Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 12 страница



За густо зарешеченным окном светило солнце и пели птицы. А внутри, в чистенькой, но сырой камере, было прохладно и тихо. Марк Иванов лежал на нарах, глядел в потолок и вспоминал короткое судебное заседание, после которого они, с Кузьмой очутились здесь, в большом зауральском тюремном городке, в этой камере с больнично-белыми оштукатуренными стенами и потолком. Он уже не грустил. Это первые несколько месяцев прошли тревожно и нервно. А потом тюремная жизнь стала понятной и не такой уж ужасной. Появились даже знакомые из сидящих рядом уголовников, а один из них, молодой ловкий парень, которого все называли Юрец, стал другом. В общем-то настоящим другом. Собственно, именно он и улучшил жизнь Марка и Кузьмы, он объяснил Марку, как и что надо делать, чтобы выжить. Артист попробовал, и действительно получилось. Для начала Кузьме пришлось выучить наизусть несколько зэковских баллад. Кузьма выучил их быстро и охотно — это Марку они совершенно не нравились, если не сказать больше. Потом Юрец стал приводить в камеру к Марку своих друзейуголовников, которые с радостью слушали Кузьму, хлопали, матерились и оставляли в камере чай, мыло, хлеб и все, что они каким-то образом добывали, так что не только Марку от этого легче жилось, но и самому Кузьме что-то перепадало. Так шли дни, так тянулся баснословный срок — двадцать пять лет! За птицу Марк переживал меньше, чем за себя: все-таки попугаи и по триста лет живут, а вот люди, они такие скоросмертные… За зарешеченным окошком зазвучала музыка — видно, начальник тюрьмы приказал поставить свою любимую пластинку с записью какого-то хора. «За что посадили? » — спросил однажды Юрец. «За слово…» — признался Марк. «За какое? » «Да Кузьма на концерте ляпнул вместо „двое в комнате“ — „двое в партии — я и Ленин“. «Политика…» — как-то излишне серьезно выдохнул тогда Юрец. А суд, приговоривший их, был таким коротким! И адвокат, казалось, больше пытался защитить попугая, чем Марка, хотя именно попугай и навлек на них беду. Обвинитель, правда, адвоката не слушал. Он сказал, что преступление совершает субъект, а кто этот субъект — человек, птица или козел — неважно. Важно только наличие преступления. Кузьма, сидевший в старой, много раз перечиненной клетке, кашлянул. Марк встал с нар, передвинул клетку с Кузьмой так, чтобы она стояла в единственном попадавшем в камеру луче солнца, и снова вернулся на нары. В камерной двери щелкнул замок, отъехала, взвизгнув, невидимая внешняя задвижка, и в проеме показался Юрец. Худой, остроносый, когда на его лице появлялась тонкогубая улыбка, он выглядел совсем подростком. — Привет! — сказал он, зайдя в камеру. — Тут один новые стихи написал, нехай попка выучит! — Так тут и поэты сидят? — удивился Марк, увидев в руках у Юрца тонкую школьную тетрадь, свернутую в трубочку. — Тут все — поэты. Уже раскрыв тетрадь и предварительно разглядев ее, Марк пробежал глазами первый стих и ничего в нем не понял: буквы будто русские, а смысла никакого. Вспомнил Марк, как после войны Урлухов прислал ему еды и на бумажном пакете с пшеном тоже какой-то ребенок похожую бессмыслицу писал. — А что это? — спросил Марк. — Стих, что, не видно? Марк еще раз прочитал написанное и пожал плечами. — Ну ты и штымп! — покачал головою Юрец. — Что, по-свойски не кумекаешь? — Не кумекаю… — признался Марк. — Ладно, объясню, — сказал Юрец. — Селедка — это галстук, кимарка — это вот нары, тарачки — папиросы, тумак — это вроде тебя человек, хевра — это хорошая компания, штевкал — это жрал… Понятно? Марк скривился, снял с носа тяжелые очки. — Что, стих не нравится? — в тонком голосе Юрца зазвучали угрожающие нотки. Марк тяжело вздохнул. — Думаю, что для попугая, это немного трудно… он такого еще не учил никогда. — Ну так он еще в тюрьме не был, а раз сейчас в тюрьме — пусть учит, а то я его!.. — Ну хорошо… — согласился Марк. Юрец ушел, закрыв за собою железную дверь на замок. Марк просматривал тетрадку стихов, и взгляд его за толстыми линзами очков тускнел. — Свалехался Ваня в рыжую хавырку… — прочитал Марк вслух начало одного стиха. Закрыл тетрадку и снял очки. Солнечный луч тем временем сполз с клетки, стоявшей на каменном полу, и стал понемногу забираться своей весенней желтизной на гладкие доски нар. Кузьма снова кашлянул. Марк отвлекся от воровских стихов и, подняв клетку, поставил ее снова в солнечный луч. — Вот, Кузьма, — грустным голосом сказал он, — видишь, что учить придется? Штевкать — жрать — кушать… Да, штевкать хочется… А, Кузьма, хочется пшена поштев-кать? 0-о-ой! Ну давай учить, слушай: «Свалехался Ваня в рыжую хавырку, дурку разкоцал, шоб селедку купить…» О! Смотри, Кузьма, одно русское слово нашлось — купить! Неужели они что-то покупают? Ну, давай сначала: «Свалехался Ваня в рыжую хавырку…» Через какое-то время, когда солнце уже заползло на белую оштукатуренную стену, в железной двери открылась кормушка, и в ней показалось улыбчивобезобразное лицо беззубого Хропуна, заключенного, которому доверяли возить по тюремным коридорам бачок с едой. — Ну ты, артист, миску давай! — сказал он. Марк схватил железную миску, подбежал к двери. Хропун забрал ее и вернул уже наполненной какой-то рыжеватой жижей. — На двоих! — шамкнул он. — Кружку! Кормушка захлопнулась. Марк глотнул из жестяной кружки морковного отвара — во рту сразу стало тепло и приятно. Потом, переложив несколько ложек жижи прямо в кормушку клетки, принялся за ужин. Жижа показалась Марку слишком горячей, и он решил обождать. Из клетки донесся серьезный шорох — Марк посмотрел и увидел, как жадно набросился Кузьма на еду. — Приятного аппетита! — горько усмехнулся Марк. Птица не ответила. Глава 40
 

Краснореченск был городом одного завода. Завод был режимным, а потому и город отсутствовал на географических картах. Но в почтовых справочниках он присутствовал, правда, не под своим настоящим именем. Там он назывался — Балабинск-18. И шли в город Балабинск-18 письма и посылки, шли и попадали в Краснореченск, но не было в этом никакого беспорядка или безобразия. Добрынин и Ваплахов, когда приехали в город прошлой осенью, встречены были радушно. Поселили их в отдельной квартире со своим туалетом и умывальником и с отдельной кухней. В первый же день они прогулялись по Краснореченску, осмотрелись, и оба заметили, что воздух в городе какой-то особенный. Воздух действительно был сладковатым и немного пьянящим, но все это объяснилось уже на следующий день, когда приставленный к ним работник завода провел вступительную экскурсию. Только тогда они узнали полное название завода: ордена Трудового Красного Знамени и ордена Победы Краснореченский спиртозавод имени Кирова. С большим интересом ходили они по просторным трехэтажным цехам и, насколько могли, изучали трудный путь от пшеничного зерна до живительной прозрачной влаги. Потом побывали они в музее спиртозавода, где молодая женщина — смотрительница музея — провела их по комнатам, заполненным экспонатами, фотографиями и документами. Музей оказался действительно интересным, да и женщина отнеслась к ним с максимальным вниманием. Очень просто и доходчиво рассказала она о значении спирта до революции и теперь, об истории развития спиртовой промышленности, о многочисленных способах применения спирта. Больше всего был поражен Добрынин, узнав, что больше половины произведенного в стране спирта используется для технических нужд, а совсем не для приготовления водки. Отдельная комната музея была посвящена вкладу завода в дело победы советского народа над немецкофашистскими захватчиками. Здесь под стеклами лежали самодельные фронтовые стаканчики, сработанные из гильз и из дерева, из глины и из просмоленного х/б. На стене красными буквами выписаны были строки из не известного Добрынину стихотворения: «ФРОНТОВЫЕ СТО ГРАММ, НАМ БЕЗ ВАС НЕ ПОДНЯТЬСЯ В АТАКУ! » В общем город сразу понравился народным контролерам. — Так а что же мы тут контролировать будем? — с усмешкой спросил Добрынин Ваплахова в тот же день вечером, когда сидели они в своей квартире и отдыхали после экскурсии по заводу и заводскому музею. — Водку? — предположил урку-емец. — Или спирт?.. Оба молча улыбнулись. Однако их новые обязанности оказались намного серьезнее, чем они ожидали. Директор спиртозавода Лимонов, бывший летчик-полярник, на следующий же день вызвал народных контролеров к себе и сказал: — На нашем заводе самое главное — дисциплина. И этим я прошу вас заняться. После окончания войны работники расслабились со всеми вытекающими отсюда последствиями, и с этим надо немедленно бороться. Директор Лимонов своей крупностью и медлительностью в движениях напоминал медведя. Одет он был всегда одинаково: в темно-зеленые брюки и в коричневую кожанную куртку. Когда он сидел в кабинете — то куртка была расстегнута, а когда выходил — застегивал ее. Под конец короткого разговора он вручил контролерам по копии инструкций по безопасности труда на спиртозаводах СССР. — Прочтите и запомните, а лучше перепишите! — сказал он. — И за каждое нарушение — к ногтю! Плевать, кто нарушил — уборщица или начальник цеха. Ясно? Вечерний город подсвечивал синее небо, и даже не верилось, что уже глубокая осень. Так началась их жизнь и работа в Краснореченске. Потом началась зима, и Добрынин с первой получки купил себе пальто с каракулевым воротником. Может быть, он и не купил бы себе это пальто, если б случайно не совпали день получки и приезд в Краснореченск ОРСовского поездаунивермага. Да и Ваплахов, любивший добротно и тепло одеваться, уже все уши прожужжал Павлу Добрынину о том, что чем лучше человек одевается, тем больше его уважают. А Добрынин любил уважение и знал, что он его заслуживает. И на самом деле работники спиртозавода, казалось, уже уважали народных контролеров, а некоторые даже побаивались. Ведь не давали Добрынин и Ваплахов спуску нарушителям дисциплины и инструкции. А уж если ловили они кого-нибудь с папиросой во рту на территории завода — плохо приходилось тому работнику. Человек пять уже уволили, а сколько человек лишились премий и грамот — сосчитать трудно. По воскресеньям народные контролеры ходили в кино или в клуб. А один раз даже зашли они на танцы, но, конечно, не умея танцевать, просто посмотрели на этот праздник, чувствуя добрую зависть к новой советской молодежи. Приближалась весна. План постоянно перевыполнялся. Дисциплина поддерживалась надежно, и поэтому царил на заводе порядок. Царил порядок и в квартире народных контролеров. Кроме бытового порядка, за который отвечал Ваплахов, присутствовал там и порядок политический. Ощутив внезапно возникшую стабильность жизни, Добрынин заказал заводскому столяру книжные полки, а когда полки были готовы — стал покупать книги. По субботам после работы Добрынин проводил для своего старинного друга Ваплахова политинформацию, заканчивавшуюся каждый раз чтением нового рассказа из третьей книги про Ленина. Заходил к ним пару раз и директор спиртозавода Лимонов. С удовольствием он рассказывал про свой полярный жизненный опыт, а потом слушал рассказы Добрынина о пережитых им трудностях. Ваплахов обычно молчал и только иногда добавлял в рассказы Добрынина забытые им детали. Шла обычная, спокойная трудовая жизнь. Полностью освоившись в новых условиях, Добрынин и Ваплахов взяли под контроль не только дисциплину, но и некоторые особенно важные производственные процессы, а особенно еженедельную перекачку спирта из огромных — метров пять в глубину — стальных чанов в подаваемые прямо на территорию завода железнодорожные цистерны. До появления на заводе контролеров при этой перекачке терялось, разливалось по земле и асфальту до двухсот литров спирта, но как только появились Добрынин и Ваплахов — и здесь наступил полный порядок, и пролитый спирт можно было пересчитать по каплям. Пришло время контролерам фотографироваться на Доску почета. Фотограф пришел прямо на спиртозавод. Вместе с ним пришел корреспондент местной газеты. Корреспондента Добрынин и Ваплахов уже знали — он не раз писал заметки об их работе. После короткого разговора в кабинете народного контроля фотограф потер ладони и принялся за дело. Сначала он усадил за стол Добрынина, минут десять мучил его просьбами чуть наклонить голову, чуть улыбнуться, чуть приподнять подбородок и брови. Наконец отщелкав несколько кадров будущего портрета, он взялся за Ваплахова. — У вас очень интересное лицо! — сказал фотограф, профессионально присматриваясь. — Очень интересное. Ваплахов почувствовал в груди волнение. Хорошо, что Добрынин, понимая волнение друга, вставил неожиданно: — Красивое русское лицо, а какие седые волосы! Тут и фотограф переключил свое внимание на пышную седину Ваплахова. — Да, — сказал он. — Такой типаж! Прямо получится портрет генерала! Под конец контролеры даже заприятельствовали с фотографом и упросили его сделать по нескольку маленьких фоток лично для них. Уже на следующий день фотограф принес контролерам по пять фотографий почтового размера. Вечером Добрынин и Ваплахов вернулись с завода и, поужинав, решили послать кому-нибудь свои фотографии. Ваплахов написал сердечное письмо Тане Селивановой. Он так и не получил ответа на свое первое письмо, но была в нем уверенность, что написала ему Таня. Просто не нашло письмо Ваплахова, уже два раза после шинельных мастерских поменявшего адрес. Вложил он в конверт свою фотографию, на оборотной стороне которой вывел аккуратно «Милой Тане с любовью». Прошлый раз он бы постеснялся написать вот так в открытую о своих чувствах. Но расстояние, а точнее, та географическая даль, что пролегла между ними, как бы сделала его смелее и решительнее. Добрынин написал два письма. Одно длинное и тоже сердечное написал он товарищу Тверину, вложил туда фотографию с соответственной дружеской подписью. А вот над вторым письмом просидел Павел Добрынин до полуночи. Сначала вывел на купленном на почте конверте адрес: «Деревня Крошкино, Маняше Добрыниной». Потом написал: «Дорогая Маняша». И тут слова у Добрынина кончились, как кончается молоко в молочном киоске рядом с проходной спиртозавода — было и вдруг бах! — и кончилось! И дальше сидел он с ручкой в руках, смотрел на белый лист бумаги и ощущал в себе какую-то онемелость и пустоту. В конце концов выдавил пером на бумаге еще несколько слов: «Посылаю тебе фотопортрет. Покажи его детям. Привет, с любовью Паша». Остались у Добрынина в запасе еще три фотографии, но знал он заранее, что пошлет одну из них старому другу Волчанову, а еще одну через майора Соколова перешлет хорошей девушке Зое Матросовой в тюрьму, где она теперь исправляется. И напишет он ей с другой стороны фотографии много пожеланий счастья и светлого будущего, которое ее непременно ждет. У Ваплахова оставалось четыре фотографии, но знал он, что когда-нибудь они пригодятся, а одну из них — самую лучшую — он подарит своему другу Добрынину. Глава 41
 

Две недели спустя сидел Банов у костра и читал только что полученные письма. С другой стороны костра старик распечатывал бандероли и посылки и то и дело охал или айкал. Был он в отличном настроении и поэтому каждые две-три минуты отвлекал Банова от писем, призывая его внимание к очередному присланному ему подарку. Когда Банов в пятый или шестой раз посмотрел на «присланное» Кремлевскому Мечтателю, то увидел у старика в руках большой кусок копченого мяса. — Это на вечер, к чаю! — сказал, широко улыбаясь, Кремлевский Мечтатель. — От татар Приволжья! Хорошие татары какие! А? Банов кивнул и взялся за следующее письмо. «Уважаемый товарищ Эква-Пырись, — читал он. — Спасибо за письмо. С парашютом прыгала я уже давно, но товарищ мой, с которым я прыгала, пропал без вести, и поэтому ваш привет ему передать не могу. Я долго болела и поэтому не помню, о чем я писала вам в предыдущем письме. Извините, пожалуйста. С уважением, Клара Ройд». — Дура, — тяжело прошептал Банов и вздохнул. — Ничего не поняла! Опустил руки на колени. Посмотрел тоскливо на огонь, облизывавший еловые ветки с уже обгоревшими иголками. — Товарищ Банов, гляньте-ка! — снова прозвучал голос Кремлевского Мечтателя. — Гляньте-ка сюда! Банов нехотя поднял глаза. На этот раз в руках старик держал толстую книгу. Банов прочитал: Лев Шейнин, «Записки следователя». — У вас когда-нибудь следователь был? — спросил старик. — Нет, не было. — А у меня был, и не один, надо сказать! Прекрасный народ — эти следователи. Образованные, умные… А мы их все равно провели в семнадцатом… Банов не слушал рассказ Кремлевского Мечтателя. Он составлял в уме следующее письмо Кларе, более ясное и понятное, такое, чтобы с первых же строчек поняла она, что это он, Банов, ей письмо написал, а не этот неугомонный оптимист и мечтатель. И потихоньку, слово к слову склеивалось в воображении Банова это новое письмо. И склеилось. Осталось его только на бумагу перенести. — Гляньте, Василий Васильевич, — опять призывал Кремлевский Мечтатель. — Книга-то с автографом, от автора в подарок! От этого Шейнина. Надо будет прочитать и письмо ему написать… Слышите, товарищ Банов? Прочитаете книгу? А? — Хорошо, — сказал бывший директор школы. — Прочитаю. — И потом письмо ему напишите, только правду. Понравится книжка — так ему и напишите от моего имени, а если не понравится — то и это напишите. Пускай правда глаза режет! Не люблю я этих писателей, интеллигентиков мягкотелых! Банов кивал и снова думал о письме. Вскоре Кремлевский Мечтатель замолчал и принялся за очередную посылку. Стало тихо у костра, и Банов, отложив пачку полученных сегодня писем, пристроил себе на колени доску, взял бумагу и карандаш и стал писать письмо Кларе. Простое, понятное письмо, по которому она сразу обо всем догадается! Глава 42
 

После утреннего эрзац-кофе Марка Иванова неожиданно забрали к начальнику тюрьмы, с которым артисту еще не приходилось встречаться. Идя перед надзирателем, Марк немного нервничал, зная от зэков, что характер у начальника тюрьмы буйный и что разговаривает он больше руками, чем языком. Однако, когда многочисленные коридоры и повороты остались позади, а перед ним открылась высокая дубовая дверь — за нею встретил Марка дружелюбной улыбкой человек, которого, казалось, боялись здесь все. — Там подождешь! — буркнул он надзирателю и самолично закрыл за Марком двери. Усевшись на привинченный к полу табурет и подождав, пока начальник займет свое место за широченным письменным столом, Марк огляделся и, к своему удивлению, встретился взглядом с мальчиком лет семи-восьми, сидевшим в углу кабинета за неизвестно откуда здесь появившейся школьной партой. — Это мой сын, Володя! — сказал, заметив удивление арестанта, начальник тюрьмы. — Кстати, если еще не знаете, моя фамилия — Крученый. Марк едва заметно улыбнулся — еще б ему не знать его фамилию, если каждый зэк к месту и не к месту вспоминает ее. — Жалобы есть? — спросил Крученый. — Может, кормят плохо или там сыро в камере? — Нет, — сказал Марк. — Все хорошо. Только для попугая чуть холодновато… — Ну, знаете, товарищ Иванов, наша тюрьма была достроена для людей, а не для попугаев. Может, какой-нибудь отрез сукна дать… этому вашему сокамернику… только чего ему… — Нет, было бы хорошо! — осмелел тут Марк. — Я б ему сшил что-нибудь… — Ладно, — начальник кивнул. — Скажу, чтоб дали… А теперь давайте к делу, тут у нас концерт силами тюремной самодеятельности планируется провести. Гости придут, как вы насчет выступления? Марк, услышав предложение, сразу и обрадовался, и испугался. Испугался потому, что Кузьма выучил уже добрых два десятка воровских стихов, которые со сцены никак читать нельзя было. — Если б репертуар новый сделать… — промямлил Марк, просяще глядя в глаза Крученого. — Если б в библиотеке посидеть… — Посидеть в библиотеке можно, она — не стоячий карцер! — пошутил начальник и сам же рассмеялся. — Хорошо, отведут тебя после обеда в библиотеку, но смотри ж, не подведи! Вот и Володя придет послушать, да, Володя? Мальчик послушно кивнул. Марк снова задержал на мальчике взгляд, не понимая, что может делать в тюрьме сын начальника этой тюрьмы. Словно угадав мысли арестанта, Крученый неожиданно тяжело вздохнул и сказал: — Вот, не с кем пацана дома оставить… хорошо еще, что дочку жена с собой на службу берет, а то если б и дочку сюда… — и начальник тюрьмы покачал головой. Марк сочувственно закивал. Подумалось ему почему-то, что у Крученого жена — учительница, и чтобы проверить правоту своей догадки и чувствуя, что начальник в хорошем настроении, артист спросил его об этом. — Нет, — спокойно ответил Крученый. — Жена в тюрьме работает, только не в этой, а в женской. На соседней улице. А вообще-то она раньше в детских яслях воспитательницей была. — Ну, воспитатель — это тоже учитель, — как-то неожиданно смело для самого себя заявил арестант. И тут же поймал на себе немного напряженный взгляд Крученого. Мурашки побежали по спине, и Марк понял, что пора назад, в камеру. Вернувшись «домой», артист посидел на нарах, размышляя о репертуаре для будущего концерта и находясь в ожидании послеобеденного времени, когда отведут его в тюремную библиотеку. Библиотека помещалась в бывшей десятиместной камере, но благодаря вольнонаемной библиотекарше имела уютный и мирный вид. Оштукатуренные стены были закрыты картами страны и плакатами, призывающими к труду и к миру во всем мире. Стеллажи с книгами стояли на некотором удалении друг от друга перпендикулярно боковым стенам. А посередине библиотеки на длинном, сбитом из вагонки столе лежали подшивки газет и журналов. Столик библиотекарши находился рядом со входом в левом углу. Когда надзиратель ввел Марка в это помещение, библиотекарша встала из-за стола. Марк поздоровался. — Добрый день, — ответила она. Надзиратель, задержавшись на минутку — он, оказывается, заказывал здесь книгу американского писателя Фенимора Купера, забрал свой заказ, расписался в карточке и кивнул Марку. — Я там, за дверью почитаю! — сказал он и вышел. Марк остался наедине с женщиной, и от этого все в нем оцепенело. Женщину звали Валентина Ефремовна. Ей недавно исполнилось тридцать пять лет. Одета она была в строгий серый костюм: узкая длинная юбка и жакет. — Мне товарищ Крученый сказал о вас, — приветливо проговорила она. — Вы посмотрите там, на полках, а я пока чаю сделаю. Мне как раз перед вашим приходом чайник кипятку принесли… Марк, как заколдованный, двинулся к полкам и стал водить глазами по корешкам книг. А сам внимательно прислушивался к шорохам, доносившимся из-за спины, оттуда, где находилась эта приятная невысокая женщина. Между делом вытащил томик Асеева. Пролистал, натыкаясь на знакомые и ему, и Кузьме стихотворения. — Ну вот, чай готов, подходите! — прозвучал голосок Валентины Ефремовны. К чаю библиотекарша вытащила из ящика письменного стола пачку печенья. Чай был настоящим. Марк жадно прихлебывал из жестяной кружки, обжигаясь и почему-то спеша. — Товарищ Крученый — хороший человек, — говорила женщина. — Он же заслуженный стеклодув СССР. Тут его многие не любят, а зря. И дома у него не все в порядке — дочечка, Оля ее зовут, болеет постоянно. Я уже говорила ему, чтоб в какой-нибудь южный интернат отправили, и то б лучше было… Марк слушал не очень внимательно. Щипал обожженный чаем язык. Но в животе было тепло и приятно, и только глаза уже устали любоваться этой домашней симпатичной женщиной. И тогда Марк снял тяжелые очки, положил их на стол и моргнул пару раз, расслабляя веки. — У вас такое плохое зрение! — с сочувствием сказала Валентина Ефремовна. — Да, после войны… — Марк тяжело вздохнул. Валентина Ефремовна понимающе кивнула. В камеру Марк возвращался с двумя стопками книг. Одну стопку нес сам, а вторую надзиратель. Среди книг была не только поэзия. Воспользовавшись моментом, Марк прихватил из библиотеки и несколько приключенческих романов про шпионов и пограничников, а также избранные речи товарища Тверина. Уже в камере, забирая от надзирателя вторую стопку, Марк не удержался и радостно улыбнулся. От этой счастливой улыбки даже надзиратель расслабился и, проникшись доверием к своему подопечному, сказал на прощанье: «Вот Фенимор Купер — это писатель! Это как Горький, только про Америку! » И ушел. Рассказав Кузьме про чаепитие в библиотеке, Марк прилег отдохнуть, но отдохнуть не успел. Пришел Юрец с длинноруким стариком. Старик принес сверток, и Марк понял, что сейчас надо будет выступать. Вытащил попугая из клетки, посадил на плечо. Услышав, как Кузьма читает зэковские баллады, старик открыл рот, и сидевший напротив него Марк ощутил в воздухе что-то неприятное. За «концерт» старик заплатил хорошеньким куском сала, но минут через пятнадцать после их ухода Юрец вернулся и отрезал от этого куска половину себе. Солнце уже заползло на нары. Марк, пододвинув клетку с Кузьмой к солнечному лучу, сам тоже устроился поудобнее и раскрыл книгу речей товарища Тверина. Глава 43
 

Красный Первомай Краснореченск встречал новыми трудовыми победами. Закончилось строительство второго цеха по производству питьевого спирта. Добрынин и Ваплахов получили по премии и по медали «За доблестный труд». Добрынин на всю премию купил книг, а Ваплахов — облигаций государственного займа. Утром первого мая они пришли на завод, чтобы влиться в колонну демонстрантов, но неожиданно их вызвал директор Лимонов. Он сообщил народным контролерам, что отныне их место во время всех государственных праздников — на торжественной трибуне. Туда они и отправились. Стоять на торжественной трибуне в ожидании начала демонстрации было почетно и приятно. Рядом, переступая с ноги на ногу, стояли ответрабы Краснореченского горкома и горисполкома, стояли в парадной военной форме полковники, подполковники и два генерала. Заиграл военный духовой оркестр. Добрынин и Ваплахов, как и другие, стоявшие на трибуне, повернули свои головы в ту сторону, откуда должны были прийти первомайские колонны демонстрантов. Широкая центральная улица, носившая название Профсоюзная, была пока пуста, но звуки духового оркестра, метавшиеся над улицей и над площадью, в которую эта улица вливалась, настолько все оживляли, что казалось — мимо маршируют, старательно чеканя шаг о булыжную мостовую, невидимые колонны рабочих и работниц славного города Краснореченска. Добрынин закрыл глаза и сразу ощутил на веках тепло утреннего весеннего солнца. Ваплахов тоже щурил глаза. Легкий ветерок шевелил его седые волосы. На душе было спокойно и радостно. На душе был праздник, и Ваплахов думал о том, что точно такой праздник сейчас, наверно, на душе у Тани Селивановой. И не страшно, что она еще не написала ему. Главное — это то, что он ей написал, и ей теперь известны его мысли и чувства. И есть у Тани Селивановой его фотография. Может быть, сейчас эта фотография в строгой рамочке стоит на тумбочке у изголовья ее кровати, а, может. быть, она хранит его портрет на своем рабочем месте в шинельных мастерских. Над горизонтом Профсоюзной улицы появились сначала флаги и транспаранты, а затем уже показались и люди, празднично одетые, широко улыбающиеся, кричащие «Ура! ». Добрынин, Ваплахов и другие, стоявшие на трибуне, радостно махали руками проходившим мимо демонстрантам и так же широко и радостно улыбались, встречаясь взглядами со знакомыми и незнакомыми краснореченцами. Потом прошла колонна пионеров. Оркестр на время замолк, и сотни ребячьих голосов запели: «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы пионеры — дети рабочих…» Добрынин смотрел на этих мальчуганов и девчонок и завидовал им от всего сердца. У него не было такого счастливого детства. Мальчишкой он пай коров у местного помещика. Пасс рассвета А до позднего вечера и, если б не революция, пас бы их и сейчас. За колонной пионеров следовала октябрятская колонна. Впереди шагали юные барабанщики, выдавая звонкую дробь. Над колонной колыхались надувные шарики, красноармейцы, рабочие и матросы. Добрынин, увидев надувные резиновые фигуры, обернулся к Дмитрию Ваплахову. Улыбка озаряла его лицо. Он думал о Сарске, о том, сколько сил они с урку-емцем отдали фабрике надувной резины! И вот теперь они видели очевидную пользу своего недавнего труда. Ваплахов тоже обернулся к Добрынину. Их глаза и улыбки встретились. И столько всего возникло в этом прогретом солнцем майском воздухе, столько всего возникло между ними, двумя старыми друзьями, что каждый из них, вдохнув полные легкие, ничего сказать не мог — ведь не выговоришь на одном дыхании все чувства, копившиеся в душе долгие годы, начиная с их знакомства на дальнем, полном опасностей. Севере! И если б не это знакомство — не увидел бы Добрынин нынешний Первомай. Обняли друг друга Добрынин и Ваплахов под недоумевающими взглядами ничего не знающих ответственных работников и военных командиров города Красноре-ченска. А октябрята остановились перед почетной трибуной, повернулись лицом к красному полотнищу с портретом Ленина, развевающемуся за спинами стоявших на трибуне людей. Зазвенела на площади октябрятская речевка, и вдруг, словно внезапно оторвавшись, одновременно взлетели над трибуной надувные шарики, а вместе с ними и надувные красноармейцы; рабочие и матросы. Взлетели высоко, выше крыш трехэтажных домов. И все поднимались и поднимались под самый небосвод, пока не подхватил их там ветер, пока не закрутил он их, не разбросал по всему городскому небу. И смотрели вверх, следя за ними, десятки и сотни глаз — и детских, и взрослых. И оба генерала, прикрывая ладонью глаза от солнца, смотрели вверх, и один из полковников, приставив к глазам бинокль, и два народных контролера, для которых все эти взлетевшие в небо надувные изделия значили гораздо больше, чем для других. * * *

Несколько дней спустя от прямого попадания молнии загорелся и до тла выгорел заводской детский сад. Случилось это ночью, а уже рано утром, около пяти часов, Добрынина и Ваплахова срочно вызвали в горком. Все те, кто, улыбаясь и махая руками, стояли недавно на почетной трибуне, сидели теперь за длинным полированным столом, зевая и потягиваясь. Вопрос был серьезный, и решить его надо было быстро, до начала рабочего дня. Собравшиеся соображали с трудом. — Учтите, — сказал секретарь горкома, — пока не решим, куда девать детей на время постройки нового сада, отсюда не выйдем! К семи утра заседание окончилось. Решено было разрешить работницам брать детей с собой на работу. На спиртозаводе для этого решили отвести один угол в ленинской комнате и приставить туда в качестве воспитательницы одну из молодых работниц завода. С детьми военных проблем не было — уже ночью солдаты начали ставить на территории части палатки, а один сержант вызвался временно присматривать за детьми офицеров и прапорщиков. Оставались неустроенными дети работников торговли и обслуживания, но они и так чаще бывали на работе у своих родителей, чем в детсаду. Не выспавшись, Добрынин и Ваплахов пришли на завод и очень скоро поняли, что в ближайшее время им придется работать с двойной отдачей. Уже с самого утра, как только все дети были собраны в ленинской комнате, примыкавшей к главному цеху, дисциплина на заводе не просто упала, а рухнула. Работницы каждые полчаса пытались на пять минут бросить свои рабочие места, чтобы сбегать в главный цех и заглянуть в ленкомнату, проверить, как там их сын или дочка. Перед обедом директор Лимонов, вызвав народных контролеров, приказал им запретить всякие хождения в цехах и всех нарушителей дисциплины брать на заметку для дальнейших наказаний. Добрынин стал на одном входе в главный цех, Ваплахов — на втором. Женщины плакали, умоляли их впустить посмотреть на свое чадо. И хоть трудно было контролерам терпеть женские слезы, но стояли они твердо и никого не впускали. Главный цех отличался огромными размерами. В нем поднимались на пятиметровую высоту стальные чаны, заполненные еще не перелитым в цистерны спиртом. Десятки мостков, лестниц и подвесных переходов сплетались под потолком в черную металлическую паутину, по которой то и дело сновали люди в черных комбинезонах, останавливаясь у вентилей и показателей давления протянутых параллельно мосткам труб. Время медленно подтянулось к вечеру, и когда ровно в пять Добрынин и Ваплахов отошли от дверей, в главный цех хлынул поток мам, спешивших первыми добежать до ленкомнаты, чтобы, забрав своих детей, отправиться домой. Вечером народные контролеры варили вермишель и говорили о жизни. Оба были уставшие, хотя усталость эта не была физической. Усталость была нервного характера. — Ты свою фотографию служебной жене послал? — спрашивал Ваплахов. — Нет, — отвечал Добрынин. — А почему? На этот вопрос Павел Добрынин ответить не мог. Не знал он: почему не послал Марии Игнатьевне свою фотографию. Было в их с Марьей Игнатьевной отношениях что-то странное, что-то ставившее его служебную жену как бы главнее и важнее его. Но кроме этого смутные мысли возникали в голове народного контролера, когда думал он о своем служебном сыне Григории, да и вот еще об упомянутой в письме товарища Тверина «младшенькой Маше». «Как же это может быть, — думал Добрынин, — чтобы мои дети рождались без моего участия? » Однако после этих сомнений приходили мысли о порядке, не о том порядке, который можно навести в комнате или на кухне, а о заведенном порядке. И вспоминал тогда Добрынин, что и о рождении Григория сообщили ему радиограммой из Кремля-а значит наверняка знали они, что это его сын. И вот о «младшенькой Маше» сам Тверин написал, а значит и сомнений не должно возникать у него, Добрынина. Ведь сомневаться — значило не верить товарищу Тверину, а это все равно, что Родину предать. Так думал Добрынин. Дмитрий Ваплахов, видя, что товарищ окунулся с головой в мыслительный процесс, больше вопросов не задавал. Вскоре вермишель сварилась, и народные контролеры сели ужинать. Следующий рабочий день начался так же, как и предыдущий. Снова прибегали работницы, снова слезливо упрашивали контролеров впустить их на минутку: кто-то хотел сыночку конфетку отнести, кто-то беспокоился о своей дочурке. Добрынин стоял на дверях непоколебимо. Стоял и думал о том, что отцы этих детей намного тверже и дисциплинированней — ведь ни один из них не пытался проникнуть в ленкомнату. Ваплахов стоял на вторых дверях, думал о Тане Селивановой. Вдруг услышал он откуда-то сверху детский смех. Задрал голову, посмотрел на раскинувшиеся под потолком подвесные переходы и вдруг увидел, как промелькнула там, на высоте, детская фигурка. — Э-э-эй! — крикнул Ваплахов, желая привлечь внимание кого-нибудь из находившихся наверху рабочих, но крик его долетел до высокого потолка, раздробился на гулкое эхо и затих. И никто не посмотрел оттуда вниз, никто не побежал вниз по лестницам. «Неужели там никого нет? » — подумал урку-емец. Он понимал, что нельзя просто так оставить свои пост, но в то же время все большее волнение охватывало его, когда думал он об этом ребенке, гуляющем там, куда даже сам Ваплахов ни разу из-за боязни высоты не поднимался. И тут в тишине главного цеха раздался звонкий, как бьющееся стекло, детский крик. Ваплахов дернулся, закрыл охраняемую дверь на задвижку и побежал к ближайшей лестнице. Железные ступеньки скрипели под его ногами. Крик повторился, и было в нем столько страха и отчаяния, что урку-емец, не думая о собственной безопасности, бросился по шатким подвесным мосткам туда, где кричал этот ребенок. Гул железной паутины мостков и лестниц, заколыхавшейся под ногами Ваплахова, заполнил весь цех. И самому ему было уже страшно бежать, но все равно звучал в этом сплошном гуле едва различимый детский крик, и Ваплахов спешил, спешил на помощь. В какой-то момент он услышал плеск воды, совсем рядом. И, остановившись на мгновение, оглянулся по сторонам. Потом подбежал к угловому чану и увидел там, среди подходившего к самым стальным бортам спирта, мальчишку в матросском костюмчике, размахивавшего ручонками и кричавшего что было силенок. Он болтался в самой середине огромного чана, и ясно было, что не дотянуться ему до ближнего бортика. Ваплахов с ужасом представил себе ребенка, опускающегося на ясно видимое дно этого глубокого чана, представил себе его бледную перепуганную насмерть мать. Подумал: а если б это был мой ребенок? И какая-то сила заставила Ваплахова разбежаться и, перепрыгнув через невысокие перила, упасть в этот заполненный спиртом чан. Инерцией его вынесло прямо к мальчишке, и, собрав всю свою силу, Ваплахов схватил его руками и толкнул, вперед, к ближнему стальному бортику. Волна, возникшая после падения Ваплахова в спирт, помогла мальчишке дотянуться ручонками до бортика. Ваплахов неумело размахивал руками, пытаясь подплыть к мальчишке. От запаха спирта щипало в носу. Жгло в глазах. Болтаясь в этой жидкости, урку-емец дотянулся до мальчишки, схватив его за маленькую обутую в сандалик ступню. Потом из последних сил рывком бросил эту руку вперед и увидел, как ребенок наполовину вылетел из спирта и, перевалившись через низенький стальной бортик чана, приземлился на железные мостки. «Ну все», — облегченно подумал обессиленный Ваплахов, и тут неведомая сила потянула его вниз. Он испуганно оглянулся по сторонам, попробовал дотянуться до ближнего бортика рукой, но не смог. И тогда он закричал, закричал что было сил. И крик его, подхваченный гулким железным эхом, обрушился на весь цех. Гудели под ногами бегущих подвесные мостки и лестницы. Бежали на крик рабочие в черных комбинезонах. Бежал за ними следом оставивший свой пост Павел Добрынин, ничего не подозревающий о случившемся. Бежал на помощь кому-то неизвестному — так он думал. Остановившись у углового чана, рабочие увидели на мостках лежавшего без чувств мальчишку в матросском костюмчике. Один из рабочих заглянул в чан и тут же отшатнулся. Он что-то пытался сказать товарищам, но слова застряли в его глотке, и только бессвязное бормотание вырвалось наружу. Внизу, на пятиметровой глубине, лежал, раскинув руки Дмитрий Ваплахов. Его открытые глаза спокойно смотрели вверх, на железный потолок цеха. Подбежал запыхавшийся Добрынин. Первым делом увидел мальчишку, присел около него на минутку — приложил руку к груди — рука услышала биение сердца. Потом заглянул через плечи рабочих в чан, и тут судорога пробежала по его телу. — Что же вы! — закричал он стоявшим неподвижно рабочим. — Что же вы?! Потом, отпихнув их, бросился в чан. Донырнул до дна и, подняв утонувшего товарища, выплыл на поверхность. Дотянулся до бортика и почувствовал, как силы оставляют его, как жжет в глазах спирт. Но тут подхватили его и Ваплахова сильные руки рабочих. Вытащили их на мостки. Очнулся Добрынин в палате заводской больницы. Рядом хлопотала медсестра, готовясь сделать ему укол. Все еще болели глаза и в ушах стоял звон. — Как там Дмитрий? — спросил он медсестру. Она оглянулась, закусила нижнюю губку. Молча едва заметно мотнула головой. Добрынин все понял. Отвернулся, смотрел на белый потолок. Тяжесть опускалась ему на грудь. Опускалась медленно, но беспрерывно, и, пытаясь остановить ее, Добрынин поднял вверх руки, защищая себя. Но тяжесть была сильнее, и руки не могли остановить ее. Все ниже и ниже опускались они, пока не упали бессильно на кровать. Сперло дыхание, белый потолок опустился прямо на открытые глаза, и страшная боль, возникшая, казалось, в самих зрачках, волнами побежала по всему телу. Тело дернулось, подпрыгнула левая рука и тут же снова бессильно опустилась. Медсестра схватила ее, эту бессильную руку, быстро протерла спиртом внутреннюю сторону локтевого сгиба и вонзила в синюю набухшую вену иголку шприца. Руки у медсестры дрожали. Потолок стал медленно подниматься над Добрыниным. Он пошевелился, посмотрел на наклонившуюся над ним медсестру, увидел ее шевелящиеся губы, но ничего не услышал — что-то давило на уши. Медсестра, молоденькая девчушка в белом халате, отошла к окошку и выглянула на улицу. На улице моросил дождь. Когда она вернулась к койке больного — тот уже спал, лежа на спине и приподняв подбородок. Медсестра поправила одеяло, подтянув его повыше, и села рядом на табуретку. Ей тоже хотелось спать, но дежурство только начиналось. А по улице, под моросящим дождем, шел в сторону больницы директор завода Лимонов. В пухлом коричневом портфеле он нес яблоки для народного контролера.
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.