Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА ДЕСЯТАЯ



 

 

— Говорят, людям свойственно ошибаться, — рассуждал Макгахан, часто поглядывая па молчаливого князя Насекина. — Я принимаю эту аксиому с одной поправкой: людям свойственно ошибаться в других. Понять человека постороннего куда сложнее, чем не понять. А мозг склонен избирать путь наименьшего сопротивления, и потому мы с легкостью объявляем другого глупцом, легкомысленным, ограниченным или еще бог весть с каким дефектом, чем пытаемся встать на его точку зрения и принять или хотя бы понять его правоту. В сущности, каждый человек говорит на своем языке, и человечеству предстоит преодолеть не только языковой барьер, но и научиться наконец-таки попросту понимать друг друга.

Он завел неопределенную и необязательную беседу, как только вошел и увидел князя. Увидел его сосредоточенный взгляд, нервозную подвижность, странный румянец на впалых щеках; Насекин был серьезно болен («надорван» — как про себя определил это состояние корреспондент), и Макгахану показалось, что князя необходимо отвлечь от какой-то мучающей его навязчивой идеи. И он начал разговор, надеясь включить в него больного, может быть, рассердить или обидеть, но увести от изнурительных дум.

— Душа человеческая сложна, а разум — причудлив: только дети и гении размышляют на общечеловеческом языке. Я прожил весьма пеструю жизнь, вдосталь помыкался по свету и знаю, что неграмотный кочевник нисколько не глупее своего ровесника, получившего образование в Кембридже или Сорбонне. Сумма знаний современного цивилизованного человека в восьмидесяти случаях из ста напоминает мне банковские вклады: их заботливо хранят, Но ими почти не пользуются. А истый сын природы должен пускать в оборот все свои знания, иначе он просто не выживет. И это придает его жизни тот смысл, которого мы лишены.

— Смысл, жизнь, — странным резким голосом перебил князь. — В жизни нет никакого смысла, потому что жизнь всего-навсего смерть, растянутая на неопределенный срок. Попробуйте поискать смысл в смерти, это куда плодотворнее, Макгахан.

Корреспондент помолчал, с грустью глядя на князя, по-прежнему нервно метавшегося по комнате. Опыт не удался, и Макгахан тут же отбросил его, заговорив куда серьезнее и тише:

— Друг мой, мне довелось повидать такое, чего не в силах описать и куда более талантливое перо, чем мой корреспондентский карандаш. Поверьте, я не из породы равнодушных: события, свидетелем которых я был, сократили мои дни на этой земле. Да, в каждом из нас сидит зверь. Сидит на цепи, откованной веками цивилизации. Но парадокс заключается в том, что, если человек сам спускает этого зверя с цепи, общество дружно объявляет его уголовным преступником, стоящим вне закона. Но если этот же самый закон спускает с цепи зверя, то человек уже не несет никакой ответственности перед обществом: удобно, не правда ли?

— Вы пытаетесь оправдать убийц?

— Я не оправдываю убийц, я хочу понять, почему человек становится убийцей и нет ли в этом нашей общей вины.

Насекин перестал метаться и остановился перед Макгаханом. Помолчал, в упор глядя лихорадочно поблескивающими глазами.

— Как считаете, человек рождается в мучениях?

— Библия утверждает это, — улыбнулся американец.

— Библия утверждает мучения женщины, а я спрашиваю о младенце. Вы помните свою боль при рождении?

— Нет, естественно. Но, полагаю, не потому, что ее не было, а потому, что не было памяти.

— Значит, боль есть только тогда, когда есть память? Нет памяти — нет боли?

— Простите, князь, это софизм.

— Софизм, — задумчиво повторил Насекин. — Человек рождается, не ощущая боли, а умирает в мучениях — тоже софизм? Женщина, отдающаяся по любви, испытывает неземное блаженство, а при насилии — ужас, боль, отвращение: тоже софизм? Что есть смерть — последнее мгновение жизни или первый миг небытия: опять софизм? Не слишком ли много софизмов для того, чтобы выстроить закономерность, Макгахан?

Американец не спешил с ответом, понимая, что Насекин и не нуждается в нем. Ответ заключался в самих вопросах: оставалось лишь изложить то же самое в утвердительной форме. Нет, князь был не надорван — князь был сломлен. Насекин не только видел убийц и убийства — он сам стал убийцей; совесть раздвоилась, разошлась на непримиримые полюса, и согласовать ее уже было невозможно. Эта раздвоенная совесть разрывала Сергея Андреевича изнутри, и Макгахан не знал, чем тут можно помочь.

— Хорошо бы вам переменить обстановку, князь, — сказал он, мучительно ощущая собственную фальшь. — Хотите посетить Америку? У меня добрых полторы тысячи друзей, и каждый с радостью примет вас. Новая страна, новые люди…

Князь улыбался. Корреспонденту показалось, что улыбается он так, как улыбался ранее. Это обнадеживало, и Макгахан с юмором начал описывать свою родину, не скупясь на обещания и всячески стараясь заинтересовать Насекина. Князь продолжал все так же улыбаться, а спросил вдруг, перебив на полуслове:

— Вернемся к закономерностям софизмов, Макгахан? Вы не беретесь их сформулировать?

— Ох, князь, князь, — сокрушенно вздохнул американец. — Дались вам эти софизмы.

— Мы все убийцы, — медленно, почти торжественно сказал Сергей Андреевич. — Все, Макгахан, без малейшего исключения. Убийцы — правители, бросающие народы, точно стаю волков, уничтожать друг друга. Убийцы — политиканы всех мастей, натравливающие эти народы. Убийцы — священнослужители, благословляющие войны, казни и репрессии. Убийцы — вы, господа корреспонденты, и вы, господа писатели, возвеличивающие собственную нацию и уничижающие всех инакомыслящих. Убийцы — жены, ласкающие своих мужей, пропахших кровью, и дети, по неведению играющие с ними. Убийцы все. Все!.. — Князь торопливо вытер мокрое от пота лицо. — Это — констатация сущего, причина спрятана глубже. Всего одна причина: ложь. Человечество лжет, Макгахан, лжет привычно, убедительно и даже искренне, ибо разучилось уже говорить правду. Спросите, почему? Да потому, что все, все до единого преследуют какие-то цели — будь то чин или должность, власть или слава, деньги или наслаждения. Потому-то и лгут монархи и президенты, чиновники и философы, верующие и атеисты, образованные и необразованные, мужчины и женщины: ведь при достижении цели не стесняются в средствах, и ложь — лучшее из средств. И она стала единственной формой общения, доступной, понятой и принятой всем миром, и говорящих правду в лучшем случае объявляют сумасшедшими. Ложь есть величайшее достижение цивилизации, она совершенствуется из года в год и будет совершенствоваться всегда, постоянно, пока не уничтожит человечество, как ржавчина уничтожает железо. — Он замолчал, устало поникнув, ссутулившись. Помолчав, сказал тихо: — Я устал, очень устал, Макгахан. Извините, придется лечь.

— Может быть, позвать врача или сестру?

— Как всегда, ищете лекарство от всех болезней? Но вы мне уже прописали его: когда нет памяти, нет и боли, — князь грустно улыбнулся. — Я неуклюже шучу. Прощайте, друг мой.

— До завтра, князь, — Макгахан пожал вялую руку Насекина. — Я задержусь здесь и буду вашим частым гостем, если не возражаете.

— Бога ради, — вздохнул Сергей Андреевич, садясь на постель. — Мне всегда приятно видеть вас.

Корреспондент был уже в дверях, когда услышал тихий смешок. Оглянулся: князь, улыбаясь, смотрел на него.

— Знаете, какая забавная мысль пришла мне в голову, Макгахан? Смерть — последняя неприятность, которую человек доставляет своим друзьям. Неплохо, а?

— Слишком цинично для смеха, — проворчал американец. — Сочините что-нибудь поостроумнее — посмеемся вместе.

И, еще раз поклонившись, вышел из комнаты.

 

 

Добровольческий отряд братьев Рожных все более превращался в санитарный кордон: участились случаи сыпного тифа, грозившего лавиной ринуться в Россию с обозами погонцев и эшелонами раненых. Не хватало медикаментов, палаток, дезинфицирующих средств да и просто обслуживающего персонала: вместо того чтобы разворачивать отряд, братья-близнецы все неохотнее пересылали деньги.

Из Смоленска вернулась Глафира Мартиановна. Леночка была благополучно доставлена, обласкана, зацелована и без малейших проволочек принята в семью. Сама Глафира Мартиановна так же была зацелована, снабжена на дорогу множеством сентенций и одним категорическим приказом: немедленно вернуть в Смоленск Ивана. Маша и сама искала брата, но он доселе так и не появился.

— Не беспокойтесь, Мария Ивановна, обоз на внутренних маршрутах используется, — успокаивал Рихтер. — Коли транзит получат, так уж меня не минуют. Тотчас же и доложу.

— По дороге слыхала я, что Рожных сейчас в Кишиневе, — сказала Глафира Мартиановна.

Рихтер проверил телеграфным запросом. Слух подтвердился: братья-миллионщики добивались каких-то поставок.

— Газетками их припугните, газетками, — советовал он. — Эта братия не любит огласки.

До Кишинева Маша добралась благополучно. С трудом сняв номер в дешевой гостинице, разыскала братьев Рожных. Оставив записку с просьбой принять ее по неотложному делу, вернулась к себе, полагая, что свидание может состояться только на следующий день. С дороги она чувствовала себя разбитой, ощущала жар и головную боль, но отдохнуть не пришлось: получив ее записку, Рожных тотчас же отрядили за нею коляску.

— Рад, душевно рад, — добродушно улыбаясь, сказал рослый мужчина, как только Маша вошла в гостиную. — Не забыли еще, кто таков я и чем отличен? Осмелюсь напомнить, что я — Филимон Донатов Рожных, а от брата Сильвестра родинкой отмечен. А это, стало быть, братец мой, Сильвестр Донатов Рожных — без родинки.

Братья различались, правда, не только родинкой под глазом у Филимона, но и манерой поведения. Сильвестр был молчалив и куда более скован в движениях. Зато Филимон говорил, не переставая, улыбался и вообще всячески проявлял повышенное внимание.

— Как доехали, Мария Ивановна? Сами понимаем, что с дороги вы, что устали, однако прощения просим за нетерпение паше. Отдохнуть не дали, обеспокоили. Но — дела, дела, любезная Мария Ивановна, дела да любопытство. Я, признаться, сомневался поначалу, да брат Сильвестр настоял: уж очень ему с вами познакомиться хотелось, очень. Много я ему о нашей московской встрече рассказывал, вот он и проявил нрав свой купеческий. «Желаю, говорит, сей же момент почтение свое Марии Ивановне засвидетельствовать…»

Брат Сильвестр молчал, ничем не выражая своего особого рвения «засвидетельствовать», а Филимон говорил и говорил, будто боялся, что коли замолчит, так начнет говорить гостья — и ему придется выслушать то, чего не хотелось выслушивать.

— Не прикажете ли чаю или кофею? Мы, признаться, кофей не уважаем, но чайком балуемся.

— Благодарю, Филимон Донатович. Нам необходимо поговорить.

— Помилуйте, Мария Ивановна, помилуйте! Успеем еще, наговоримся, а покуда — отдыхайте. Да, так о брате Сильвестре…

Слушая его вкрадчивый голос, Маша ощущала, как постепенно гаснет в ее душе все, что накопилось. Как человек открытый и прямодушный, она не умела менять планов на ходу в зависимости от обстановки. Ей уже казалось неудобным что-то доказывать, чего-то добиваться; уже недоставало сил прорываться сквозь пелену вежливых, добрых и таких необязательных слов.

— …мы — дремучие, Мария Ивановна, дремучие. Батюшка наш, царствие ему небесное, самоучкой до чтения да письма дошел. Но, правда, нам с братом Сильвестром в коммерческом заведении приказал закончить, в городе Женеве: не случалось бывать? Вот там-то и довелось нам познакомиться…

Именно в этом месте брат Сильвестр и подал впервые голос. Он слегка заикался, да некоторые слова давались ему с трудом.

— П-позвольте конфеты рекомендовать.

— Благодарю, Сильвестр Донатович. Я, собственно, хотела…

— Да, мало образования, мало, — вновь заговорил Филимон, рассеянно перебив ее. — Скажете, читать, мол, требуется, самим образовываться, да ведь дела, любезная Мария Ивановна, дела все времечко занимают. Как преставился наш батюшка, так и завертелись мы с братом Сильвестром…

Сквозь недомогание, головную боль, журчанье вкрадчивого голоса Маша вдруг уловила смысл оговорки: «Женева. Познакомились…» И скорее по наитию, чем по догадке, спросила, прервав безостановочную болтовню:

— В Женеве вы познакомились с Беневоленским? Да, да, припоминаю, он рассказывал.

Беневоленский не рассказывал Маше ничего подобного: она обманывала и, чтобы скрыть неудобство, сразу же поднесла к губам чашку. Но повисшая над столом пауза и быстрая, но не ускользнувшая от нее переглядка братьев убедили в правильности внезапно мелькнувшей мысли. Она не умела хитрить, но братцы сами были хитрецами наивысшей пробы, и это давало ей право продолжать.

— Помню, помню, — задумчиво сказала она. — Какой-то кружок, брошюры, дебаты.

— Увлечение молодости, — нехотя сознался Филимон, помолчав.

Тон его сразу изменился. Исчезла вкрадчивая любезность, радушие, улыбчивость: все это Маша не просто видела, а ощущала своим лихорадочно обостренным восприятием.

— Поэтому вы и вытащили его из тюрьмы, — она горько улыбнулась. — Испугались, что расскажет о ваших увлечениях молодости, и постарались отправить подальше?

— П-позвольте, — сказал Сильвестр: как многие заикающиеся, он питал склонность именно к тем словам, которые труднее всего ему давались. — Мы не имеем чести знать господина Беневоленского.

— Ладно, чего уж там, — грубовато перебил Филимон. — Все верно, брат Сильвестр, и хитрить нам негоже. Только насчет того, что испугались мы, это вы напрасно, Мария Ивановна. По доброму знакомству услугу оказали, из дружеских чувств.

Маша уже не верила ни единому его слову. От Беневоленского избавились, как от нежелательного свидетеля, искать его не собирались и сделали бы все возможное, чтобы пресечь попытки любого, кто пожелал бы заняться поисками. Прозрение глухой, безнадежной болью отозвалось в сердце, но Маша не могла позволить этим господам увидеть ее боль. Заставила себя улыбнуться:

— Оставим клятвы, господа. Я поспешила к вам отнюдь не в надежде услышать что-либо о господине Беневоленском. Я приехала напомнить, что вы не держите собственного слова.

— Не с руки нам это, — сухо кольнув ее глазами, сказал Сильвестр. — Мы — люди купеческие, у нас каждая денежка свой счет знает. Войне конца не видать, и в п-прорву эту нам капиталы бросать никакой выгоды нет.

— Денег, главное, денег свободных нет, — поспешно добавил Филимон. — Тут подряды предлагают, тоже на благо отечества. А долг свой патриотический мы с лихвой оплатили. С лихвой, Мария Ивановна, дай бог каждому истинно русскому патриоту стольким пожертвовать.

— Русские патриоты жизнями жертвуют, а не рублем, — сказала Маша, вставая. — Благодарю за разъяснения, господа, иллюзий более не питаю. А что касается стоимости вашего патриотизма, то о сем вы скоро сможете прочитать в газете.

Рихтер был прав: при упоминании о газете лица братьев вытянулись совершенно одинаково. Они снова быстро переглянулись, а затем Филимон опять заулыбался, засуетился, зажурчал:

— Мария Ивановна, голубушка наша, мы же, так сказать, в общих чертах трудности свои обрисовали. Нет, нет, святое дело не позабыли, что вы, что вы, как подумать можно. Большие суммы, правда, не обещаем, но долг и слово свое купеческое исполним. И о господине Беневоленском, то бишь Прохорове…

— Не утруждайте себя господином Прохоровым, а тем паче денежными переводами. Извольте вручить чек на расходы по отряду согласно этому расчету, — она положила на стол заранее составленную ведомость. — Если завтра к вечеру я не получу требуемой суммы, мне придется обратиться за помощью к газетам. Всего наилучшего, господа патриоты.

Через несколько дней Маша вернулась в отряд с чеком на шесть тысяч. Жар, головная боль и внезапные ознобы уже не оставляли ее: она понимала, что серьезно больна, но упрямо верила, что нужно лишь отлежаться, отдохнуть и все будет хорошо. И всячески скрывала, что ей скверно, скверно по-настоящему не только из-за болезни, но и из-за того, что пути ее с Аверьяном Леонидовичем Беневоленским стараниями братьев-патриотов разошлись отныне надолго, если не навсегда.

— Вы горите, — всполошилась сдержанная Глафира Мартиановна. — В постель. Немедленно в постель!

— Ничего, Глафира Мартиановна, ничего, дорогая, это так, это простуда, — жалко улыбалась Маша. — Ну, как дела у нас? Все ли ладно? Одеяла получили?

— Получили. Ложитесь же, Мария Ивановна.

Уложив Машу, Глафира Мартиановна бросилась к генералу Рихтеру: своим врачам она не доверяла. Рихтер немедленно разыскал самого Павла Федотыча. Старый доктор внимательно осмотрел больную, а выйдя из комнаты, сокрушенно развел руками:

— Тиф.

— Не отдам! — решительно объявила Глафира Мартиановна. — Пусть здесь лежит, сама за нею ходить буду.

— Ах, господи, господи! — в отчаянии крикнул Рихтер. — Ах, господи, мало мы жертв войне отдаем, так хоть солдатами. А тут — женщина, святая душа, ее-то, ее-то за что? — Он горестно покачал седой головой, вытер слезы, вздохнул. Сказал тихо: — Князь Насекин застрелился ночью. Глядите, чтоб Мария Ивановна о сем не узнала.

 

 

Кольцо плевненской блокады с каждым днем стягивалось все туже. Захватив опорные пункты турок на Софийском шоссе, Тотлебен обрек армию Османа-паши на голодный паек и столь непривычную для нее экономию боеприпасов. Русские копали день и ночь, постепенно приближаясь к турецким позициям. Это сковывало Османа-пашу, мешало маневрировать резервами, то есть вышибало из его рук ту козырную карту, с помощью которой он малой кровью отражал все предшествующие штурмы. Талантливому, и решительному турецкому полководцу отныне отводилась роль, противоречащая его характеру.

Вечером 27 ноября турки прекратили ружейный огонь против частей генерала Скобелева. Обеспокоенный тишиной, Михаил Дмитриевич выслал усиленные секреты. Через час один из секретов привел перебежчика, оказавшегося турецким барабанщиком.

— Осман-паша с рассветом уйдет из Плевена.

Скобелев тут же уведомил Тотлебена и Ганецкого, корпус которого прикрывал Софийское шоссе, и отправил охотников в турецкие траншеи. Охотники вернулись скорее, чем он предполагал: траншеи оказались пустыми.

Получив сообщение от Скобелева, Ганецкий выслал дозоры к Плевне со строгим приказом не открывать огня.

— Гренадеры встают быстро, а посему солдатам спать, — сказал он. — Тревогу играть по моей ракете, а отсюда следует, что господам офицерам придется бодрствовать.

Ночь на 28 ноября выдалась темной и холодной. Сторожевые посты и охотники-разведчики ничего не видели, но слышали нарастающий гул, шум шагов и скрип обозов; не сомкнувший всю ночь глаз Ганецкий получал донесения об этом через каждые полчаса.

— Видеть, видеть, а не слышать, — ворчал он. — Глаза надеж нее.

Предутренняя мгла долго не давала разведчикам рассмотреть что происходит возле переправ через реку Вид. А шум все нара стал и нарастал, и, когда наконец-таки утреннее серебристое марево стало таять, передовые посты увидели противника.

Рядом с каменным мостом через Вид турки за ночь успели на вести еще один — из тесно составленных повозок, покрытых досками и фашинами. По обоим мостам сплошным потоком шла пехота, выстраиваясь в боевой порядок на противоположном берегу. Не успевшие переправиться аскеры, артиллерия и обозы покрывали весь плевненский берег: Осман-паша бросал на прорыв всю свою армию.

— Слава тебе, господи! — торжественно перекрестился Ганецкий, получив донесение от постов. — Сигнал! И общая тревога!

В небо взвилась ракета. Не успела она разорваться, как по всей линии русских войск зарокотали барабаны. И тотчас же турецкие батареи открыли огонь. Бой начался; еще били барабаны, еще выстраивались колонны, а Ганецкий, пришпоривая коня, уже мчался к передовым траншеям, занятым сибирскими гренадерами.

— С праздником вас, Иван Степанович, — приветствовал старого генерала начальник штаба полковник Маныкин. — Противник стремится в бой, не закончив переправы.

— Кто это впереди, с биноклем? Усищи из-за щек торчат?

— Представитель главнокомандующего генерал Струков. Прибыл час назад.

— Что насмотрел, Струков? — спросил Ганецкий.

— Две особенности, Иван Степанович. Во-первых, турки не ведут ружейного огня, а во-вторых, машут развернутым знаменем. — Струков протянул бинокль: — Извольте взглянуть.

Ганецкий сдвинул на затылок фуражку лейб-гвардии Финляндского полка, которую надевал только в боях, и по-стариковски неторопливо взял бинокль. Приладив, долго всматривался в турецкие цепи, спешно развертывающиеся на заиндевелой низине.

— Что не стреляют, понятно: патронов мало, — сказал он, возвращая бинокль. — А знамя поглавнее. Оно зеленое, Струков, это — знамя пророка, и, значит, отступать они не будут. Ну что ж, тем лучше. Маныкин, передвинь Малороссийский полк, а резервы пока береги. Мне точно знать надобно, куда Осман рвется: к Софии или к Дунаю. Это тебе поручаю, Струков. Не упусти момент, куда их обозы заворачивать начнут.

— Они пошли в атаку! — крикнул Струков. — Да как стремительно. Черт возьми, молодцы турки!..

Аскеры с ружьями наперевес мчались через поле. Русские батареи открыли огонь, осыпая атакующих шрапнелью, но турецкие солдаты, закаленные штурмами и железной дисциплиной, сегодня не замечали ни пуль, ни снарядов. На месте убитых появлялись новые воины, зеленое знамя металось вдоль всего фронта; турки неудержимо рвались вперед.

Вслед за атакующими на рыжем жеребце ехал всадник в черном. Когда аскеры, добежав до первой линии траншей, ворвались в нее, он придержал коня, мановением руки посылая в атаку новые таборы.

Свежие таборы турок накатывались на первую траншею, где шла ожесточенная рукопашная. Большая часть сибиряков легла в этом бою, выиграв несколько драгоценных минут. Завладев траншеей, турки без малейшей передышки ринулись на вторую линию. Подоспел Малороссийский полк. Гренадеры с ходу бросились в бой, помогая изнемогавшим сибирякам; все смешалось во второй линии — сибиряки, турки, украинцы, лязг оружия и рев сотен глоток.

— Прикажете поторопить резервы? — нервничая, спросил Маныкин.

— В третьей линии задержим: там — архангелогородцы с вологодцами, у них с турками особые счеты, — спокойно сказал Ганецкий. — Впрочем, для солдатской уверенности прикажите Лашкареву стать позади третьей линии. А резервы придержите: я еще не понял, куда рвется Осман-паша.

Яростного порыва турок хватило, чтобы выдержать рукопашную и взломать вторую линию, но силы их уже были подорваны. Вырвавшись из траншей на предполье третьей линии, они бежали тяжело и медленно. Заметив это, опытный генерал-майор Рыкачев приказал своим архангелогородцам и вологодцам открыть залповый огонь. Встреченные залпами уже выдохшиеся аскеры залегли, ожидая помощи из глубины, откуда по обоим мостам все еще переправлялись войска и артиллерия. В штурме наступило некоторое затишье, пользуясь которым Лашкарев развернул позади третьей линии своих спешенных кавалеристов.

— Турецкие обозы и артиллерия смещаются к левому флангу! — неожиданно крикнул генерал Струков.

— Вот куда он рвется: к Дунаю, — спокойствие вдруг оставило Ганецкого. — Фанагорийцев и астраханцев на левый фланг! Бегом!

Ординарцы помчались к полкам, но старый генерал уже не мог ждать. Теперь, когда Осман-паша наконец-таки открыл свои карты, когда выяснилось, что отчаянный натиск на центр был всего лишь отвлекающим маневром, Иван Степанович отчетливо понял бой. Следовало перекрыть дорогу к Дунаю, встретить Османа-пашу контрударом свежих частей, окружить в низине и — добить. Все решала быстрота, и Ганецкий, вскочив на коня, помчался навстречу подходившим резервам.

— Молодцы, фанагорийцы! — срывая голос, прокричал он. — Вот так и в атаку, с ходу, с бега! Помните, чье имя вы носите, ребята!

Фанагорийцы, не перестраиваясь, с марша ударили в штыки. Завязалась рукопашная, увидев которую Рыкачев бросил вперед свои, испытанные в двух плевненских штурмах полки. Вологодцы и архангелогородцы смяли турок, на их плечах ворвались сначала во вторую, а затем и в первую траншеи. Офицеры Сибирского и Малороссийского полков, спешно собрав уцелевших гренадеров, неожиданно ударили во фланг турецким резервам. Турки смешались, дрогнули, но не побежали, а отошли в относительном порядке. Рукопашные схватки кончились: начинался затяжной огневой бой. Выдвинув вперед стрелков и развернув артиллерию, Осман-паша под их прикрытием собирал новый кулак. На рыжем скакуне — личном подарке султана — турецкий полководец метался по фронту, приводя в порядок свои войска. Его черную фигуру все время видели наблюдавшие за боем офицеры штаба.

В начале двенадцатого часа фигура грозного турецкого командующего пропала из глаз наблюдателей, скрытая густым снарядным разрывом. Не оказалось Османа-наши и тогда, когда рассеялся дым. И еще никто не успел высказать какого бы то ни было предположения, как турецкий огонь резко стал ослабевать, а стройные колонны изготовившихся к бою аскеров забеспокоились, задвигались…

— Неужели Осман-паша погиб? — растерянно спросил полковник Маныкин. — Турки подаются назад… Турки бегут, Иван Степанович, бегут!

Неудержимая паника охватила турецкие войска, еще совсем недавно столь неустрашимо штурмовавшие русских гренадеров. Стрельба прекратилась почти повсеместно, фронт дрогнул, и таборы ринулись к переправам, назад, в Плевну.

— Общая атака! — крикнул Ганецкий. — Огонь по мостам. Прижать к реке и уничтожить.

Русские войска дружно бросились в атаку, артиллерия громила мосты, где творилось нечто невообразимое. Турецкие солдаты кулаками и оружием прокладывали себе путь сквозь встречные колонны, ломая перила, сбрасывая в воду людей, повозки, орудия.

— Победа, — с облегчением вздохнул Струков. — Это победа, Иван Степанович!

— Не торопись, сглазишь, — проворчал старый генерал. — Солнышко всходит, но еще…

Он вдруг замолчал: на мосту через Вид в копошащейся людской массе кто-то отчаянно размахивал белым флагом. Флаг колебался, исчезал, но возникал снова.

— Прекратить огонь! — крикнул Ганецкий. — Остановить войска.

Трубы запели, отбой, отзывая атакующих. Смолкла артиллерия, ружейная стрельба, крики: на залитое кровью, заваленное телами убитых и раненых поле сражения словно обрушилась тишина. Иван Степанович вздрогнувшей рукой снял фуражку, широко, торжественно перекрестился.

— Дай поцелую тебя, Струков. Кончилась Плевна.

 

 

Русские войска, ставшие там, где застали их трубные звуки отбоя, в полной готовности наблюдали за спешным отступлением турок на другой берег. В этом отступлении уже не было паники — турецкие офицеры сумели навести порядок, — на мосту по-прежнему размахивали белым флагом, но никто не торопился сообщить русскому командованию, что Плевненский гарнизон готов сложить оружие. Минуты тянулись, безмолвное противостояние продолжалось, белый флаг развевался, а ясности не было. Ганецкий спокойно выжидал, но молодые офицеры его штаба уже выказывали нетерпение.

— Очередная хитрость, господа. Осман понял, что здесь ему не прорваться, и сейчас ударит в другом месте.

— Что будем делать, Иван Степанович? — тихо спросил Маныкин. — Вдруг они и вправду перегруппировываются под белым флагом?

Турки выслали парламентера лишь после того, как отвели все части за реку. Они стояли там огромной копошащейся массой и, по всей видимости, возвращаться в покинутый город не собирались.

— Адъютант его высокопревосходительства Османа-паши Нешед-бей, — по-французски представился парламентер.

— Я буду вести переговоры только с вашим командующим, — сказал Ганецкий.

Стоявший рядом Струков перевел его условие Нешед-бею. Адъютант горестно развел руками:

— Осман-паша ранен, ваше высокопревосходительство.

— Опасно? — быстро спросил Ганецкий, не дожидаясь перевода.

— Прострелена нога. К счастью, кость цела, как говорит его врач Хасиб-бей.

— Слава богу, судьба бережет хороших полководцев. — Иван Степанович помолчал, размышляя: — Струков, напиши Осману-паше, что я буду вести переговоры только с его особо уполномоченным на то представителем.

Струков тут же написал записку, Ганецкий подписал ее, не читая, отдал Нешед-бею.

— Поезжай-ка и ты к Осману, Александр Петрович, — вдруг сказал он. — А то разведем тут канцелярию.

— Благодарю, Иван Степанович, — заулыбался Струков. — Для меня это — большая честь.

— Условие одно: полная и безусловная сдача, — торжественно напутствовал старый генерал.

Струков выехал с ординарцем, казаком-коноводом и адъютантом Османа-паши Нешед-беем. Они на рысях миновали расположение русских войск, усеянное трупами поле и придержали коней у моста. Навстречу верхом ехал паша в сопровождении офицера с белым флагом. Приблизившись, поклонился Струкову, сказав на хорошем французском:

— Тахир-паша, начальник штаба армии его высокопревосходительства Османа-паши.

Отрекомендовавшись, Струков спросил, имеет ли паша полномочия от командующего.

— Армия сдается, — вздохнул Тахир-паша. — Поскольку Осман-паша ранен и не может лично выехать навстречу вашему командующему, то он покорнейше просит пожаловать к нему. Он ожидает в шоссейной караулке.

Струков тронул коня. Миновав молчаливую стражу на мосту, стал подниматься по шоссе среди сплошной толчеи неохотно уступавших дорогу аскеров. За ним ехали казак и Нешед-бей. Они уже приближались к караулке — небольшой мазанке с черепичной крышей, притулившейся к горе, — когда неожиданно перед конем Струкова взметнулось зеленое знамя.

— Ла-илла, илала, ва Магомед расуль алла! — тонким голосом истошно вопил худой старик в чалме, размахивая знаменем.

— Прикажите прекратить! — резко крикнул генерал Нешед-бею, одерживая испуганно всхрапывающего коня. — Не хватайся за шашку, казак.

Казак послушно отвел непроизвольно метнувшуюся к оружию руку, тяжело вздохнув. Вокруг потрясали винтовками аскеры. Нешед-бей, встав на стременах, повелительно крикнул. Старик опустил знамя, юркнул в толпу, и солдаты нехотя расступились.

У караулки Струков спешился, кинул поводья казаку и, не ожидая Нешед-бея, вошел в хижину. В первой комнате было много офицеров, повсюду валялось оружие, рассыпанные патроны и плавали густые облака табачного дыма.

— Где Осман-паша? — громко спросил Струков по-французски.

Один из офицеров молча указал на закрытую дверь второй комнаты. Генерал раздвинул стоявших на дороге офицеров, распахнул дверь и шагнул через порог.

В маленькой комнатке с единственным окошком на деревянной скамье сидел Осман-паша. Левая нога его была обнажена, над раной трудился немолодой доктор, не обративший на вошедшего никакого внимания. На командующем был черный сюртук, расшитый галунами, но без орденов; на поясе висела кривая сабля в дорогих ножнах. В углу комнаты, скрестив руки, молча стоял Тахир-паша. Струков отрекомендовался, Осман-паша жестом пригласил его сесть, но генерал продолжал стоять из уважения к раненому полководцу.

— Я имею честь явиться, чтобы сообщить, что генерал Ганецкий ждет вашего подтверждения о полной и безоговорочной сдаче.

Струков говорил по-французски, видел, что Осман-паша понимает его, но по каким-то соображениям предпочитает перевод. Переводил Нешед-бей, неслышно скользнувший в комнату вслед за Струковым. Выслушав его, паша надолго задумался. Потом медленным, ровным голосом сказал что-то своему врачу Хасиб-бею.

— День следует за днем, но аллах не даровал нам одних удач, — тихо перевел адъютант.

— На все воля всевышнего, — сказал Струков.

Осман-паша медленно покивал, соглашаясь. В комнате опять повисло молчание, и было слышно, как за дверью о чем-то громко спорят офицеры.

— Я покоряюсь этой воле, — Осман-паша со спокойной гордостью посмотрел в глаза Струкову. — Мои войска сложат оружие. Мой адъютант повторит эти слова вашему генералу.

Переведя это, Нешед-бей поклонился и тотчас же вышел. В комнате вновь воцарилась тишина, но вскоре вошел молодой офицер. С удивлением посмотрев на Струкова, поклонился раненому командующему и что-то сказал. Осман-паша кивнул и чуть улыбнулся, словно ожидал услышать именно то, о чем доложил офицер.

— Пока мы дрались, генерал Скобелев занял Плевну, — пояснил Тахир-паша.

Снаружи послышался шум, в комнату стремительно вошел Ганецкий. Войдя, остановился на мгновение и, сняв с седой головы повидавшую не одно сражение лейб-финляндскую фуражку, протянул руку Осману-паше. С помощью Хасиб-бея Осман встал, и оба полководца крепко пожали друг другу руки.

— От всей души поздравляю, — громко сказал Ганецкий. — Вы великолепно вели атаку, великолепно, генерал!

— Кисмет! — вздохнул Осман-паша.

— Да, судьба, — согласился Иван Степанович: он не нуждался в переводчике, тут же по-турецки спросив, не беспокоит ли рана.

— Скоро буду ходить. Правда, в плену.

— Плен ваш будет очень недолгим. Вы слишком почетный пленник и герой Турции.

Оба генерала опустились на скамью, продолжая внимательно разглядывать друг друга. Осман-паша смотрел серьезно и грустно, а седой Ганецкий улыбался. И с той же улыбкой сказал:

— Прикажите же, однако, войскам сложить оружие.

Осман молчал, продолжая задумчиво смотреть на своего победителя. Ганецкий спокойно ждал, понимая, как тяжело турецкому полководцу, пожалованному султаном титулом «гази» («непобедимый»), отдать такое приказание. И все молчали, только Хасиб-бей осторожно брякал медицинскими инструментами, складывая их в коробку.

— Ваше превосходительство, — тихо сказал Струков, посмотрев на карманные часы. — Скоро начнет темнеть.

— Я прошу вас, генерал, не задерживать более с приказанием, — мягко повторил Ганецкий Осману.

— Первым его должен исполнить я, — Осман-паша тяжело вздохнул и снял с себя саблю.

Ганецкий встал. Осман обеими руками протянул ему оружие, и старый генерал столь же торжественно, в обе руки принял его.

— Я полвека воюю с вашей страной, генерал, — тихо сказал он. — С двадцать восьмого года, во всех войнах. Но я и мечтать не смел, что когда-нибудь приму оружие из рук лучшего полководца Турции. Может быть, у вас есть какие-либо желания? Если они в моей власти, я исполню их.

— Желание? — Осман-паша чуть улыбнулся. — Я бы хотел увидеть генерала Скобелева.

— Ждите его здесь, генерал.

Осман вежливо склонил голову, вдруг резко вскинул ее и строго посмотрел на своего начальника штаба.

— Чего вы ждете после того, как ваш командир сложил оружие?

И повелительным жестом указал на дверь. Тахир-паша почтительно поклонился и пошел к выходу. Проходя, сказал Струкову.

— Сейчас армия сложит оружие. Соблаговолите присутствовать?

— Проследить, — приказал Ганецкий. — Вызови караульные команды и немедля пошли за Скобелевым.

Струков отдал честь и вышел вместе с Тахиром. В первой комнате по-прежнему толпились офицеры и по-прежнему плавали облака табачного дыма.

— Командующий сдал свою саблю, — сказал начальник штаба. — Прошу вас пройти к частям и обеспечить порядок сдачи оружия.

Сказав это, Тахир-паша вышел из караулки, и Струков последовал за ним. У входа стоял конвой Ганецкого. Распорядившись о караульных командах, генерал отозвал корнета и приказал разыскать Скобелева. Корнет вскочил на коня и помчался в Плевну, а Струков поспешил за Тахиром, который быстро поднимался на холм. Поднявшись, он повернулся к войскам и, воздев руки к небу, начал что-то кричать, а Струков всматривался в угрюмые лица аскеров. Исхудалые, истощенные голодом и боями, они оставались по-прежнему грозной силой, по-прежнему горели решимостью сражаться, и Александр Петрович впервые за этот день ощутил не только восторг победы, но и огромное облегчение. Самая боеспособная, сплоченная и опытная армия противника сдавалась русским войскам во главе с лучшим полководцем Османской империи.

Но сдавалась эта армия крайне неохотно. Глухой рокот пробежал по толпе, кое-где вновь упрямо взметнулись винтовки. Тахир-паша вырвал из ножен саблю, выкрикнул что-то и бросил ее к ногам Струкова. За ним стали бросать оружие офицеры, что-то объясняя аскерам, выталкивая из рядов самых несговорчивых и силой отбирая у них винтовки. Медленно началось разоружение; многие солдаты в знак протеста разбивали о камни свои прекрасные многозарядки, ломали штыки и ятаганы, разбрасывали патроны, рвали патронташи, сталкивали в воду орудия и зарядные ящики.

А над всей этой разоружающейся армией с того берега уже гремело ликующее «Ура!.. », и первые караульные команды вступали на мост.

 

 

Победное «Ура! » донеслось и до Плевны, где его подхватили скобелевские войска. Сам генерал в это время работал со штабом. Только что к нему прискакал отец, получивший приказание главнокомандующего принять под свою ответственность пленных. Одновременно великий князь, уже знавший, что Скобелев 2-й вступил в Плевну, сказал:

— Коли вступил первым, так и быть ему там губернатором.

В тоне Николая Николаевича старшего звучало раздражение, вызванное стремительной самостоятельностью Михаила Дмитриевича, но старый рубака по простодушию не заметил этого, а приказ передал дословно и с удовольствием.

— Растешь, Михаил, — не без гордости добавил он. — Получается, что я у тебя в подчинении. Дожил, как говорится.

Однако Михаил Дмитриевич не склонен был разделять отцовского торжества. Он сразу понял, что главнокомандующий этим почетным назначением обрекает его на сидение в тылу. А за окнами продолжали воодушевленно кричать «Ура! », и это раздражало.

— Олексин, узнай, с чего они там орут, — недовольно сказал он. — И разыщи Млынова.

— Не орут, а воинский восторг выражают, — строго поправил отец, когда ординарец вышел. — Османке хребет сломали, а ты — орут.

— Османке, — проворчал сын. — Нам бы таких «Османок» хоть парочку.

— Корнет от генерала Ганецкого, — доложил Олексин, появляясь в дверях.

Юный корнет, розовый от воодушевления и скачки, влетел в комнату. Звякнув шпорами, доложил, что генерал Ганецкий просит тотчас же прибыть к Осману-паше генерала Скобелева.

— Какого именно Скобелева? — спросил Михаил Дмитриевич.

— Обеих, ваши превосходительства! — не задумываясь, гаркнул корнет, поскольку не получил от Струкова ясных указаний.

Оба Скобелева прискакали к шоссейной караулке, когда разоружение уже закончилось. Офицеры строили молчаливых, покорившихся участи аскеров под наблюдением русских конвойных команд, Ганецкий уехал с докладом к великому князю главнокомандующему, а всем распоряжался Струков. Он радостно приветствовал Михаила Дмитриевича, с некоторым удивлением — старика и приказал Нешед-бею доложить об их прибытии Осману-паше.

— Он вас представит, а меня извините, господа. Дел по горло.

— Аскеров накормить надо, — сказал Михаил Дмитриевич.

— Хлеб сейчас подвезут, а с мясом до утра обождать придется.

Вернулся Нешед-бей и с поклоном пригласил генералов в караулку. Оба Скобелева последовали за ним; в первой комнате уже не было офицеров, а размещались тяжелораненые: здесь работали Хасиб-бей и двое русских врачей. Адъютант распахнул дверь во вторую комнату, и генералы вошли туда.

Осман-паша сидел на прежнем месте, но встал с помощью подскочившего адъютанта. С недоумением посмотрев на седого генерала, сначала почтительно поклонился ему, а затем протянул руку Скобелеву-младшему и что-то сказал, улыбнувшись.

— Его превосходительство говорит, что пожимает сейчас руку будущему русскому фельдмаршалу, — перевел Нешед-бей.

— Передайте паше мою признательность и скажите, что я искренне завидую ему. Он оказал своей родине неоценимую услугу.

Когда Нешед-бей перевел это, Скобелев представил отца. Осман-паша еще раз почтительно поклонился старику, но продолжал смотреть только на молодого генерала.

— Я отдал свою саблю генералу Ганецкому, но было бы справедливее, если бы я вручил ее вам, Ак-паша. Вы дважды заставили меня думать о поражении, а значит, дважды победили. — Осман-паша вежливо улыбнулся старику: — Я с удовольствием поздравляю вас, генерал, с великим сыном.

— Ничего, — невпопад ответил Дмитрий Иванович, растерянно погладив усы. — Пил бы поменьше, так и цены бы ему не было.

Неизвестно, как перевел эту фразу Нешед-бей, но Осман-паша тихо рассмеялся.

— Кровный скакун спотыкается чаще рабочей лошади.

Скобелева обидела эта покровительственная похвала. Он был военным не просто по призванию, а по особому складу души, где все решительно подчинялось восторженному азарту боя, ослепительной уверенности в победе, твердой убежденности в своей правоте. Он всегда уважал противника, но при этом требовал и ответного уважения. Не к себе — для этого он был достаточно самоуверен — к русской армии.

— Этот же афоризм я могу адресовать и вашему высокопревосходительству.

Осман-паша продолжал улыбаться, но из улыбки уже уходила теплота.

— После третьего штурма с поля боя выбрался солдат. Я навестил его в госпитале, и он рассказал, как на его глазах добивали моих раненых.

— Война жестока. Кроме того, это были башибузуки.

— Это были ваши воины, Осман-паша, — отчеканил Скобелев. — Вам известно, что у нас действуют лазареты для пленных?

— Мне известно, что вы оказываете помощь раненому противнику, но аскер этого не знает и не узнает никогда, — сухо сказал Осман. — Аскер знает одно: с ним поступят так, как поступает он. И чтобы он не сбежал в ваши лазареты, я вынужден закрывать глаза на его жестокость. Это — закон войны, генерал.

— Это нарушение законов войны, паша. Вы не уверены в своих солдатах, а потому и повязываете их страхом за совершенные преступления. Вам не кажется, что вы заменили солдатскую честь круговой порукой бандитов?

— Мне кажется, что вы — последний генерал в истории, который еще верит в эту самую честь.

Вошел Струков, сообщивший, что по повелению великого князя Осман-паша должен отбыть в Плевну и что экипаж паши уже подан. Турецкие офицеры на руках вынесли раненого командующего и усадили в коляску, запряженную буланой парой в английских шорах. Хасиб-бей устроился напротив паши, Струков верхом ехал сбоку, а сзади двигался конвой улан и турецкая свита паши.

— Генералам и в тылу ни жарко, ни холодно, — вздохнул старший Скобелев, когда они остались одни. — Тебя, поди, тоже на руках носить будут, коли в плен угодишь?

— Нет уж, ваше превосходительство, я всегда застрелиться успею, — неожиданно зло отрезал сын.

В двенадцать часов следующего дня наступившую тишину вновь нарушил грохот канонады: русская артиллерия салютовала въезду Александра II в Плевну. В одном из лучших болгарских домов был сервирован завтрак для императора, особ царской фамилии, румынского князя Карла и некоторых избранных. Во дворе были накрыты столы для офицеров свиты, за которыми ухаживали болгарские девушки в праздничных нарядах.

В доме не успели поднять бокалов за здоровье государя, как за окнами раздался шум: турецкий полководец шел к дому, опираясь на Хасиб-бея. Русские и румынские офицеры встали, Осман молча пересек двор и сразу же был введен к императору. Низко поклонившись, остался у порога, ожидая вопросов.

— Что вас побудило прорываться? — спросил император после весьма продолжительного молчания.

— Долг, ваше величество.

— Отдаю полную дань уважения вашей твердости в исполнении священного для всех долга служения своей родине, — напыщенно сказал Александр. — Знали ли вы о полном окружении Плевны?

— Я не знал подробностей, государь, но даже если бы я знал их, я бы все равно поступил так, как поступил.

— На что же вы рассчитывали?

— Полководец всегда рассчитывает на удар там, где его не ждут, государь. В данном случае я надеялся, что генерал Ганецкий примет мою демонстрацию за направление решающей атаки.

— В знак уважения к вашей личной храбрости я возвращаю вам саблю.

— Благодарю, ваше величество, — паша низко поклонился.

В то время как происходила эта театральная церемония, Дмитрий Иванович Скобелев прискакал к сыну. Оба генерала были молчаливо обойдены приглашением к царскому завтраку, но старику стало известно, что Скобелев-младший утром испросил аудиенцию и был принят.

— Унижался? — загремел старик, едва переступив порог. — Сапоги царские лизал, а что вылизал? Вот что! — он повертел фигой перед надушенной и любовно расчесанной бородой сына. — Тебе сам Османка руку тряс, а хрен вам вместо праздничка, хрен с редькой, ваше превосходительство!

— Хрен с редькой — тоже закуска, — улыбнулся Михаил Дмитриевич.

Он был в мундире при всех регалиях и вместе с парадно одетым Млыновым деятельно накрывал па стол. Столь же парадный Куропаткин молча поклонился разгневанному генералу.

— Празднуешь? — презрительно отметил Дмитрий Иванович. — Унижение водкой заливаешь?

— Не унижение — победу, — сказал Скобелев. — Готово, Млынов? Зови. А ты, Алексей Иванович, наливай. Первый тост — стоя.

Куропаткин едва успел разлить шампанское, как Млынов пропустил в комнату Олексина.

— Доброе утро, — Федор удивленно оглядел накрытый стол и парадных командиров. — Звали, Михаил Дмитриевич?

— Возьми бокал, — Скобелев обождал, пока все разберут шампанское, расправил бакенбарды. — Сегодня утром государь соизволил произвести тебя в офицеры. За здоровье подпоручика Олексина! — Он залпом осушил бокал, взял со стола погоны и протянул их Федору: — Носить с честью. И чтоб завтра представился мне по всей форме.

— Благодарю, Михаил Дмитриевич, — растерянно пробормотал Федор.

— Вот уж нет! — сердито фыркнул старик. — Кончился для тебя Михаил Дмитриевич, понятно? Отныне он тебе — ваше превосходительство. Так-то, поручик, и дай-ка я тебя поцелую на счастье!..

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.