет, коллега. Если угодно, дам стакан водки.

— Не надо, — тихо сказал Беневоленский. — Пилите.

— Я попробую разъять по суставу. Возьмите нашатырный спирт: будете терять сознание — нюхайте.

— Предпочитаю оказаться без сознания.

— У меня нет помощников, коллега, и я рассчитываю на вас, — устало и спокойно пояснил Коньков. — Я расположу инструменты возле вашей правой руки, будете подавать, что скажу. Поэтому нюхайте: вы мне нужны в сознании.

Коньков еще только готовился к операции, когда турки предприняли новую серию атак. На сей раз их цепи, встреченные залпами, не отступали, как обычно, а падали на землю, и тотчас же из-за деревьев выбегали новые толпы. И они не откатывались, остановленные русским огнем, и тоже падали, постепенно скапливаясь в непосредственной близости от ложементов. А из леса снова и снова шли в атаку свежие таборы, и все ревело от грохота, залпов, диких криков и неумолчного жужжания пуль.

Из укрытия, куда Берковский положил отряд Олексина, хорошо была видна неистовая турецкая атака. Удар наносился ближе к северу, и Гавриил до времени старался не обнаруживать себя. Он сразу понял маневр противника: накопить вблизи от ложементов возможно большее число уцелевших в атаках аскеров, а затем одним броском ворваться в ложементы, смять защитников и всей мощью навалиться на Центральную позицию, на командный пункт обороны и дорогу в Габрово. Он знал, что так оно и будет, но при этом турки неминуемо подставляли его отряду свой фланг, и поручик ждал этого мгновения. Он взвесил последний шанс и твердо был убежден, что внезапный удар во фланг сорвет и эту атаку.

Во время этого небывалого по жестокости штурма два коновода гнали лошадей навстречу 4-й стрелковой бригаде. Оба были ранены — не раненые и даже легкораненые дрались в завалах, огнем сдерживая рвущиеся к шоссе таборы Весселя-паши, — но боевая ярость третьего шипкинского дня была столь велика, что казаки не чувствовали боли. Оба понимали, что именно от них, от рядовых донцов, зависит сейчас судьба всего шипкинского сражения, и вопреки врожденной, с молоком матери впитанной любви к лошадям сегодня не жалели нагаек. На полном аллюре они вылетели из-за поворота на задыхающуюся, из последних сил поспешающую колонну, впереди которой ехал генерал Радецкий, сразу запрудив узкое шоссе разгоряченным скачкой табуном.

— Дорогу! — гневно закричал Радецкий. — Коней спасаете, мать вашу?.. Дорогу, сукины дети!

— Погоди, ваше превосходительство! — торопливо прокричал казак, нагайкой охолаживая сбившихся в кучу лошадей. — Мы — за вами. Сажай на конь по два! Сажай, чего время теряешь? Там турка на штурм попер, сил уж нету боле! Садись, ребята! По два на конь!

— Садись! — громко скомандовал Радецкий. — Молодцы, казаки, вразумили старика. Стрелки, живо на коней и — за казаками!

Двести стрелков шедшего в авангарде батальона не очень умело рассаживались по двое на храпевших взмыленных лошадей. Казаки забористой матерщиной успокаивали коней, помогая стрелкам устроиться поудобнее: то ли друг за другом, то ли по обе стороны седла, одной ногой упираясь в стремя.

— Готово? Ну, держись, стрелки!

Казаки еще выстраивали перегруженных коней, нещадно хлеща их нагайками, когда случилось то, что предвидел Олексин: вместе со свежей выкатившейся из леса волной атакующих вскочили залегшие под ложементами аскеры. Дикий рев «Алла! » заглушил залпы, турки одним рывком достигли ложементов, и началась рукопашная. А новые толпы в синих мундирах все выбегали и выбегали из-за деревьев.

— Поручик, пора! — не выдержав, крикнул Тодор Младенов.

— Лежать! — гаркнул поручик. — Застрелю, кто поднимется без команды!..

И застрелил бы: ему некогда было церемониться. Он напряженно наблюдал за схваткой в ложементах, ожидая, когда иссякнут силы защитников и турки ринутся к Центральной, подставив ему фланг. Видел, как на помощь бежали жалкие резервы Столетова во главе с полковником Липинским, как началась паника у перевязочного пункта, как командир Центральной батареи штабс-капитан Поликарпов вместе с прислугой на виду у турок, под пулями яростно рубит проломы в брустверах, чтобы успеть выкатить из-за них пушки и открыть картечный огонь в упор. Видел и ждал, ждал почти спокойно, сам удивляясь этому спокойствию.

То же спокойствие ощущал и доктор Коньков, неторопливо и тщательно ампутировавший по локоть руку Беневоленского. Аверьян Леонидович с побелевшим сквозь грязь и загар лицом сидел, не шевелясь, изредка правой рукой отирая со лба крупные капли пота. От нестерпимой животной боли заходилось сердце, он старался дышать глубоко и ровно, но сделать это было трудно, потому что он никак не мог разжать судорожно сведенных челюстей.

— Надо все же почистить, — озабоченно приговаривал врач. — Это — дурное мясо. А вы молодцом, молодцом.

Беневоленский был оглушен болью и ничего не слышал, но Коньков слышал все. Слышал, как оборвалась вдруг залповая стрельба, как забегали, закричали люди, как совсем рядом, за стенами дома взревело торжествующее «Алла! ». Он отчетливо представлял себе, что означают эти звуки: рукопашная шла в ложементах — и, если не произойдет чуда, турки вот-вот ворвутся сюда, на перевязочный пункт. Но он занимался делом, и руки его не дрожали.

— Коньков, турки ворвались!.. — закричал с порога бородатый в окровавленном кожаном фартуке. — Бегите, Коньков, бегите!..

— Перестаньте орать, я занят, — ворчливо сказал Коньков.

Прокричав последние слова, бородатый сразу же убежал. Коньков мельком глянул на дверь, достал револьвер, взвел курок и положил револьвер на стол.

— Нюхайте спирт, нюхайте, — сказал он. — И не волнуйтесь, коллега, я успею застрелить вас, если турки пожалуют к нам. Дайте зажим. Не тот! Чему вас в университетах учили?..

Туркам оставалось три десятка шагов до белого домика, но им не суждено было их пробежать. В ожесточенной рукопашной они сломили сопротивление брянцев, вырвались на простор, развернулись в сторону Центральной и тут же подставили свой фланг и тыл болгарам Олексина.

— Без «ура», — сказал Гавриил, вскакивая. — За мной!

В шуме боя турки не расслышали топота за спиной, не успели оглянуться. Офицер, получивший олексинскую пулю в затылок, молча рухнул на землю, и штыки ополченцев вонзились в атакующих аскеров. Это не остановило рвущуюся к победе толпу, передние ряды продолжали атаку, но задние смешались: турки затолкались, теснясь и мешая друг другу развернуться лицом к противнику. Смятение их продолжалось недолго, но было полностью использовано дружинниками: они ожесточенно работали штыками, а Тодор Младенов, перехватив винтовку за ствол, крушил прикладом черепа, хрипло выкрикивая слова дружинной песни: «Шуми, Марица…» Гавриил стрелял из обоих револьверов (третий был заткнут за ремень), но в толчее уже не мог выбирать только офицеров. Он старался следить за боем — пытаться управлять им было бессмысленно, — видел, что к ним со всех сторон бегут защитники, что от горы Святого Николая полковник Толстой спешит со всеми своими считанными резервами, что Поликарпов с артиллеристами на руках выкатывают пушку через прорубленный в бруствере пролом. Но кроме своих через опустевшие ложементы валом валили турки, дикие крики «Алла! » заглушали отчаянное «Ура! », и дружинники Олексина дрались уже в плотном кольце врагов. Поручик расстрелял все патроны, рванул из-за пояса запасной кольт, и в этот момент его сбили с ног. Дюжий турок навалился сверху, телом прижав правую руку Олексина к животу, и, визжа и брызжа слюной, кромсал ножом. Гавриил вертел головой, спасая глаза, левой рукой ловил нож, бился, пытаясь сбросить аскера, а тот резал и резал, не разбирая: лицо, руки, плечи…

Это были самые критические мгновения обороны: проломив брешь, турки текли и текли в нее. Старый Кренке, сидя в столетовской землянке, заряжал винтовки и аккуратно ставил их к стене, готовясь отстреливаться до конца. Столетов послал Берковского с приказом покинуть ложементы и всем стягиваться к Центральной позиции. Сам же, не обращая внимания на пули, стоял перед землянкой, следя за боем, за настороженно притихшим левым флангом и — за дорогой вниз, в Габрово. Оттуда — Столетов знал это — шла помощь, но эта помощь могла прийти слишком поздно…

Кто первым заметил скачущих на хрипящих, загнанных лошадях всадников — об этом спорят не только историки: в этом не могли разобраться и защитники Шипки. Сперва подумали даже, что это — черкесы, и кто-то крикнул: «Черкесы сзади!.. », но паники не возникло: черкесы не ездили по двое. Стрелки 4-й бригады, получившей гордое прозвище «Железной» не только за последующие бои, но и за этот невероятный горный марш, ворвались на позиции, на скаку прыгая с запаленных коней и срывая с плеч винтовки. К ним бежал кто-то в полковничьем мундире, изодранном в лохмотья: это был Липинский.

— Братцы!.. — задыхаясь, кричал он, и слезы текли по грязному, заросшему лицу. — С песней! Умоляю, с песней, братцы!..

Он не скомандовал: «В атаку! », стрелки сами знали, что им делать. Он просил о песне, и они поняли, зачем нужна эта песня. И гаркнули в двести пересохших глоток вместо привычного «Ура! »:

 

Ах вы, сени, мои сени,

Сени новые мои!

Сени новые, кленовые,

Узорчатые!..

 

Эта неожиданная песня с озорным посвистом не только вдохнула в защитников силы — она ошеломила турок. Двести измученных переходом солдат были каплей, которую без труда поглотил бы поток атакующих, но противник и представить не мог, что его контратакуют полторы роты, а не все подкрепления, подошедшие из Габрово. Стрелки стремительным натиском опрокинули ворвавшихся на позиции аскеров и вышвырнули их за линию ложементов, где Поликарпов тут же накрыл их картечью.

Шипкинский перевал был спасен, но Олексин этого уже не видел. Он чувствовал, что его куда-то волокут, пытался разлепить залитые кровью глаза, не смог, с ужасом подумал, что это — плен, и потерял сознание.

Стрелки вместе с защитниками еще загоняли залпами турок за деревья, когда появились головные роты 4-й бригады. Радецкий, пришпорив коня, галопом выехал в центр позиции. Вокруг густо жужжали пули, но генерал не замечал их. Оглядевшись и поняв, где скопился противник, крикнул:

— Атаковать горушку! Забейте им аллаха в глотки, ребята, да так, чтоб они имена собственные позабыли! Вперед, стрелки!

Адъютант упрашивал хотя бы спешиться. Генерал пренебрежительно отмахнулся:

— Меня черкесская пуля на Кавказе миловала, а тут уж и подавно не осмелится.

Все же офицеры уговорили его. Федор Федорович слез с седла, по-стариковски потер натруженную поясницу. Навстречу спешил Столетов, но Радецкий не дал ему заговорить.

— Какой рапорт, когда сам все вижу, — он обнял и троекратно расцеловал Столетова. — Спасибо тебе, Николай Григорьевич, ты не просто перевал спас, ты всю армию нашу спас. Сюда Драгомиров поспешает. Когда прибудет, отведешь молодцов своих болгарских в тыл. Хватит им, хорошо потрудились, на славу вечную.

Собравшись с силами, противник еще дважды начинал атаки, но стрелки не только встречали аскеров дружными залпами, но и сами переходили в контрброски, все дальше и дальше оттесняя врага. Все вокруг — лощины, ущелья, кустарники, седловина — было сплошь завалено трупами.

К вечеру атаки прекратились, и Радецкий в сопровождении адъютанта решил обойти позиции. Он начал с того места, где ворвались турки, шел медленно, не пропуская ни одного ложемента. И всюду видел оборванных, грязных, до последней крайности истомленных солдат, большинство из которых было ранено. Заросшие, едва держащиеся на ногах офицеры в изодранных мундирах вставали с рапортами, но генерал махал рукой и говорил всем одно и то же:

— Спасибо. Спасибо. Спасибо.

Так он добрался до горы Святого Николая, где его встретил полковник граф Толстой: Радецкий едва узнал в исхудавшем, оборванном, покрытом копотью и грязью офицере некогда блестящего флигель-адъютанта. Расцеловав полковника, приказал ему отдыхать и направился дальше, вокруг вершины, через Орлиное гнездо и Малую батарею. И, миновав эту батарею, остановился.

Перед пустым ложементом лежало семнадцать солдат Орловского полка, а весь скат вокруг был усеян турецкими трупами. Над солдатами, опираясь о саблю, стоял невероятно худой офицер в изодранном мундире с покрытым засохшей кровью лицом. Увидев генерала, он выпрямился и тяжело шагнул навстречу, заметно хромая.

— Не буди солдат, — тихо предупредил Радецкий. — Пусть спят.

— Да, ваше превосходительство, спят, — тихо сказал офицер. — Спят вечным сном. Все семнадцать, вся моя команда.

Генерал снял фуражку, помолчал, склонив седую голову. Спросил дрогнувшим голосом:

— Фамилия?

— Подпоручик Орловского полка Никитин.

— От имени государя поздравляю тебя с Георгием…

— Простите, я ошибся с фамилией, ваше превосходительство, — твердо перебил Никитин. — Поздравьте с Георгием Ивана Самсонова, Фрола Пенькова, Игната Лещука, Лазаря Горного, Федота Сидорова, Спиридона Коваленко…

— Погоди. — Радецкий гулко проглотил комок, сказал адъютанту: — Записать всех. Диктуй, поручик.

— Я — подпоручик, ваше…

— Я сказал — поручик, и не ошибся. Диктуй.

Никитин поименно перечислил адъютанту всех своих семнадцать солдат. Генерал молча стоял рядом. Когда Никитин закончил это скорбное перечисление, вздохнул:

— Справедливо поправил, поручик: Шипка — солдатская слава. Вершина солдатской славы! — Он вдруг судорожно всхлипнул. — Ничего, то — святые слезы, за них и генералам не стыдно. — Шагнул к Никитину, обнял. — Идем в лазарет, сынок, перевязать тебя надобно. Идем, идем, не откажи старику проводить тебя…

Ночью генерал Драгомиров привел полки 14-й дивизии. На позицию доставили снаряды, патроны, продовольствие. Кризис обороны миновал, Столетов увел остатки Орловского полка и дружин Болгарского ополчения в тыл. Четыре последующих дня турки еще огрызались, атаковали, обстреливали, но вскоре боевая инициатива окончательно перешла в руки русского командования.

Закончился знаменитый «шипкинский семиднев», и началось не менее знаменитое «шипкинское сидение». Продолжалось оно до середины зимы, в лютую стужу при ураганных ветрах, и солдаты куда чаще гибли от холода, чем от турецких пуль. Но как бы тяжело это ни было, после отражения натиска Сулеймана-паши уже можно было с полным основанием утверждать, что «На Шипке все спокойно».

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.