Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА ТРЕТЬЯ



 

 

Известие о жестоком разгроме отряда Шильдер-Шульднера было для барона Криденера не просто нежданно-негаданной военной неудачей, не только болезненным уколом самолюбию, но и окончательным крушением всех стратегических замыслов. Тут уж стало не до броска на Софию, когда невесть откуда появившиеся в его тылу турецкие войска, воодушевленные победой, могли ринуться всей массой на Свиштов, находившийся от Плевны всего в трех дневных переходах, сокрушить защищавший его 124-й Воронежский полк, захватить переправы у Зимницы и напрочь отрезать от баз снабжения, от резервов и самой державы далеко прорвавшиеся в Болгарию разбросанные по расходящимся направлениям русские отряды.

Узнав о конфузе под Плевной, Николай Николаевич старший минут пять топал ногами и ругался, как ломовой. Непокойчицкий невозмутимо ждал, пока он успокоится, а Левицкий — в последнее время великий князь главнокомандующий стал в пику старику все чаще привлекать к общей работе помощника начальника штаба, всячески отмечая его педантичное усердие, — нервно суетился, перекладывая бумаги и пытаясь что-то сказать.

— Что он топчется? — заорал Николаи Николаевич. — Что он тут топчется?

— Осмелюсь обратить внимание вашего высочества на цифры, — рука Левицкого чуть вздрагивала, когда он протянул листок. — У турок не менее пятидесяти тысяч, тогда как в отряде Шильдер-Шульднера…

— Врет Шульднер и Криденер твой врет! — главнокомандующий бешено выкатил белесые глаза. — Без освещения местности прут, без разведки атакуют, все на авось, на авось! — Он вдруг поворотился к Непокойчицкому: — Что молчишь? На сколько соврал Криденер?

— Возможно, что Николай Павлович и не соврал, — задумчиво сказал Артур Адамович. — Осман-паша собирает в Плевне всех, кого может, да и по Софийскому шоссе к нему все время идут подкрепления.

Тихий голос Непокойчицкого всегда действовал на великого князя успокаивающе. Посопев еще немного и посверкав глазами, Николай Николаевич сел к столу и потребовал карту. Пока Непокойчицкий неторопливо разворачивал ее, Левицкий счел возможным сказать то, о чем его лично просил Криденер:

— Генерал Криденер умоляет ваше высочество доверить ему разгром Османа-паши. Он дал слово смести эту сволочь с лица земли.

Артур Адамович недовольно поморщился: он не любил ругани, громких слов и генеральской божбы. Он любил точно обозначенные на картах войсковые соединения и безукоризненное исполнение приказов. Николай Николаевич заметил его неудовольствие, усмехнулся и сказал, вдруг повеселев:

— Коли сметет, так вопрос лишь в помощи да в быстроте. Кого можем подчинить Криденеру для уничтожения этого Османки?

— На подходе корпус князя Шаховского, ваше высочество, — начал докладывать Левицкий.

— Отряд полковника Бакланова вышиблен турками из Ловчи, — вдруг прервал Непокойчицкий. — Правда, он занял Ловчу снова, но его непременно вышибут еще раз.

— Ну, и что? — сердито переспросил главнокомандующий. — Где Ловча, а где Плевна…

— Рядом, — весомо сказал Артур Адамович и, оттеснив Левицкого, показал по карте опасную близость этих городов. — Если Осман-паша соединится с турками в Ловче…

— Так не дайте ему соединиться! — крикнул Николай Николаевич. — Перебросьте туда кавалерию. Есть поблизости кавалерия?

— Если соизволите, туда можно направить Кавказскую бригаду полковника Тутолмина, — сказал Непокойчицкий. — Это, конечно, ослабит Криденера, но перед Ловче-Плевненским отрядом можно поставить активную задачу.

Артур Адамович замолчал. Молчал и главнокомандующий, в размышлении барабаня пальцами по карте. Потом спросил отрывисто:

— Сколько у нас пушек?

— Пушек? — Левицкий лихорадочно рылся в бумагах, подсчитывая. — Думаю… Думаю, около полутора сотен.

— В два раза больше, чем у Османки? — радостно засмеялся Николай Николаевич. — Огонь, сокрушительный огонь — вот что мы противопоставим его таборам и черкесам. Отдайте бригаду этому… — он вдруг расстроился, поскольку всегда гордился своей памятью на фамилии, а тут — запамятовал. — Кого из Ловчи вышибли?

— Подполковника Бакланова, — подсказал Левицкий.

— Вот ему отряд и подчините. Он битый, — значит, злой.

— Позвольте возразить вашему высочеству, — осторожно сказал Непокойчицкий. — Бакланов битый, но не злой, а нерешительный. А нужен — решительный: задача будет сложной, а сил — мало. И есть только один командир, способный эту задачу выполнить: генерал Скобелев-второй.

Великий князь снова нахмурился и недовольно засопел. Левицкий, очень не любивший Скобелева, уловил это недовольство. Сказал, обращаясь к Артуру Адамовичу и как бы между прочим:

— Извините, Артур Адамович, ваш протеже — шалопай. Его на пушечный выстрел нельзя подпускать к этой войне.

— Скобелев — генерал свиты его величества, — вдруг надуто сказал главнокомандующий. — Не забывайся, Левицкий.

— Прошу простить, ваше высочество, — растерялся никак не ожидавший такого афронта Левицкий. — Мне думалось… Я полагал…

— Лучше Скобелева командира для этого дела у нас нет, — с не присущей ему твердостью повторил Непокойчицкий. — Я настоятельно прошу ваше высочество. Настоятельно.

— Решено, — отрезал Николай Николаевич. — Пусть докажет, на что способен в европейской войне. А ты, — великий князь погрозил Левицкому пальцем, — ты шпильки для дам прибереги.

Западный отряд, наученный горьким опытом, к предстоящему штурму готовился очень тщательно. Никто уже не заикался об «усмирении», и даже сам Криденер перестал презрительно именовать Плевну «плевком»: урок был суров, а ставка слишком высока. И поэтому, когда начальник штаба осторожно намекнул, что не худо разведать Плевну хотя бы со стороны возможного исправления атаки, Криденер, обычно считавший разведку ниже достоинства русского генерала, на сей раз согласился.

— Да, да, и непременно. Узнайте у Шульднера, откуда его отстреливали особенно крепко.

Только после разведки, после секретного совещания с начальником штаба Шнитниковым и «героем» первого штурма Плевны Шильдер-Шульднером генерал-лейтенант барон Криденер решился собрать военный совет. Совет состоялся 14 июля в селе Бреслянице, куда Криденер пригласил и личного представителя Главной квартиры генерал-майора свиты его величества светлейшего князя Имеретинского.

— Что-то Скобелева не вижу, — ворчливо отметил Шаховской, усаживаясь.

— Не знаю, почему он не явился, — нехотя сказал Шнитников. — Приглашение Михаилу Дмитриевичу было послано своевременно.

— Приглашение или приказ? — колюче взъерошил седые брови Алексей Иванович.

— Это не важно, — холодно отметил Криденер. — Скобелев выполняет задачу охранения, не более того.

— Простите, не понял вас, — сказал Имеретинский. — Одно дело — приказ, дающий генералу право решающего голоса в совете, а иное — приглашение послушать, что будут говорить остальные. Так в каком же роде вы желали здесь видеть Скобелева, Николай Павлович?

— Мне не нужны советы Скобелева, — сухо поджал губы Криденер. — Его опыт войны с дикарями ничем не может нас обогатить. Если ваша светлость не возражает, я бы хотел начать совещание.

— Пожалуйста, — Имеретинский пожал плечами. — Я всего лишь гость, распоряжайтесь.

Обстановку докладывал Шнитников. Обстоятельно разобрав; причины неудачи первого штурма, обрисовал расположение войск, перейдя затем к данным о противнике.

— По нашим сведениям, неприятель располагает сейчас шестьюдесятью — семьюдесятью тысячами активных штыков.

— Разрешите вопрос, ваше превосходительство, — поднялся Бискупский, обращаясь к Криденеру. — Откуда эти сведения?

— Сведения? — Шнитников замялся. — Мне бы не хотелось упоминать источник, но они, к сожалению, сомнений не вызывают.

— Среди нас есть турецкие шпионы? — сдвинул брови Шаховской. — Так гоните их отсюда в шею, барон!

В комнате возник шум. Пахитонов негромко рассмеялся.

— Спокойно, господа, — сказал Криденер. — Если представитель его величества полагает…

— Я полагаю, что следует уважать военных вождей, — негромко сказал князь Имеретинский.

— Сведения сообщил дьякон Евфимий, бежавший из Плевны, — доложил Шнитников, дождавшись согласного кивка Криденера.

— С какой же поры русская армия основывает свои решения на поповских подсчетах? — зарокотал Шаховской. — Известно, что у беглеца всегда глаза на заднице.

— Главный штаб и его высочество согласны с этой цифрой.

— Тогда вообще ерунда какая-то, — продолжал непримиримо ворчать Алексей Иванович. — Их семьдесят тысяч, не считая башибузуков, и они — в укрытиях. А нас еле-еле двадцать шесть тысяч, и эти двадцать шесть тысяч мы по чистому полю под пули и картечь пошлем, — он грузно повернулся к Имеретинскому. — Вас устраивает такая арифметика, князь?

— Сил мало, ничтожно мало, Алексей Иванович, — вздохнул Имеретинский. — Но большего у нас нет, а ждать, покуда из России подтянутся резервные корпуса, невозможно.

— Бойня, — хмуро констатировал Шаховской. — Хорошо кровушкой умоемся, господа командиры, хорошо.

— У нас в два с половиной раза больше орудий, — сказал Шнитников. — Именно на этом превосходстве и построен план Николая Павловича.

— Считаю необходимым добавить нижеследующее, — сказал Криденер и, взяв заранее заготовленную бумагу, начал читать. — «Ввиду того, что при такой несоразмерности сил взятие Плевны стоило бы несоразмерно больших жертв, а неудача могла бы иметь крайне вредные последствия на общий ход военных действий, решено, несмотря на доблестный дух войск, готовых на всевозможные жертвы, испросить предварительно окончательное повеление».

На этом и закончился военный совет, один из самых странных военных советов в истории. Странность его заключалась в том, что в принятом решении уже было заложено неверие в победу, но ответственность за это довольно неуклюже перекладывалась на Главный штаб и самого главнокомандующего. Но непримиримый Шаховской к концу уже уморился, князь Имеретинский получил указание во что бы то ни стало настоять на штурме, а остальные помалкивали, не решаясь спорить с упрямым и злопамятным Криденером. И в результате войска получали приказ, в который не верили их собственные вожди.

— Ну, артиллерия, вывезешь? — спросил Шаховской Пахитонова.

— Бог не выдаст, свинья не съест, Алексей Иванович, — улыбнулся Пахитонов. — Только у Османа-паши, между прочим, стальные орудия Круппа.

— Лихо, — усмехнулся в седые усы Шаховской. — Не даст его высочество согласия, видит бог, не даст. Это же с ума сойти, какой конфуз возможен. С ума сойти!

Донесение о сем совете было отослано главнокомандующему немедля. Ответ на него пришел лишь через два дня: видно, и там спорили, взвешивали, сомневались.

 

«План атаки Плевны одобряю, но требую, чтобы до атаки пехоты неприятельская позиция была сильно обстреляна артиллерийским огнем».

 

Участь второго штурма Плевны была решена.

 

 

— Все правильно, — вздохнул Скобелев, узнав подробности разгрома Шильдер-Шульднера, и выругался заковыристой казачьей матерщиной.

Еще числясь в резерве, Михаил Дмитриевич собирал сведения об Османе-паше и его армии, где только мог. Он перечитал все газеты, доставленные ему Макгаханом, хотя обычно читать их не стремился, поскольку не выносил разухабистой газетной лжи. Цифры, сообщаемые англичанами, равно как и русскими, ни в чем его не убедили.

— Сложите вместе и поделите пополам, — сказал опытный Макгахан. — Возможно, получите нечто похожее на истину.

— Сложите все вместе и суньте в печку, — буркнул Скобелев. — Мне нужна истина, а не нечто на нее похожее.

Накупив у маркитантов табаку, пряников, конфет и других гостинцев, он выехал в ближайший лазарет. В лазарете лежали костромичи, спасенные казаками Тутолмина при отступлении с Гривицких высот. Генерал щедро оделил всех подарками, терпеливо выслушивая большей частью бессвязные рассказы, как шли под огнем, как атаковали редут, как погиб Клейнгауз и как подпоручик Шатилов вел остатки полка в последнюю атаку.

— …Я, стало быть, замахнулся — ан, а колоть-то и некого!

— Значит, боится турка русского штыка, братец?

— Не выдерживает он, ваше превосходительство, жила не та. Ну, поначалу, конечно, машет, а потом скучать начинает. Ежели, скажем, соседа его положили, так он уж на месте не останется, Он сразу назад побежит или аману запросит.

— А стреляют как?

— Стреляют почаще нашего, много почаще, ваше превосходительство. Верно ли говорю, ребята?

— Да, уж патронов не жалеют, — отозвались раненые, со всех сторон окружившие генерала. — И ружья ихние почаще наших бьют.

— Только вот… — белобрысый паренек с перебинтованным плечом засмущался, вскочил вдруг, вытянулся. — Виноват, ваше превосходительство, разрешите доложить!

— А ты не скачи, парень, не скачи, — улыбнулся Скобелев. — У нас беседа, а не строй, и ты есть раненный в бою воин. Значит, я перед тобой стоять должен, а не ты передо мной.

— Да я, это… — парень широко улыбнулся. — Доложить хотел, ваше превосходительство.

— Говори, что хотел.

— Да он, турка-то, хоть и много палит, а без толку, ваше превосходительство. Он нас боится, и целить ему недосуг. Руки у него дрожат, так он ружье на бруствер кладет и палит, не глядя.

— Верно Степка говорит, правильно, — поддерживали с разных сторон. — Это есть, ваше превосходительство. Шуму, значит, много, а толку мало. На испуг берет басурманин.

— Ну, не совсем так, — сказал молчавший доселе молодой человек с белой повязкой на голове. — Их винтовки дальнобойнее наших Михаил Дмитриевич. Вы позволите так обратиться?

— Позволил уже, — сказал генерал. — Вольноопределяющийся?

— Так точно, вольноопределяющийся Мокроусов, недоучившийся студент. Так вот, Михаил Дмитриевич, они это качество неплохо используют при нашей атаке. Сплошной веер пуль встречает нас еще издалека, шагов чуть ли не за тысячу. Но Степан прав, целиться они не стремятся. Поэтому веер этот идет как бы в одной плоскости, понимаете? И если, допустим, пригнуться, то он будет идти над головой.

— Что, не снижают прицел? — заинтересованно спросил Скобелев.

— Практически нет. Судите сами: у нас тут куда больше ранений от холодного оружия, чем от огнестрельного. А вот для офицеров — все наоборот.

— Отчего же так?

— Видимо, в офицеров они все же целятся. Может быть, не все, а специально отобранные для этого хорошие стрелки. У офицеров и форма заметнее солдатской, и идут они впереди — их легко издалека определить.

— Следует ли из ваших слов, что для офицеров куда опаснее сближение с противником, чем сама рукопашная?

— Пожалуй, так, Михаил Дмитриевич, Конечно, я впервые был в бою, мне трудно обобщить.

— Впервые был, а видел многое, — Скобелев встал. — Спасибо, ребята, очень вы мне помогли. Дай вам бог здоровья и счастливого возвращения.

Вернувшись домой, Скобелев обстоятельно продумал весь разговор, записав для памяти выводы: турки не выносят штыкового боя в одиночку; стреляют неприцельно и, как правило, с бруствера, что создает одну полосу поражения; сближение с противником опаснее самого боя и, следовательно, это сближение нужно сокращать до минимума. Он писал, обдумывая каждый пункт, вспоминая оживленные, открытые лица раненых, высоко оценивших посещение генералом их солдатского лазарета. За окном густились короткие южные сумерки, генерал все ниже склонялся к бумаге, не замечая, что темнеет. А заметил, когда хмурый адъютант Млынов внес зажженные свечи.

— Вот, пишу, — Михаил Дмитриевич виновато улыбнулся. — Зачем пишу, черт его знает. Разве для истории?

— Там полковник Нагибин приехал, — сказал капитан.

— Нагибин в том бою был, вот удача! — Скобелев захлопнул бювар, отложил в сторону. — Давай его сюда. И коньяк тащи. Да не какой-нибудь, а с «собакой», слышишь, Млынов?

— На всех с собаками не напасешься, — проворчал Млынов, выходя.

Офицерство позволяло себе румынский коньяк (за французский маркитанты драли бешеные деньги), и лучшим считался тот, на бутылке которого была изображена собака. Поскольку денег у Скобелева никогда не водилось — он умудрялся тратить генеральское жалование в считанные дни, — то хмурый капитан Млынов частенько кормил и поил своего командира из личных и весьма скромных средств.

— Поздравляю! — еще с порога крикнул Нагибин.

— Да с чем поздравлять-то? — сердце Скобелева защемило от предчувствия. — С чем же, полковник?

— Отдельный отряд вам дают, Артур Адамович уж и приказ готовит. Просился и я к вам, умолял, чуть на колени не бухнулся — отказали, — Нагибин хотел выругаться, но сдержался. — Знаю, что бригаду Тутолмина вам передают, а более ничего не знаю ни о составе, ни о задаче. Так что и не расспрашивайте попусту.

— Водки! — закричал Скобелев, хватив полковника кулаком в грудь. — Млынов, чертов сын, где ты там?

— Вы же коньяку желали, — сказал, появляясь в дверях, Млынов. — С собакой причем.

— Коньяк пусть Криденер жрет вместе с собакой, а мы по-русски гулять будем. По-русски, козаче, по-нашенски!

Скобелев пил много, но не пьянел, а только оживлялся, говорил громче обычного, чаще смеялся да распахивал сюртук в любом обществе. Поднимая тосты за вольный Дон, за славу русского оружия и за русского солдата — этот тост Михаил Дмитриевич произносил всегда, при всех обстоятельствах, — Скобелев не забывал о первом деле под Плевной и дотошно расспрашивал Нагибина. Поначалу полковник толково изложил все, что видел, знал и о чем слышал, подробно рассказав о своем последнем разговоре с командиром костромичей.

— А Игнатий Михайлович говорит: веером, мол, дамским наступаем. Веером на турка замахиваемся, а не кулаком. Вот и загинул, бедолага, ни за понюх табаку.

Большего Михаил Дмитриевич добиться от захмелевшего с устатку казачьего полковника не смог. Впрочем, он не огорчался: пил, шутил, оглушительно смеялся и угомонился лишь под утро. Млынов оттащил уснувшего Нагибина на генеральскую постель, а Скобелев выпил две чашки крепчайшего кофе, приказал окатить себя колодезной водой и, протрезвев, ускакал в штаб, моля бога, чтобы только не нарваться на великого князя главнокомандующего. Загодя пожевав специально припасенного для этой цели мускатного орешка, дабы отбить могущий сразить собеседника дух, сам привязал коня у коновязи и велел дежурному доложить о своем прибытии.

Принял его Левицкий: начальник штаба был спозаранку востребован к главнокомандующему. Отношения между Левицким и Скобелевым сложились еще во времена удалой молодости Михаила Дмитриевича и были на редкость простыми: Левицкий терпеть не мог генерала за «шалопайство», а Скобелев ни в грош не ставил стратегические дарования помощника начальника штаба.

— Подписан ли приказ о моем назначении.

— Насколько мне известно, его высочество подписал приказ.

— Какие части мне подчинены и какова моя задача?

— Все изложено в приказе.

— Где же приказ?

— Приказ пришлют после регистрации, как положено.

— Когда освободится Непокойчицкий?

— Когда будет отпущен его высочеством.

— Понятно, — Скобелев изо всех сил скрывал нараставшее в нем бешенство, припадкам которого был подвержен в особенности после неумеренных возлияний. — Могу ли я, по крайней мере, спросить ваше превосходительство о силах неприятеля и общей обстановке под Плевной?

Левицкий поколебался, но отказать в такой просьбе уже утвержденному приказом командиру отдельного отряда все же не рискнул. Скучным голосом объяснил по карте обстановку, упомянув, что Осман-паша имеет в своем распоряжении не менее шестидесяти тысяч низама. Скобелев недоверчиво свистнул, и Левицкий, прервав объяснение, заметил с неудовольствием:

— Вы не в конюшне, генерал.

— Прошу прощения, — пробормотал Скобелев. — Где Тутолмин?

— На рысях спешит в ваше распоряжение.

— Насколько мне известно, он не участвовал в деле. Бригаду его не растащили по кускам?

— Насколько мне известно, нет.

— Благодарю за разъяснение, — Скобелев коротко кивнул и направился к выходу.

— Может быть, вас интересует, кто назначен начальником вашего штаба? — неожиданно спросил Левицкий.

— Кто же?

— Полковник генерального штаба Паренсов.

— Благодарю, — Скобелев еще раз кивнул и вышел на крыльцо.

Он мог бы дождаться Непокойчицкого и получить долгожданный приказ, но боялся, что непременно нарвется на самого великого князя, и, поразмыслив, решил найти Паренсова. Он был хорошо знаком с ним еще по Академии Генерального штаба, ценил его богатые знания, способность быстро оценивать изменчивую обстановку боя и без колебаний принимать решения.

Скобелев разыскал полковника Паренсова куда быстрее, чем рассчитывал, потому что Петр Дмитриевич, уже зная о своем назначении, сам искал этой встречи. Выразив взаимное удовольствие как от свидания, так и от предстоящей им совместной службы, они нашли укромное местечко, где Паренсов и поведал Скобелеву, что в распоряжение последнего поступает не только Кавказская бригада Тутолмина, но и отряд подполковника Бакланова, занявшего недавно Ловчу.

— Откуда знаешь? — спросил Скобелев. — Штабные наболтали?

— Старому разведчику таких вопросов не задают, — усмехнулся Паренсов.

Он действительно был разведчиком: еще до начала войны семь месяцев путешествовал по Болгарии. Прекрасно владея болгарским и турецким языками, Петр Дмитриевич умел видеть, наблюдать, слушать и сопоставлять слухи. Его неоднократно арестовывали турецкие заптии, он сидел в Рущукской тюрьме, но сумел выскользнуть и доставить русскому командованию воистину бесценные сведения.

— Ты веришь, что Осман успел собрать шестьдесят тысяч регулярной пехоты?

— Сомнительно, — подумав, сказал Паренсов. — Слишком мало у него времени для этого. Можем уточнить, если желаете.

— Каким образом?

— Есть такой образ. И должен сказать правду, если сам ее знает. Пошли.

— Куда?

— К полковнику Артамонову, — сказал Паренсов уже на ходу. — Он хитер и недоверчив, как стреляный лис, но мне вряд ли откажет.

— Что, одна епархия? — не без ехидства спросил Михаил Дмитриевич.

Паренсов молча усмехнулся.

Полковник Артамонов принял их сдержанно. Он знал Скобелева не столько как полководца самобытного и дерзкого таланта, сколько как шумного, не в меру хвастливого и склонного к веселым компаниям молодого человека. По роду своей службы и складу характера он сторонился подобных людей, но с генералом пришел Паренсов, службу которого у Скобелева дальновидный Артамонов сразу же определил как временную.

— Чем могу служить?

Скобелев открыл было рот, чтобы с ходу выяснить то, что его сейчас интересовало, но Паренсов поторопился заговорить первым:

— Просим извинить, Николай Дмитриевич, мы рассчитываем на разговор особо дружеский и сугубо доверительный. Если мы смеем на это надеяться, то заранее благодарим; если же вы откажете нам, мы покинем вас без всяких претензий.

Артамонов пожевал тонкими губами, потер высокий костистый лоб худыми длинными пальцами, привыкшими держать карандаш и никогда, как вдруг показалось Скобелеву, не сжимавшими эфеса сабли. Тихим голосом пригласив гостей садиться, сказал, что вынужден ненадолго покинуть их по делу, и тут же вышел.

— Бумажная душа, — проворчал Скобелев.

— Эта бумажная душа, Михаил Дмитриевич, два года лазала по Европейской Турции, где и произвела глазомерную съемку местности на протяжении двух тысяч верст.

— Вроде тебя? — не удержался Скобелев.

— У меня была иная задача, — улыбнулся Паренсов. — Но если бы не бессонные ночи Николая Дмитриевича Артамонова, вряд ли бы вы, ваше превосходительство, имели бы новейшие карты этого театра военных действий, — Петр Дмитриевич помолчал. — Хозяин наш скрытен и не доверяет порой самому себе. Поэтому, если не возражаете, расспрашивать буду я.

— А я что должен делать?

— А вы по-генеральски поглаживайте бакенбарды, если я веду разговор в правильном русле, и кашляйте, если меня унесло.

Вернулся Артамонов. Плотно прикрыл за собой двери, заглянул в единственное оконце, заботливо поправив при этом занавеску. Прошел к своему столу, сел и положил сплетенные пальцами руки перед собою.

— Я отослал людей, в доме никого нет.

— Генерал Скобелев получил в свое распоряжение отдельный отряд, — неторопливо начал Паренсов. — Судя по тому, что к этому отряду причислены части подполковника Бакланова, оперировать нам придется где-то между Плевной и Ловчей. Как известно, турки намертво вцепились в Плевну, но логично предположить, что они попытаются столь же энергично вцепиться и в Ловчу.

— В Ловче — Бакланов, — сказал Артамонов.

— Надолго ли?

Артамонов опять пожевал губами и стал тереть пальцами лоб. Молчание затягивалось.

— Мне желательно знать… — с генеральскими интонациями начал было Скобелев, но Паренсов так глянул на него, что он сразу примолк и начал рассеянно поглаживать бакенбарды.

— Я — не пророк, — тихо сказал Артамонов.

— И все же, Николай Дмитриевич? — настойчиво, но весьма деликатно допытывался Паренсов. — По сведениям Левицкого у Османа-паши свыше шестидесяти тысяч низама. Если это соответствует действительности, то Осману ничего не стоит выделить треть своих сил для захвата Ловчи. Отсюда вопрос: Левицкий назвал ту цифру, которую вы ему сообщили?

— Левицкий назвал цифру, полученную от дьякона Евфимия, — сказал, помолчав, Артамонов. — Я ему таких сведений не представлял.

— А каковы ваши цифры? — продолжал наседать Паренсов. — Мы ведь не любопытства ради допытываемся, дорогой Николай Дмитриевич. Если мы окажемся между Плевной и Ловчей, куда нам направить свои пушки?

— Пушек-то будет — кот наплакал, — хмуро проворчал Скобелев. — Кровью ведь умоемся и кровью держать будем.

— Осман-паша не пойдет на Ловчу, — Артамонов сказал это настолько тихо, что Скобелев и Паренсов невольно подались вперед. — Разделите цифры дьякона Евфимия пополам, и вы получите более или менее реальное представление о силах Османа-паши.

— Так ведь… Об этом необходимо немедленно довести до сведения главнокомандующего! — крикнул Скобелев, вскакивая. Ах, крысы штабные…

— Сидите, Михаил Дмитриевич, сидите, — сквозь зубы процедил Паренсов. — Сидите я гладьте свои бакенбарды.

— Я все сообщил, — глухо сказал Артамонов. — Я все сообщил своевременно, но мою докладную записку навечно положили под сукно.

— Но почему же? Почему? — вновь не выдержал Скобелев.

— Почему? — полковник Артамонов вдруг зло улыбнулся. — Потому что кое-кому это весьма выгодно. Победил — так победил шестьдесят тысяч, имея у себя двадцать пять. Не победил — так тоже потому, что у Османа все те же мифические шестьдесят тысяч вместо реальных тридцати. Некоторые генералы умеют побеждать, а некоторые — воевать. Тоже, между прочим, искусство, — он помолчал. — Надеюсь, господа, вы не воспользуетесь моей откровенностью.

— Благодарю, полковник, от всей души благодарю, — Скобелев встал. — В молчании нашем можете не сомневаться.

На прощанье он так стиснул руку Артамонова, что Николай Дмитриевич долго еще тряс худыми пальцами после ухода неожиданных гостей.

 

 

Если пользоваться иносказанием Артамонова, то Скобелев принадлежал к тем полководцам, которые умели побеждать, но способности «воевать» были лишены напрочь. Михаила Дмитриевича никогда не интересовали генеральские интриги, своевременная забота о возможных провалах собственных планов и прочая околотронная суета. Он был человеком действия, а не закулисных махинаций, строил свою военную карьеру сам и с брезгливостью относился ко всякого рода ловкачеству. Отругавшись, сколько того требовал темперамент, выбросил из головы все, что не касалось его, и начал энергично собирать и готовить вверенный ему отряд.

Кавказская бригада пришла вовремя, Бакланов вновь занял Ловчу, но сил у него было недостаточно, и все понимали, что в городе он долго не продержится. Скобелев намеревался бросить на поддержку Тутолмина, но ему приказано было воздержаться, обратив все внимание в сторону Плевны. Одновременно с этим приказом пришло и приглашение на военный совет; Михаил Дмитриевич оценил разницу между приказом явиться и приглашением присутствовать, но не поехал не из-за генеральского престижа.

— Ляпну я там правду-матку, — сказал он Паренсову. — Они же пугать друг дружку силами Османа-паши начнут, а я, боюсь, не выдержу. Ну их с их советами к богу в рай: давай лучше делом займемся. Ты мне связь с Баклановым наладь, Петр Дмитриевич.

Через день подполковник Бакланов после артиллерийской перестрелки с наступающим неприятелем оставил Ловчу. Ворвавшиеся вместе с регулярной пехотой башибузуки учинили в Ловче страшную резню. Об этом Бакланов донес Скобелеву запиской.

— Болгары кричат, — горестно вздохнул казак, доставивший записку. — Женщин да детишек режут прямо, можно сказать, на глазах. Слушать сил нет, хоть землю грызи.

— А помочь не можете? — недовольно спросил Скобелев. — Кони у вас приморились, что ли?

— Там на коне не проскачешь, ваше превосходительство, там горы кругом да овраги. Пехота нужна.

Казак был крепок, немолод, с новеньким Георгием, но без традиционного донского чуба. Да и фуражку носил прямо, по-пехотному, а точнее — как показалось Скобелеву — по-крестьянски: надвинув на уши, а не лихо сбив на сторону.

— За что Георгия получил?

— Награжден за форсирование реки Прут лично его императорским величеством.

— Какой станицы?

— Да я — смоленский, — смущенно улыбнулся в бороду казак. — В казаки зачислен по желанию обчества и по согласию их высокоблагородия полковника Струкова.

— Скажи, что я велел дать тебе чарку, и ступай.

Казак вышел. Скобелев еще раз, уже со вниманием перечитал записку. Бакланов сообщал обстоятельства, по которым вынужден был оставить Ловчу, и свое решение: перекрыть пути между Ловчей и Сельвой.

— Правильно решил, — согласился Паренсов.

— Правильно, если турок все время тормошить будет, — сказал Скобелев. — Пиши приказ на активную демонстрацию, вели дать казаку свежего коня, и пусть немедля скачет к Бакланову. И — разведку во все стороны. Чтоб к утру я все знал.

Вечером неожиданно прибыли гости: князь Насекин и Макгахан. Гости были своими, особого внимания не требовали, и генерал продолжал работу с Паренсовым и Тутолминым, изредка включаясь в разговор. Получив наконец-таки долгожданную самостоятельную задачу, он был оживлен и весел, что не мешало ему, однако, дотошнейшим образом изучать обстановку, пользуясь картой, сведениями Тутолмина, долго топтавшегося в том, памятном, бою по соседству с выделенным Скобелеву участком, и теми данными, которыми пока располагал.

— Господа, я совершил великое открытие, — с обычной ленцой рассказывал князь. — Исполняя обязанности представителя Красного Креста, я посетил лагерь для пленных. И что же я обнаружил? Оказывается, у турка, у этого нехристя и звероподобного существа, как утверждает наша уважаемая пресса, имеются две руки, две ноги и, представьте себе, голова.

— А слышать вам не приходилось? — спросил Скобелев, не отрываясь от кипы донесений разъездов.

— Что именно?

— Как кричат болгарские женщины и дети, когда их режут эти две руки и топчут две ноги с турецкой головой? Ну, так поезжайте к Ловче, я вам и конвой выделю.

— Это дело башибузуков, — сказал Макгахан.

— Вы уверены, дружище? Я не уверен. Враг есть враг, война есть война, а женщина есть женщина. Когда вы, князь, постигнете это триединство, тогда я поверю, что вы очнулись от спячки.

— Возможно, — князь пожал плечами. — Следовательно, либо мне пока везет, либо я бесчувствен, как полено.

— Полагаю, что вам скорее везет, — проворчал Тутолмин. — Впрочем, это ненадолго.

Он был не в духе. Подчинение Скобелеву лишало его самостоятельности, к которой он уже успел привыкнуть. Кроме того, он хорошо знал Михаила Дмитриевича и не без оснований опасался, что во имя достижения поставленной задачи генерал не пощадит его по сути еще не воевавшую бригаду.

— Вы что-то уж очень загадочно помалкиваете, Макгахан, — сказал Скобелев, поскольку после замечания Тутолмина гости озадаченно примолкли. — Вы же всегда набиты сплетнями и слухами, как солдатский ранец, а сегодня не раскрываете рта. Наслаждаетесь собачьим коньяком?

— Вам нужны сплетни или слухи?

— Валите вперемешку, как-нибудь разберемся: мой начальник штаба окончил в академии по первому разряду.

— По линии сплетен могу сообщить, что некий барон лично ходатайствовал перед главнокомандующим, дабы переправить вас обратно в резерв.

— Чем же я так не угодил барону? — весело спросил Скобелев.

— Барон привык катать шарики, а вы — игральная кость и всегда умудряетесь выкинуть ту грань, которую считаете для себя наиболее подходящей.

Разведка прибыла к ночи, а результаты ее были столь неожиданны, что генерал заставил хорунжего Кубанского полка Прищепу трижды повторить рапорт, задавая вопросы едва ли не по каждому пункту. Но кубанец знал, что докладывал, поскольку лично исползал все три хребта Зеленых гор, прикрывающих Плевну с юга.

— Никаких укреплений там нет, ваше превосходительство. Да и турок не видно: в кустах одни спешенные черкесы хоронятся.

— Как же ты мимо них проскользнул, хорунжий?

— Известно как, ваше превосходительство, — улыбнулся кубанец. — По-пластунски.

— Молодец! — Скобелев порывисто обнял молодого, но уже бывалого казака. — Скажи капитану Млынову, чтоб накормил тебя и казаков, и не отлучайся, скоро понадобишься. — Проводив до дверей кубанца, резко повернулся к полковникам: — Какова новость, а? Тутолмин, готовь осетинские сотни: я хочу сам эти горы прощупать.

На заре две сотни спешенных осетин двинулись к первому гребню Зеленых гор. Невысокие, но крутые кряжи их сплошь заросли дубняком и диким виноградом и впрямь выглядели зелеными на фоне остальных возвышенностей. Еще на подходе осетины были встречены разрозненной стрельбой, залегли, как было приказано, но, увидев замелькавших в кустах черкесов, вскочили как один и, выхватив шашки, бросились вперед.

— Отводи! — закричал Скобелев, наблюдавший за разведкой боем. — Отводи осетин немедля, пока их в кусты не заманили!

Хорунжий Прищепа, вскочив на коня, карьером помчался навстречу выстрелам. Вертясь перед осетинами и не обращая внимания на пули, кое-как остановил их и отвел назад. Осетины яростно ругались: у них с черкесами были старые счеты. Водивший обе сотни есаул Десаев, смахивая ладонью кровь с тронутого пулей лба, зло крикнул:

— Зачем собак с миром отпускаешь? Их резать надо, они стариков не жалеют, женщин не жалеют, а ты их жалеешь?

— Успеешь рассчитаться, есаул, — улыбнулся Скобелев.

Он вдруг ощутил знакомую волнующую дрожь: предчувствие, что нащупал, угадал, уловил главное в предстоящем бою. Да, перед ним был лишь заслон из пеших иррегулярных частей Османа-паши: ни укреплений, ни тем паче артиллерии на этом участке обороны Плевны не было.

— Тут и пойдем, — сказал он на немедленно собранном совете. — Но нужна пехота, позарез нужна: кавалерии здесь делать нечего, только лошадей покалечим. Тутолмин, готовь бригаду к пешему бою. — Дождался, когда полковник вышел, схватил за сюртук Паренсова, подтянул к себе. Спросил шепотом, с яростным восторгом сверкая синими глазами: — Ты понял, где собака зарыта, Петр Дмитриевич? Ну, так скачи к Криденеру, втолкуй, упроси, умоли наконец, что тут, на Зеленых горах, надо главный удар наносить. Скажи, что я начну, что вышвырну черкесов к чертовой матери, но мне нужна еще хоть одна батарея и не менее трех батальонов пехоты. Голубчик, Петр Дмитриевич, как на господа бога на тебя уповаю: саму жар-птицу за хвост ведь держим!

— Криденер упрям, как старый мерин, — хмуро сказал Паренсов. — Он приказов своих не отменяет. Да и главнокомандующий уже благословил диспозицию.

— Что бы ни было, а без пехоты не возвращайся, — жестко сказал Скобелев. — Это уж мой приказ, полковник. Ступай и исполняй.

Нахлестывая коня, Паренсов думал, как, какими словами пробить остзейскую спесь, гипертрофированное самолюбие и вошедшее в поговорку упрямство Криденера, предполагая, впрочем, что барон и слушать-то его не станет, а отошлет к Шнитникову. Но Николай Павлович принял Паренсова без промедления, имея в соображении особое отношение к полковнику свыше. Молча выслушал все, что логично, последовательно и без всякой горячки доложил ему Петр Дмитриевич, и отрицательно покачал массивной головой.

— Приказ отдан, полковник.

— Победа стоит того, чтобы просить его высочество об отмене старого приказа и утверждении нового.

— Генерал Скобелев хорош для налетов, наскоков, может быть, даже для развития тактического успеха, но как стратег он равен нулю, — неторопливо и важно сказал Криденер. — Холодный ум есть муж победы, а не легкомысленный гусарский порыв незрелого вождя. Это — азбука, полковник, удивлен, что вынужден вам, — он подчеркнул обращение, — напоминать о ней. Прошу повторить вашему непосредственному начальнику, что задача его сугубо второстепенна: не допустить соединения сил Османа-паши с турками в Ловче и демонстрировать атаку. Только демонстрировать, большего я от него не требую и не жду.

Паренсов понял, что разговор исчерпан: никакая логика, никакие доводы рассудка не могли сдвинуть Криденера с уже избранной им позиции. Оставалось последнее: выпросить пехоту и артиллерию, и уж тут-то Паренсов был готов бороться до конца.

— Демонстрация Скобелева будет эффективнее, если вы, Николай Павлович, усилите его хотя бы тремя батальонами пехоты и конной батареей. По условиям местности мы не можем активно использовать кавалерию, и, следовательно, Осман-паша, убедившись в нашей слабости, оставит всю нашу демонстрацию без внимания. Между тем наличие пехоты и артиллерии неминуемо заставит его оттянуть часть сил с других участков обороны.

Криденер долго молчал, размышляя. В рассуждениях Паренсова была не просто логика, но и прямое обещание облегчить атаку на избранном им направлении главного удара.

— Скажите Шнитникову, что я приказал выделить в распоряжение Скобелева одну батарею и один батальон пехоты.

— Один батальон? — растерянно воскликнул всегда невозмутимый Паренсов. — Всего один батальон? Ваше превосходительство…

— Один батальон Курского полка и одну батарею, — деревянным голосом повторил Криденер. — И я не задерживаю вас более, полковник.

Но Паренсов все же чуть задержался. В нем все кипело от бессильного возмущения, и только тренированная воля еще сдерживала порыв. Он хотел сказать Криденеру, что тот уже проиграл сражение, проиграл бесславно и кроваво, и — не сказал. Сухо поклонился и медленно вышел из кабинета.

Если генерал Скобелев знал, как достичь победы, то барон Криденер точно так же знал, как надо воевать, чтобы не испортить собственной карьеры. Проведя еще одно, очень узкое совещание с командирами основных отрядов, он отдал приказ произвести атаку Плевны на рассвете 18 июля 1877 года. Но, даже отдав этот приказ, барон тотчас же отрядил нарочного к великому князю главнокомандующему с целью испросить еще одного решительного подтверждения. В ночь на 18 июля к барону Криденеру прибыл ординарец главнокомандующего со словесным приказанием:

— Атаковать и взять Плевну: такова воля его высочества.

Участь второго наступления на Плевну была решена вторично и на сей раз уже окончательно.

 

 

В Баязетскую цитадель в тот, роковой день рекогносцировки успели отойти не все. Опасаясь курдов, наседавших на измотанные беспрестанными бросками роты, комендант Штоквич приказал закрыть ворота, как только пропустил основную массу солдат и казаков, оставив калитку для тех, кто запоздал. Сюда, в узкую щель, с детьми, женщинами и скарбом ринулись армяне и греки-торговцы; паника, вопли женщин, плач детей, невероятная толчея — все это оттеснило запоздавших солдат, многие из которых были ранены. Разрозненная стрельба и крики вскоре затихли: враждебный город и осажденная крепость затаились, словно прислушиваясь друг к другу, и даже команды в цитадели отдавались в этот первый вечер осады настороженным шепотом. Проходя двором, забитым ставропольцами, Гедулянов подумал вдруг, что приглушенность эта оттого, что в дальней комнате умирает сейчас Ковалевский.

Подполковник мучительно расставался с жизнью. Волокли его на бурке торопливо, впопыхах, часто роняя; тогда он еще сохранял сознание, и все толчки и броски отдавались в огнем горевшем животе: ему казалось, что курдский свинец продолжает все глубже и глубже проникать в него при каждом сотрясении, разрывая ткани и отравляя кровь. Но он был воин, он знал, что такое паника в бою, и поэтому сосредоточился на одном: не вскрикнуть, не застонать, задавить боль и стиснуть зубы.

Не стонал он и сейчас, хотя боль все росла и росла в нем, точно большой мохнатый паук. Паук этот ворочался там, внутри, как живой, вонзаясь в беззащитные внутренности, терзая их внезапной нестерпимо вспыхивающей болью, от которой подполковник покрывался липким холодным потом. Сидя у изголовья, Тая то и дело осторожно вытирала его лоб и лицо, и он все время видел ее глаза: огромные, наполненные не ужасом, а — болью. А Китаевский лишь беспомощно разводил руками да без толку рылся в походной аптечке. Гедулянов сидел с другой стороны, держал подполковника за руку и что-то говорил: об отряде, о крепости, об отступлении — Ковалевский не слушал. Ему уже не нужно было ни прошлое, ни настоящее. Необходимостью стало будущее, которого у него не было, но о котором он не переставал думать. И молчал, не отвечая на вопросы и не отзываясь на доклад Гедулянова.

— Он в сознании? — тихо спросил капитан, уловив это странное безразличие.

Максимилиан Казимирович не успел ответить. Подполковник с трудом разлепил сухие, провалившиеся губы.

— Штоквича.

— Я сам, сам, не беспокойтесь, — поспешно забормотал Китаевский, бросаясь к дверям.

— Матери скажешь, убит сразу, — сказал подполковник, пристально глядя в Тайны глаза. — Сразу. Не мучился.

От того, что отец впервые за эти часы обратился к ней, Тая не выдержала. Слезы сами собой потекли по щекам, а глаза оставались полными боли и отчаяния. Не в силах ничего выговорить, боясь, что разрыдается, она лишь часто закивала головой, и в этот момент вошел Штоквич. Он уже знал, что подполковник безнадежен, что страдать ему осталось считанные часы, но думал не о нем и не об отступлении, а о том лишь, что предстоит сделать. И потому сразу же, еще в дверях сказал сурово и непреклонно:

— Вы поступили в армию плакальщицей или сестрой милосердия, сударыня? По штатному расписанию — сестрой, а посему извольте исполнять долг: лазарет нуждается в вашей помощи.

И посторонился, давая дорогу. Тая поспешно встала, не зная еще, как поступить: остаться ли с умирающим отцом или исполнять то, что приказано. Но Ковалевский из последних сил улыбнулся ей одобряющей, мягкой улыбкой, и Тая, поцеловав его в потный лоб, поспешно пошла к выходу.

— Обождите за дверью, — внезапно сказал Штоквич; дождался, когда она выйдет, приглушенно сказал Гедулянову: — Проводите ее дальними коридорами: курды режут армян в городе.

Гедулянов молча вышел. Штоквич плотно прикрыл дверь, прошел к табурету, сел, положив на острые колени крепко сжатые кулаки, долго молчал.

— Вы — самая большая потеря наша, — сказал он наконец. — Самая тяжелая потеря.

— Из пушек не бьют? — борясь со все нарастающей, нечеловеческой болью, спросил Ковалевский. — Противник не открывал артиллерийского огня?

— У них нет пушек. Пока, во всяком случае, нет.

— Скверно.

— Что? — Штоквич нагнулся к умирающему. — Вам скверно?

— Скверно, что у них нет пушек, — раздельно сказал Ковалевский. — Без пушек они не станут вас штурмовать.

Он сказал «вас штурмовать», уже отрицая себя, уже думая о других: о тех, кого оставлял, и о том, кто оставил его самого сторожить Ванскую дорогу. Штоквич уловил первое, но не понял второго.

— Ну, и слава богу.

— Надо заставить их штурмовать. Заставить. Задержать тут, у Баязета. Иначе… — подполковник крепко стиснул зубы, пережидая, когда утихнет очередной накат боли, когда разожмет челюсти этот страшный мохнатый паук, рожденный курдским свинцом.

— О чем вы? — сдерживая раздражение, спросил Штоквич. — Цитадель не приспособлена к обороне, она стара и неудобна. Пусть себе идут куда угодно и курды, и Шамиль, и вся эта сволочь.

— Они не пойдут куда угодно. Они пойдут в Армению, капитан.

Штоквич долго молчал, поглаживая колени худыми нервными пальцами. Он догадался, чего боится подполковник, но не знал, как можно помешать восставшим курдам и черкесам Шамиля сделать это.

— Вы просите меня привязать противника к Баязету?

— Я не прошу, — строго перебил Ковалевский. — Я приказываю. Именем генерала Тергукасова я назначаю вас старшим.

— Я — интендант, — криво усмехнулся Штоквич. — Я понимаю, что полковника Пацевича нельзя брать в расчет: он уже растерялся, но есть же, в конце концов, капитан Гедулянов, ваш помощник. Почему же именно я?

— Потому что вы жестоки, Штоквич, — вздохнул подполковник. — Вы найдете способ, как заставить врага убивать вас, а не армянских женщин и детей.

Он замолчал. Молчал и Штоквич, жестко сдвинув брови и продолжая машинально поглаживать колени. Потом сказал:

— Благодарю, полковник. Я исполню свой долг.

— Одна просьба… — даже сейчас, превозмогая боль и уже чувствуя, как снизу, от ног подкатывается цепенящий последний холод, Ковалевский говорил смущенно.

— Сейчас я пришлю вашу дочь.

— Нет, не то. Извините, глупость, конечно… Не сбрасывайте мое тело со стены. Тае будет тяжело это.

— Я предам ваше тело земле. Позвать вашу дочь?

— Если возможно. И оставьте нас с нею вдвоем.

Штоквич резко выпрямился. Качнулся, точно намереваясь шагнуть к дверям, но вдруг деревянно согнулся, коснувшись губами лба умирающего.

— Прощайте.

Отослав Таю к отцу, Штоквич переходами — они были узки, темны и запутанны, и комендант подумал, что следует сделать проломы, — направился к воротам. И чем ближе подходил он к ним, тем все громче слышались крики, треск костров и пожаров и редкие выстрелы.

У входа в первый двор, где бестолково сновали солдаты и казаки, возбужденно переговариваясь и ругаясь, Штоквич наткнулся на офицера. Молодой поручик сидел на камне, закрыв лицо руками и глухо бормоча. Бормотал поручик по-грузински — Штоквич жил в Тифлисе и понимал язык, — то разражаясь проклятиями, то вспоминая сестру и мать, и комендант остановился.

— Что с вами, поручик?

— Не могу! — Чекаидзе вскочил, обеими руками ударив себя в грудь. — Женщин насилуют, стариков режут, детей в огонь бросают, а мы за стенкой прячемся? Вели открыть ворота, капитан: лучше в бою умереть, чем это видеть. Как я в глаза матери своей посмотрю? Что отвечу, если спросит, а ты где был в это время, сын мой? Как невесте скажу, что люблю ее? Как?

По заросшему черной щетиной лицу Ростома от гнева и бессилия текли слезы. Всхлипывая, он мотал головой и мял на груди мундир.

— Вы потеряли бритву? — как можно спокойнее спросил Штоквич. — Одолжите у кого-нибудь и немедленно побрейтесь.

— Не понимаю…

С крыши второго этажа прогремел выстрел, и тотчас же раздался дружный солдатский хохот. Злой и торжествующий.

— Попал!

— Мордой в костер свалил!

— Молодец, юнкер! Ай да выстрел!

— Кто там стреляет? — спросил Штоквич примолкшего поручика.

— Не знаю точно. Кажется, юнкер Уманской сотни Проскура.

— Хорошо стреляет?

— Руки не дрожат, — криво усмехнулся Ростом.

— Вы тоже постарайтесь не порезаться, когда начнете бриться, — сухо сказал комендант.

Он поднялся на плоскую крышу второго этажа, где стояли несколько казаков и солдат и откуда юнкер Проскура лежа вел редкий прицельный огонь. Комендант прошел к низкому каменному парапету и замер, ощутив вдруг, что даже его железные нервы не выдержат того, что открылось глазам.

— Пушку сюда не втащишь, пробовали, — тихо сказал кто-то за спиной.

Штоквич оглянулся. Перед ним стоял молодой поручик.

— Артиллерист?

— Девятнадцатой артиллерийской бригады поручик Томашевский.

— Соберите всех господ офицеров. У меня. Всех.

Штоквич так и не узнал, что в тот момент, когда он отдал первое приказание, как единственно старший в цитадели, подполковник Ковалевский в последний раз чуть сжал пальцы дочери, судорожно вздохнул и затих навсегда. А Тая до рассвета сидела, не шевелясь, чувствуя, как холодеет отец. И уже потом, много дней спустя ее долго и нудно отчитывал Китаевский, которому лишь с большим трудом удалось правильно сложить на груди руки покойного.

Офицерское собрание, которое созвал Штоквич, решало чрезвычайно важный вопрос. Капитан Штоквич поставил его со свойственной ему прямотой:

— Положение наше крайне опасное, если не безнадежное. Мы обложены со всех сторон, связи наши нарушены, противник жесток и беспощаден, а силы далеко не равны. При создавшейся обстановке я, как комендант цитадели, где размещены остатки наших частей, решительно объявляю себя старшим в должности и требую от всех вас беспрекословного подчинения, невзирая па чины и звания.

— Если все решено, то к чему этот совет? — благодушно спросил хан Нахичеванский. — Что до меня, то я не рвусь в главнокомандующие.

— Позвольте, позвольте, — полковник Пацевич встал, выпятив грудь. — Я решительно не понимаю происходящего. В присутствии штаб-офицеров вы, господин, проходящий по санитарной части, осмеливаетесь узурпировать… Да, да, именно узурпировать, иначе не могу выразить…

— Я — комендант крепости, — холодно прервал Штоквич. — Если вам, господин полковник, не угодно мне подчиниться, я вас не неволю. Но прошу в этом случае покинуть вверенную мне должностью моей территорию.

Пацевич презрительно дернул головой, сел, но тотчас же вскочил снова.

— А где же турки, господин комендант крепости? Где турки, которыми нас так пугали? Где они? Где?

— А вам турок не хватает? — усмехнулся командир уманцев войсковой старшина Кванин. — Молите бога, что их нет доселе, — он помолчал. — Уманцы в вашем распоряжении, капитан.

— Ставропольцы тоже, — подхватил Гедулянов.

— И хоперцы, — из другого угла отозвался сотник Гвоздин.

— Все — в вашем распоряжении, господин капитан, — громко сказал стоявший у дверей поручик Томашевский. — Вы совершенно правы: ситуация требует единоначалия и беспощадной строгости.

— Я не признаю этого! — крикнул Пацевич и демонстративно направился к выходу, расталкивая офицеров. — Это самоуправство и попрание чести старших в чинах и званиях. Я доложу об этом самому государю. Вас ждет суд, Штоквич!

Последние слова он прокричал уже из коридора. Офицеры хмуро молчали, только Томашевский презрительно кривил тонкие губы.

— А вы, хан, тоже доложите о моем самоуправстве? — спросил комендант.

— Нет, не доложу, — хан грузно поерзал на неудобной скамье. — Только не поручайте мне ничего. Я — кавалерист и соображаю, когда сижу в седле. Кроме того, я числюсь больным.

— Благодарю, хан. Вы свободны. Командиров частей прошу задержаться.

В узком кругу Штоквич сказал то, что так беспокоило умирающего Ковалевского: путь на Игдырь и далее был практически открыт для восставших курдов, черкесов Шамиля и конных банд башибузуков. Мало того, что это ставило обремененный беженцами и обозами отряд Тергукасова в чрезвычайно сложное положение, отрезая его от баз, — это означало поголовную резню мирного населения.

— Вы сегодня видели, господа, что ожидает пограничную полосу, если мы не оттянем противника на себя. Следовательно, первейшая задача наша — заставить эту орду уничтожить нас.

— Без артиллерии они на штурм не пойдут, — заметил Томашевский. — А турок что-то пока не видно.

— Если вздумают уходить и оставят заслон — прорвем и ударим в спину, — сказал Гедулянов. — Но это — крайняя мера: в поле мы долго не продержимся.

— Готовить цитадель к штурму, — подумав, распорядился Штоквич. — Заложить окна, оставив амбразуры. Запастись водой на случай осады. Составить расписание дежурных частей, усиленных караулов и специальных команд. Пока все. Свободны, господа. Прошу прислать ко мне драгомана генерала Тергукасова.

Молодой человек вошел почти беззвучно и молча остановился у двери. Штоквич ходил по комнате, размышляя. Потом отрывисто спросил:

— Где турки?

— Не знаю, — Тер-Погосов пожал плечами. — Отряд Фаика-паши двигался к Баязету, о чем мне приказано было известить. Я известил.

— Знаете курдский язык?

— Да. Я вырос в этих местах.

— Мне необходимо во что бы то ни стало доложить генералу Тергукасову, что мы сделаем все возможное, чтобы заставить противника штурмовать цитадель, но… — Штоквич пожал плечами. — Там должны быть готовы к возможному вторжению.

— Я понял вас, господин капитан.

— Это не приказ, поймите, — это мольба. Если исполните, обещаю вам что хотите: золото, Георгиевский крест…

— Нет.

— Что — нет? — с раздражением переспросил Штоквич.

— Золота мне не нужно, а ордена я добуду сам. Если я исполню то, о чем вы сказали, я хотел бы получить право сражаться в качестве боевого офицера.

— Ищете славы? — бледно усмехнулся комендант.

— Я — армянин, но я всю ночь простоял на крыше. Всю ночь: до приказа явиться к вам. Я никогда не думал, что смогу выдержать то, что видели мои глаза. Обещайте же дать мне возможность с наибольшей пользой применить к делу мою ненависть.

— Я обещаю исходатайствовать для вас офицерский чин!

— Благодарю вас, капитан. Уже светает, и мне пора.

Молодой человек поклонился и вышел. Штоквич долго стоял в раздумье, потом сел к столу и написал первый приказ. В третьем параграфе этого приказа значилось:

 

«3. Сего числа предать земле тело умершего от ран, полученных в деле 6 июня, подполковника Ковалевского. Могилу вырыть в дальнем подвале северного фаса на глубину в две сажени; после опущения тела засыпанную землю утрамбовать».

 

Подписывая приказ, комендант еще не знал, что подполковника Ковалевского и в самом деле уже нет в живых. Он лишь логически предполагал это и помнил последнюю просьбу.

 

 

Утром следующего дня по распоряжению коменданта во внутреннем дворе цитадели были выстроены представители всех воинских частей. По знаку Штоквича солдаты взяли ружья «на караул», офицеры обнажили сабли, и из Таиной комнаты капитан Гедулянов, поручик Чекаидзе, полковник хан Нахичеванский, войсковой старшина Кванин, сотник Гвоздин и поручик Томашевский вынесли гроб с телом подполковника Ковалевского, накрытый знаменем 2-го батальона 74-го Ставропольского полка. Следом за гробом шли Тая и Максимилиан Казимирович. Барабанщики ударили дробь, гроб установили в центре каре, и Штоквич встал в головах. Он никогда не произносил речей да и не любил их и поэтому читал по бумаге.

— Славные русские воины! — даже сейчас, у гроба, в торжественную минуту прощания он говорил хмуро и озабоченно, потому что не выносил пафоса, но не избежал его в заготовленной речи. — Многотысячный неприятель окружил нас со всех сторон. Стойко выдержанная осада прославит отечество наше, веру и оружие. Вы же, выдержавши эту осаду, станете истинными героями, которых будут благословлять все народы России, потому что, стойко удерживая эту крепость, вы удержите тем самым и хищные орды варваров от вторжения в пределы Эриванской губернии, где он в противном случае предаст все огню и мечу, не щадя ни стариков, ни женщин, ни детей. Я не обещаю вам ни скорого спасения, ни самой жизни, но я обещаю вам большее, чем спасение и сама жизнь: я обещаю вам честь, если мы все дружно, не щадя живота своего, не допустим хищников в пределы своего отечества. Напоминаю вам, воины, что полвека назад, в тысяча восемьсот двадцать восьмом году, деды наши защищали эту самую крепость двенадцать дней, перенося геройски все труды и лишения. Память о них не умерла и не умрет во веки веков, как не умрет слава геройски павшего в бою полковника Ковалевского в благородной памяти ваших потомков.

Штоквич аккуратно сложил бумагу, спрятал ее в карман и, неуклюже преклонив колено, поцеловал знамя. И вновь тревожно и печально ударили дробь барабаны.

— Приказываю предать покойного земле со всеми воинскими почестями за исключением ружейного залпа, — сказал комендант, поднимаясь. — Залпы в его честь будут направлены в неприятеля.

Офицеры подняли гроб, и траурная процессия двинулась к подвалам по узким запутанным коридорам, Штоквич шел позади, неся фуражку на сгибе локтя. Он не успел проводить покойного; за вторым поворотом его нагнал юнкер Леонид Проскура.

— Господин капитан, у ворот — парламентеры. Просят срочного свидания с вами.

— Передайте капитану Гедулянову, что я жду его на крыше второго этажа, — Штоквич надел фуражку. — И объясните дочери покойного причину нашего отсутствия.

Он тотчас же вернулся в первый двор и поднялся на крышу. Отсюда хорошо были видны парламентеры: трое всадников и пеший, державший в руках казачью пику с белой тряпкой. Увидев коменданта, пеший начал усиленно размахивать тряпкой, но Штоквич не торопился с ответом, внимательно разглядывая всадников. Один из них, в белой черкеске с ослепительно вспыхивающими на солнце золотыми газырями, выделялся не только одеждой, дорогим оружием и кровным, белой масти аргамаком: в посадке его было нечто привычно властное.

— Видать, набольший ихний, — сказал Штоквичу казак из охранения, расставленного по стенам. — Паша или князь, а, ваше благородие?

— Это — Шамиль, — сказал Штоквич. — Старший сын великого имама. Приготовь лестницу, видишь, гости пожаловали.

Раньше Гедулянова на крыше оказался Пацевич. Узнав о парламентерах, полковник примчался в крайнем возбуждении.

— Что, парламентеры? — задыхаясь от быстрого подъема, спросил он. — Вот видите, я же говорил, я говорил. Надо принять с честью, надо распорядиться…

— Господин полковник, — Штоквич сквозь зубы цедил слова, не глядя на Пацевича. — С момента вчерашнего совещания вы — частное лицо. Из уважения к вашему званию я разрешаю вам присутствовать при разговоре с парламентерами, но если вы…

— Ваш тон возмутителен, капитан!

— Если вы, — холодно продолжал комендант, — хоть раз вмешаетесь в переговоры, я отправлю вас под арест без всякого промедления.

— Вы… Вы ответите! — полковник затрясся. — Полевой суд. Суд.

— Я не меняю решений, господин полковник. Надеюсь, вы хорошо поняли мои слова и вам не придется проследовать под конвоем на глазах у всего гарнизона.

Штоквич нарочно говорил громко, чтобы слышали стоявшие поодаль казаки. А сказав, замолчал, продолжая смотреть на Шамиля, и Пацевич напрасно что-то шипел за его плечом.

Наконец пришел Гедулянов, сопровождаемый юнкером. Проскура, молча откозыряв Штоквичу в знак исполнения приказаний, отошел к казакам, а Гедулянов, не обратив никакого внимания на Пацевича, подошел к парапету.

— Ага! — значительно сказал он.

— Вот именно, — подтвердил Штоквич. — Сбросьте парламентерам лестницу, юнкер.

Поднимались трое: один из верховых остался с лошадьми. Гази-Магома Шамиль лез первым, легко справляясь с ускользавшими из-под ног ступеньками; за ним следовал молодой джигит в черной черкеске с серебряными газырями, а пеший — он был старше, задыхался и явно побаивался высоты — далеко отстал от них.

Шамиль спрыгнул с парапета, коротко кивнул, небрежно коснувшись рукой газырей, и молча остановился перед Штоквичем. К нему тут же присоединился джигит в черной черкеске, поклонившийся русским с изящной восточной вежливостью, а последний, пыхтя, все еще полз наверх. Проскура помог ему перебраться на крышу.

— Имею высокую честь представить русским господам офицерам генерал-лейтенанта свиты его величества султана Гази-Магому Шамиля и его адъютанта князя Дауднова, — задыхаясь, торопливо выговорил запоздавший. — Я есть переводчик Таги-бек Баграмбеков.

Штоквич, Гедулянов и Пацевич молча поклонились. Гази-Магома что-то негромко и быстро сказал переводчику.

— Являетесь ли вы, господа, вождями гарнизона или их полномочными представителями?

— Я — командир гарнизона капитан Штоквич. Мой заместитель — капитан Гедулянов, — сказал комендант, сознательно назвав себя командиром и не представив Пацевича.

— Мы прибыли с мирными предложениями, — сказал Таги-бек Баграмбеков, доставая из кармана бумагу и разворачивая ее. — Разрешите зачитать вам предложения, составленные лично его превосходительством генералом Шамилем. — Он откашлялся и начал читать, нарочно произнося слова так, как они были написаны, хотя до этого говорил по-русски вполне правильно: — «Севодни мы присланы здесь из поручения правительства его величества султана для уверения вас, что в моей личности может сложить оружие ваш гарнизон, и уверяю вас, что вся ваша личность будет обеспечена, а вчерашний поступок здешних жителей будет строго наказан и вперед ничево подобного не повторится, и я все мои средства употреблю вас честно сохранять от всех худых последствий. Генерал-лейтенант свиты его величества султана Шамиль».

Закончив чтение, переводчик с поклоном передал бумагу Штоквичу. Документ оказался составленным на русском языке, полную безграмотность которого и продемонстрировал при чтении Баграмбеков. Комендант заметил, какой злой и презрительной насмешкой блеснули на миг глаза переводчика при чтении, и понял, что демонстрация эта была отнюдь не случайной. Вместе с Гедуляновым он еще раз внимательно перечитал это безграмотное письмо (Пацевич тоже пытался прочесть, но Штоквич не шевельнулся, а из-за его плеча полковник мало что увидел); затем Штоквич неторопливо спрятал документ в карман и сказал, обращаясь к Шамилю:

— Разве ваш великий отец не говорил вам, что русские берут крепости, но никогда не сдают их?

Шамиль невозмутимо молчал, пока переводчик не закончил перевода. Потом воздел ладони к небу.

— Все — в руках аллаха, — пояснил Таги-бек Баграмбеков.

В этот момент юнкер Проскура, смело тронув коменданта за плечо, громко доложил:

— Извините, господин капитан, весьма срочное дело. Соблаговолите отлучиться со мной.

— Что такое, юнкер? — резко спросил Штоквич. — Я веду переговоры, извольте не мешать и знать свое место.

— В гарнизоне — чрезвычайное происшествие, — продолжал рапортовать юнкер. — Я еще раз прошу извинения у господ офицеров и настоятельно прошу уделить мне минуту для важнейшего дела, кое никто, кроме вас, решить не может.

— Черт знает чему вас учили в училище, — ругался Штоквич, следуя тем не менее за Проскурой. — Каким бы ни было происшествие, а вы получите выговор.

Юнкер отвел коменданта за ближайший поворот, обернулся и протянул скатанный в шарик клочок бумаги.

— Читайте, господин капитан.

Штоквич с недоумением посмотрел на худого, с бледным, чахоточным лицом юношу и осторожно расправил бумажку.

«Фаик-паша стоит на Диадинской дороге. Шамиль не имеет артиллерии. Его задача: прорваться на Кавказ и вновь объявить Газават под знаменем пророка. Курды без него не пойдут».

— Тут нет подписи. Откуда эта записка?

— Мне сунул ее переводчик, пока я помогал ему подниматься. Прошу простить, но я прочел ее, и мне она показалась важной.

— Благодарю, юнкер, — тихо сказал Штоквич. — Об этом — ни слова. Никому.

Поскольку Штоквич ушел, а парламентеры невозмутимо молчали, полковник Пацевич счел возможным кое-что уточнить. Объявив себя представителем высшего командования, он попросил гарантий, обеспечивающих почетную капитуляцию.

— Мне кажется, господа, что, если вы не потребуете сдачи знамен, оставите офицерам личное оружие и обеспечите нас сильным конвоем, мы самым серьезным образом оценим ваши предложения.

Баграмбеков почему-то не переводил, пауза затягивалась. С неудовольствием посмотрев на своего переводчика, Шамиль сам ответил полковнику:

— Я лично отберу конвой. Я гарантирую…

— Я тоже гарантирую конвой полковнику, — резко перебил Штоквич, быстро подходя к ним. — Причем казачий, с сорванными погонами и руками за спиной. Юнкер Проскура!

— Я умоляю, — побледнев, шепотом сказал Пацевич. — Не позорьте меня, капитан.

— Будьте готовы исполнить мое приказание, юнкер, — холодно сказал комендант. — Что же касается ваших предложений, господа, то я не нахожу в них смысла. Мой гарнизон в надежном укрытии, обеспечен боевыми припасами, водой и продовольствием, а вы — перед стенами и, увы, без артиллерии. Счет, как видите, в мою пользу, но я готов проявить благородство. Вы, генерал, без промедления усмиряете курдов, загоняете их обратно в горы и приводите к полной покорности. Затем ваши головорезы складывают оружие, а вы лично на коленях умоляете простить вам измену собственному честному слову, которое вы дали когда-то моему государю. — Шамиль дернулся, — как от удара, намереваясь что-то сказать, но Штоквич жестом остановил его. — Если вы исполните это, я постараюсь сохранить вам жизнь.

— Извините, я перевожу не буквально, — виновато сказал Баграмбеков. — Ваши слова слишком резки.

— Этот лгун и клятвопреступник не нуждается в переводе, — резко сказал комендант. — Предупреждаю, мы разговариваем последний раз. Не трудитесь вторично посылать парламентеров: я их высеку, а вас — с особым старанием.

— Я не смею этого слышать! — испуганно прошептал переводчик. — Это — сын великого Шамиля.

— Ошибаетесь, — презрительно улыбнулся Штоквич. — Как говорится, Федот, да не тот: и у льва порой рождается шакал.

Гази-Магома разразился горячей, путаной, полной ненависти тирадой, которую Баграмбеков переводить не стал. Выкричавшись, Шамиль взял себя в руки и сказал по-русски, напряженно, но почти спокойно:

— Два дня на размышление. Послезавтра я снова пришлю парламентера.

— В отличие от вас я не изменяю своему слову, Шамиль.

Шамиль, не поклонившись, пошел к лестнице. У парапета задержался, пропустив вперед молчаливого князя Дауднова, резко повернулся и с перекошенным лицом крикнул Штоквичу:

— Послезавтра я повторю условия сдачи. Но тебя, гяур, собака, они не будут касаться! Ты будешь умолять меня о смерти, визжать, как свинья, и ползать по собственному калу!

Штоквич молча поклонился.

— Вы сошли с ума! — закричал Пацевич в полном отчаянии. — Вы погубили нас всех, всех, слышите?

— Юнкер, отведите полковника в его комнату, — устало распорядился Штоквич. Подождал, пока Проскура, вежливо поддерживая полковника, не исчез в проеме лестницы, пристально глянул на Гедулянова. — Вы тоже считаете, что я вел себя неправильно, капитан?

— Скорее ошибочно, — вздохнул Гедулянов. — Зачем вы сказали, что у нас достаточно воды?

 

 

Утро третьего дня началось с перестрелки. Огонь противника не причинял осажденным особых хлопот, казаки со стен и крыш отвечали редкими выстрелами, все казалось спокойным, и офицеры собрались во втором дворе у госпитального маркитанта за завтраком.

— Чего пуляют? — удивлялся Гвоздин. — Патронов, что ли, много?

— Развлекаются, — сказал Кванин. — Скучно им стало, резать больше некого.

Гедулянов молчал, погруженный в свои думы — о погибшем командире, лежащем в глухом подвале на двухсаженной глубине; о Сидоровне, оставшейся в далекой Крымской с двумя дочерьми и почти без средств, и главным образом — о Тае. Теперь он стал думать о ней постоянно и совершенно по-иному, теперь она перестала быть просто с детства знакомой девочкой: после смерти Ковалевского капитан ясно ощутил свою особую ответственность за нее. Теперь он обязан был заменить ей отца, стать главной ее опорой, теперь он, он один отвечал за ее жизнь и судьбу, и эта ответственность не только не обременяла его, а ощущалась радостно и немного тревожно. Он не пытался понять, откуда вдруг возникло это ощущение, — он просто принял его как должное.

— Плохо стреляют, — зло сказал Чекаидзе. — Наши, говорю, плохо стреляют.

— Да? — озадаченно спросил Штоквич: он все время настороженно прислушивался не к стрельбе, а к чему-то, что должна была, как казалось ему, прикрывать эта бестолковая, неприцельная стрельба. — Вы правы, поручик. Господа казачьи командиры, прошу отрядить от каждой сотни по десять лучших стрелков в мой личный резерв. Командовать этим резервом назначаю юнкера Проскуру.

Проскура вскочил. Худое, костлявое лицо его зарозовело от радости и смущения. Но сказать он так ничего и не успел, потому что с балкона минарета раздался крик наблюдавшего за окрестностями унтер-офицера:

— Пыль на дороге, ваши благородия. Густая пыль, идет ктой-то! Наши, поди, наши на выручку идут!

— Наши идут! Наши-и!..

Никто не понял, кто первым крикнул эти слова: они вырвались из истомленных неизвестностью и ожиданием солдатских душ стихийно. Это был единый восторженный, безудержный порыв: кричали, бестолково метались по двору, обнимались, били в барабаны, трубили в рожки. Многие бросились на стены, потому что осаждающие вдруг прекратили стрельбу, что окончательно убедило гарнизон в подходе русских войск. Остававшийся внизу, в первом дворе Гедулянов напрасно призывал к порядку: его никто не слушал.

Штоквич поднялся на стены одним из первых: действительно, по дороге, ведущей к Баязету, двигался огромный клуб пыли, в котором ничего нельзя было разглядеть. В первое мгновенье он тоже ощутил острую радость, но тут же, прикинув, понял, что пыль эта двигалась по Диадинской дороге.

— Назад! — закричал он. — Господа офицеры, к частям! Занять оборону!

Но его и не слушали, и не слышали. Общее безумство продолжалось, и какие-то добровольцы уже копошились у крепостных ворот, разбирая баррикаду. Поняв, что приказами сейчас ничего не добьешься, Штоквич, прыгая через ступени, сбежал во двор, расталкивая солдат, пробился к воротам.

— Назад! — надсадно кричал он. — Все назад! Назад!

Выхватив револьвер, комендант дважды выстрелил в воздух. Это подействовало: стоявшие подле отступили, но весь гарнизон по-прежнему орал, суматошно бегал, дудел в рожки и бил в барабаны.

— Застрелю, — Штоквич сорвал голос и говорил хрипло. — Не сметь без приказа разбирать завал. Не сметь.

Слышали его только те, кто стоял вблизи: он уже не мог говорить громко. И солдаты настороженно молчали, чувствуя за спиной поддержку торжествующей толпы, переставшей от счастья и радости ощущать себя воинами. Но тут сквозь растущее неистовство донесся тяжелый скрип, и все оглянулись: из второго двора, натужно хрипя, артиллеристы на себе выкатывали пушку. Томашевский распорядился установить ее стволом к воротам, проверил прицел и, одернув китель, строевым шагом направился к Штоквичу.

— Господин капитан, орудие заряжено картечью и готово к открытию огня, — громко доложил он.

— Благодарю, поручик, — Штоквич облегченно вздохнул. — Это турки. Фаик-паша по Диадинской дороге.

— Я понял, господин капитан.

— Где Гедулянов?

— Приводит в чувство ставропольцев.

— Передайте ему…

Рев заглушил слова Штоквича, и первый турецкий снаряд ударился о внутреннюю стену двора. Грохот перекрыл крики, треск барабанов и гудение ротных рожков. И весь двор замер, только кричали раненые.

— Гарнизон, к бою! — собрав все силы, в полный голос прокричал Штоквич.

Он хотел добавить что-то еще, но из горла рвался бессвязный сип, и комендант только напрасно разевал рот. Второй снаряд разорвался, опять ударившись о внутреннюю стену, и не успел заглохнуть грохот разрыва, как снаружи, из-за стен цитадели раздалась частая ружейная стрельба и дикие крики ринувшихся на штурм курдов. А снаряды уже рвались один за другим, осколки звенели по всему двору, крошился кирпич, и в удушливом дыму бестолково метались люди. Ликование перешло в панику.

Капитан Гедулянов не расслышал взрыва второго снаряда: что-то со страшной силой ударило его в голову, и он отлетел в сторону, сразу потеряв сознание. Очнулся, однако, быстро — ему показалось, что и сознания-то он не терял, настолько ничего не изменилось: грохот артиллерийского обстрела, паническое метание защитников, крики штурмующих, беспорядочная стрельба — но все же первое, что он увидел, было склоненное над ним лицо Таи. Она перевязывала ему голову, то и дело точно в беспамятстве целуя его грязное, измазанное кровью и пороховой копотью лицо.

— Очнулся? Родной мой, родименький, вы живы?

— Тая, — с трудом сказал он. — Ступай отсюда, Тая, не дай бог… Что я тогда Сидоровне скажу?

— Молчите, молчите… — вновь разорвался снаряд, и она вновь приникла к нему. — Я унесу вас, унесу. У меня достанет сил…

И тут Гедулянов вдруг ясно увидел полковника Пацевича. Именно вдруг, внезапно, точно Пацевич выпал из общей картины суеты, бестолковости, криков и грохота. Увидел, и все сразу же исчезло из его сознания — и боль от раны, и метавшиеся солдаты, и начавшийся штурм, и даже Тая, — Пацевич торопливо поднимался по лестнице на крышу второго этажа, держа в руках палку с привязанной к ней углом большой белой простыней. Увидел и уже не терял из вида и, отодвинув Таю рукой, встал, опираясь спиной об избитую осколками каменную кладку. Он вставал медленно, потому что сил почти не было, но, встав, еще раз решительно, даже грубо оттолкнул шагнувшую к нему Таю, и правая рука его привычно нащупала кобуру. К тому времени Пацевич уже взобрался на крышу, уже замахал простыней, точно гоняющий голубей мальчишка. Гедулянов достал револьвер, взвел курок, положил ствол для верности на сгиб левого локтя и выстрелил. И сполз по стене, теряя сознание, так и не увидев, как закачался Пацевич, как вывалился из его рук самодельный белый флаг и как упал он, корчась от боли, на каменные плиты крыши…

Зато это увидели ставропольцы и крымцы, хоперцы и уманцы, стрелки и артиллеристы. Увидел Штоквич, Ростом Чекаидзе, сотник Гвоздин и войсковой старшина Кванин. И Кванин закричал первым:

— Братцы, не выдавай! Бей их, сволочей, братцы! Не позорь Россию!..

В каждом внезапном — да и не только во внезапном! — бою бывает мгновение, которое вдруг оказывается переломным. Уже трус бежит, уже малодушный падает на землю, уже и бывалый, случается, теряет уверенность в себе; уже враг, чувствуя победу, переходит за ту грань, за которой почти не требуется дополнительных усилий, но нежданная случайность нарушает создавшееся положение, выравнивает если не силы, то отвагу, и трус с удесятеренной яростью поворачивает назад, малодушный бросается в атаку, а засомневавшийся обретает новые силы. И тогда бой как бы поворачивается вокруг невидимой оси, и торжествующий победитель, исчерпав порыв, уже без оглядки откатывается назад.

Таким поворотным моментом было неожиданное, необъяснимое падение полковника Пацевича, по собственному почину поднявшего флаг безоговорочной капитуляции. В сумятице боя никто не видел, что в него снизу, со двора стрелял раненый Гедулянов: полковник вдруг завертелся и рухнул, выронив белую тряпку, и для всех это стало как бы знамением свыше, сигналом к яростному, упорному сопротивлению, новой вехой в обороне цитадели. И люди уже не искали ни товарищей, ни командиров: они искали боя и начали его там, где их застиг этот момент. Начали дружно, уверенно, с неистовой, почти торжествующей яростью. Все стены, бойницы, крыши, балкон минарета и даже купол мечети в считанные секунды были заполнены солдатами и казаками, тут же открывшими убийственный огонь по штурмующим стены и ворота толпам. И враг бежал, оставив у стен крепости штурмовые лестницы, веревки с крючьями и свыше четырехсот трупов. А через полчаса прекратили обстрел и турецкие батареи.

К вечеру, когда были устранены последствия штурма, заделаны проломы и пробиты новые бойницы, когда ротные командиры проверили своих людей и подсчитали потери, когда раненые были отправлены в лазарет, когда позаботились о мертвых и накормили живых, к Штоквичу пришел Китаевский. Максимилиан Казимирович еле держался на ногах после бесчисленных перевязок и операций и говорил еще тише, чем обычно. Доложив коменданту о раненых, особо упомянул о Гедулянове.

— К счастью, у Петра Игнатьевича скорее контузия, чем ранение: осколок прошел по касательной. Завтра намеревается приступить к исполнению обязанностей, почему я и не включил его в список выбывших из строя.

— Я не видел капитана на стенах. Где он был ранен?

Окончательно сорвав голос, комендант говорил свистящим шепотом, и потому разговор их походил на совещание заговорщиков.

— Тая говорила, что в первом дворе. Едва ли не в начале обстрела.

— А что с полковником Пацевичем?

— Он тяжело ранен, я с трудом извлек пулю, — Китаевский замялся. — Это странное ранение, господин капитан. Пуля попала в спину.

— Ничего странного, Пацевич слишком вертелся.

— Да, но характер ранения… Пуля вошла снизу. Снизу вверх, будто стреляли со двора.

— Со двора? — Штоквич внимательно посмотрел на Максимилиана Казимировича. — Что же, в бою все бывает.

— Но видите ли… — младший врач помолчал. — Полковник ранен револьверной пулей.

Он достал из кармана кителя завернутую в тряпочку пулю и аккуратно положил ее на стол перед комендантом. Штоквич с интересом взял пулю, долго рассматривал ее. И неожиданно усмехнулся.

— Ошибаетесь, Китаевский, это не револьверная пуля.

— Как не револьверная? — с обидой переспросил Максимилиан Казимирович. — Извините, милостивый государь, я всю жизнь служу в войсках…

— Это — не револьверная пуля, — с особой весомостью сказал Штоквич, зажав пулю в кулаке. — Это пуля от турецкой винтовки «пибоди-мартини». Вы поняли меня, младший врач Китаевский? Так и напишите в медицинском свидетельстве: полковник Пацевич ранен пулей от турецкой винтовки системы «пибоди-мартини», коей на вооружении нашей армии нет.

— Но позвольте, господин капитан, я — медик. Я по долгу службы и профессии своей обязан…

— Как вы относитесь к Гедулянову?

— Я? А почему… И при чем тут…

— Вы служили вместе с ним в Семьдесят четвертом Ставропольском полку.

— Да, служили. Много лет. Петр Игнатьевич прекрасный человек и прекрасный офицер и… Все же я не понимаю, какое…

— Если Гедулянов прекрасный человек и офицер, вы напишете в заключении о ранении полковника Пацевича то, что я вам сказал. «Пибоди-мартини», запомнили? Заключение покажете мне. Ступайте, Максимилиан Казимирович, я более не задерживаю вас.

Китаевский потоптался, недоуменно пожал плечами и пошел. Но комендант вдруг остановил его.

— Где лежит Гедулянов?

— Его поместила у себя Тая… То есть милосердная сестра Ковалевская.

— Благодарю. Ступайте-ка спать, Максимилиан Казимирович, вы очень переутомлены.

— Спасибо, — растерянно пробормотал Китаевский и вышел.

Как только за младшим врачом закрылась дверь, Штоквич разжал кулак, посмотрел на пулю и беззвучно затрясся от смеха. Потом вышел в коридор, поднялся на стену и, широко размахнувшись, швырнул пулю в сторону необычно притихшего вражеского стана. Спустился, постоял перед своей дверью и решительно направился в дальний двор, где сам когда-то выделил две комнатки милосердной сестре Таисии Ковалевской.

— Прошу, — сказала Тая в ответ на стук. — Пожалуйста.

Вошел Штоквич. Молча поклонился и остался у дверей, оглядываясь. Гедулянов лежал в первой комнате на старом диване, укрытый солдатским одеялом. На голове его белела свежая повязка, лицо было чисто вымыто, а черная борода аккуратно расчесана: комендант обратил особое внимание на контраст белого с черным.

— Проходите, прошу вас, — пролепетала Тая, намереваясь уйти во вторую комнату.

— Вы можете остаться, Таисия Леонтьевна, — Штоквич снял фуражку и шагнул к дивану. — Я пришел, чтобы выразить вам, господин капитан, свое восхищение и личную душевную признательность. По известным причинам я не могу объявить вам благодарность ни в приказе, ни перед строем: примите же ее в такой форме.

— Помилуйте, за что же? — растерянно улыбнулся Гедулянов.

— За отличную стрельбу, — значительно сказал комендант.

Капитан сразу перестал улыбаться. Обветренное, грубое, солдатское лицо его стало хмурым и настороженным. Штоквич отложил фуражку, потянулся к висевшим на стене офицерским ремням, вынул из кобуры револьвер и провернул барабан.

— Все правильно, четыре пули. Хорошо стреляет тот, кто попадает в цель. Но тот, кто стреляет туда, куда нужно и, главное, тогда, когда нужно, стреляет выше всех похвал.

Гедулянов по-прежнему смотрел колюче. Штоквич невесело улыбнулся, выбил из барабана стреляную гильзу, вставил в гнездо новый патрон, сунул револьвер на место и сел на край дивана.

— Я — малоприятный человек, Гедулянов. Я трудно схожусь с людьми, у меня нет ни друзей, ни близких. Впрочем, это все — лирика, за которую прошу прощения. — Штоквич помолчал, по привычке поглаживая колени. — Сегодня я уверовал, что в крепости есть по крайней мере один человек, который, как и я, во что бы то ни стало исполнит последний приказ полковника Ковалевского. Не смею рассчитывать на вашу дружбу, Петр Игнатьевич, но на мое особое к вам расположение вы всегда можете положиться. — Он встал и, помолчав, сказал иным, привычно непререкаемым тоном: — Вы потеряли сознание в самом начале штурма и ни разу не выстрелили из револьвера. Вы подтверждаете это, сестра Ковалевская?

— Да, — не задумываясь, сказала Тая. — Я безотлучно находилась при капитане Гедулянове.

— Благодарю вас, Таисия Леонтьевна, — с чувством сказал Штоквич. — Только, пожалуйста, не умывайте более капитана. На это я не отпущу воды даже для вас. Спокойной ночи.

Штоквич неуклюже шутил, но шутка оказалась пророчеством: ночью противник отвел воду. А в день ликования, паники, штурма и боя часовых у бассейна поставить забыли, и к утру его уже вычерпали до дна. Оставался лишь тот запас, что заготовили ранее: в бочках, ведрах, офицерских самоварах и солдатских котелках. Об этом утром доложил коменданту дежурный по гарнизону сотник Гвоздин.

— Собрать всю воду в один каземат, — распорядился Штоквич. — К дверям — надежную охрану. С сего часа воду отпускать только по моему письменному приказанию.

— Слушаюсь, — сотник усмехнулся. — Воду отвели, значит, в осаду берут, так понимать надо? Турки с пушками подошли: обложат со всех сторон, постреливать будут, а курды с черкесами уйдут.

— Вы думаете? — быстро спросил Штоквич.

— А хрена тут кавалерии делать? Зря фураж жрать? Сам казак, знаю: не годны мы для осад. Уйдут они. На Игдырь: там заслоны слабые, прорвут и… И все наше Баязетское сидение — кобыле под хвост, капитан.

Штоквич молчал, растерянно вертя в руках погасшую трубку. Гвоздин подошел к столу, сел напротив, сказал приглушенно:

— Не рассердишься, если по-простому скажу? Ты правильно вчера с ними говорил, с парламентерами-то: мне казаки рассказали. Ежели опять пожалуют — сдержи слово. Мои ребята их так отдерут — месяц лежа жрать будут. Их обидеть нужно, понимаешь? Горца обидишь — он никуда не уйдет, пока позора не смоет.

Штоквич отложил трубку, встал, походил по комнате. Остановился перед Гвоздиным.

— А если парламентеры не явятся сегодня?

— Должны явиться. Самолюбивы больно.

— Тогда… — комендант опять походил по комнате, подумал. — Отберите казаков, в которых лично уверены. Если парламентера прибудут, эти казаки должны присутствовать при встрече и без колебания исполнить любое мое приказание.

— Исполнят, — сотник вдруг улыбнулся. — Казаки верят вам, капитан. Мы тут беседовали промеж себя: верят.

— Благодарю, сотник. Ступайте.

Оставшись один, Штоквич тщательно побрился, не переставая думать о том, пришлет ли Шамиль парламентеров, а если пришлет, то хватит ли у него самого, у коменданта и руководителя обороны, мужества исполнить то, на что он решился во время разговора с Гвоздиным. Он понимал, что этим решением преступает не только военные, но и человеческие законы, но не видел иного выхода. И, неторопливо приводя себя в порядок, все время прислушивался, ожидая и одновременно страшась официального посещения. Он не боялся, что задуманное им может навеки покрыть его позором и выбросить из общества, — он боялся самого себя, не зная еще, сможет ли он, офицер русской армии, в решающий момент преступить черту даже во имя той высокой цели, которую ставил перед собой.

Ровно в десять пропела труба. К тому времени комендант был уже одет в полную, старательно вычищенную форму, но, прежде чем выйти, широко и торжественно перекрестился, точно шел на эшафот. И даже подумал о том, что идет на эшафот, когда поднимался на крышу второго этажа.

Там уже стоял Гедулянов — Штоквич мельком спросил, как он себя чувствует, и капитан сказал, что совершенно здоров, — войсковой старшина Кванин, сотник Гвоздин и четверо бородатых немолодых казаков. Солдат поблизости не было, и комендант отметил про себя, что малоразговорчивый сотник Гвоздин собрал тех, в которых лично был уверен.

— Парламентеры, — сказал Гедулянов. — На сей раз без Шамиля.

— Его счастье, — буркнул Штоквич. — Сбросьте им лестницу.

Первым легко поднялся князь Дауднов — в той же черной черкеске. А переводчик Таги-бек Баграмбеков опять долго пыхтел, и казаки под конец втащили его руками. Во время этой затянувшейся процедуры Дауднов стоял молча, положив руки на кинжал.

— По приказанию его превосходительства генерала Шамиля я… — задыхаясь, начал переводчик.

— Не надо, — резко сказал Штоквич; голос его не восстановился окончательно и сорвался на фальцет. — Видимо, Гази-Магома либо страдает выпадением памяти, либо позволяет себе сомневаться в слове русского офицера. Позавчера я предупредил, что, если он вздумает вторично прислать парламентеров, я незамедлительно…

— Капитан, опомнитесь, — шепотом сказал Гедулянов.

— Молчите! — оборвал Штоквич: он был бледен, левое веко непрестанно дергалось в нервном тике. — Вы, князь Дауднов, будете пощажены только в том случае, если Шамиль исполнит мои требования: усмирение курдов…

— Нет, — по-русски сказал парламентер: поняв всю серьезность положения, он уже не нуждался в переводчике. — Я выполняю лишь то, что мне приказано. Гарнизон обязан сложить оружие, тогда всем будет сохранена жизнь. Кроме вас, господин капитан.

— Обычно я не меняю своих решений, — сипло (ему опять отказали связки) проговорил Штоквич. — Но сегодня вынужден отступить от этого правила. Веревку, казаки!

— Лучше аркан, — хладнокровно уточнил Гвоздин. — Живо, станичники!

— Обождите! — отчаянно крикнул переводчик. — Шамиль поклялся на Коране, что сдерет с вас кожу, господин капитан, если вы хотя бы пальцем тронете князя Дауднова.

— Для этого ему придется сначала взять цитадель, — Штоквич оглянулся: к ним уже подходили казаки, один из них перебирал в руках ременный аркан. — Повесить парламентера! На стене. Над воротами. Лицом к Шамилю!

— Штоквич, это невозможно, — прошептал Гедулянов. — Это позор для всех нас, Штоквич!

— Молчи, капитан, — Кванин дружески облапил Гедулянова. — Коли надо, так мы и родному дядьке голову снесем.

Казаки быстро связали руки Дауднову, накинули на шею петлю. Князь не сопротивлялся, не кричал, только побледнел и стал глубоко и часто дышать.

— Шамиль не простит этого никому из вас… — вдруг громко сказал он. — Никому!..

— Исполнять приказание! — крикнул комендант, вновь сорвавшись на фальцет.

Казаки сноровисто закрепили конец аркана и, схватив парламентера, сбросили его со стены. Аркан натянулся, как струна, под тяжелым, бившимся в конвульсиях телом.

Все молчали. Штоквич пытался раскурить трубку, но в трясущихся руках его все время ломались спички. Наконец он справился с собой, прикурил и оглянулся. На крыше никого не было, кроме капитана Гедулянова. Комендант долго смотрел на него, и Гедулянов, почувствовав этот взгляд, поднял голову.

— Вы поступили бесчестно, капитан Штоквич.

— Да, — Штоквича трясло, и он все время жадно затягивался, стараясь унять эту дрожь. — Я поступил бесчестно, вы правы, Гедулянов. — Он помолчал и вдруг выкрикнул резко и громко: — Но Гази-Магома не уйдет отсюда! Не ворвется в Армению, пока не сдерет с меня шкуру!

Гедулянов молчал. Некоторое время молчал и Штоквич, будто ожидал возражений, спора, понимания — ожидал хотя бы слова. Не дождавшись, вздохнул и тихо и горько сказал:

— Да, я потерял свою честь, но я не нашел иного выхода, чтобы исполнить свой долг перед отечеством. И только оно, оно одно вправе судить меня.

И опять они надолго замолчали, уже не глядя друг на друга. Потом Гедулянов негромко сказал:

— Может быть, вы по-своему правы, капитан. Может быть. Я тоже исполню свой долг и выполню любой ваш приказ без промедления и рассуждений. Только… Только никогда более не рассчитывайте на мою дружбу, Штоквич.

Он повернулся и стал спускаться по лестнице. А комендант еще долго стоял неподвижно, как памятник, над уже замершим телом парламентера.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.