Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 3 страница



Приблизилась весна, и тепло первым делом растопило снег на холме в Новых Палестинах, оставив его, однако, на полях вокруг, из-за чего сам холм стал похож на горб природы. Прошедшая зима не отличалась суровостью. Хватило новопалестинянам и съестных припасов, и запасенных дров. Да и оставалось всего этого еще вдоволь, хотя до нового урожая надо было еще дожить. С первыми солнечными лучами во дворе главного коровника стал появляться горбун-счетовод. Он выходил вместе с табуреткой и толстенной тетрадью, которая была, пожалуй, единственным, но полным сборником записей, касающихся жизни Новых Палестин. Там же отвел он специальную страницу для записи новорожденных и первым же делом записал своего сына, которого назвал Василием. Василию вот-вот должно было исполниться полгода. Он уже окреп, набрал вес и очень часто улыбался, щуря маленькие хитрые глазки. Был он, как и папа, горбунком, но горбик его пока едва различался на тоненькой спинке. Однако дело это ни маму, ни самого счетовода не огорчало, а счетоводу это, казалось, даже дало больше уверенности в правоте собственных мыслей, которыми он иногда по вечерам, сидя за столом у натопленной печки, делился с товарищами. Любил он говорить, что у глухих рождаются глухие, у слепых — слепые, а у горбатых — горбатые, а иначе, мол, и не было б среди людей таких вот физических различий. До рождения Василия с ним всегда спорили, не соглашаясь и требуя доказательств, а уже после рождения слушали его молча и ни в чем не переча. После Василия родилось еще двое детей: мальчик и девочка. Они тоже были аккуратно записаны следом за Василием. Ну а теперь, когда дело шло к весне, беременными уже ходило баб пятнадцать, а то и больше. Но не это занимало голову счетовода, сидевшего на табурете под первыми солнечными лучами. Думал он о грядущем посеве, о новых постройках сараев и о других планах, придумав и выполнив которые, он облегчил бы и улучшил жизнь в Новых Палестинах. Архипка-Степан хоть и продолжал пользоваться почетом и уважением земляков, однако участия серьезного в жизни коммуны не принимал, оставаясь больше свадебным генералом или же просто фигурой исторической, виновником, так сказать, прихода всех на этот холм. Жить-то он жил как все, только работал поменьше, потому как никто его не упрекал, да и не просил делать что-либо определенное, так что трудился он больше из потребности к действию, чем из потребности к результатам оного. Был он в душе весьма благодарен счетоводу, добровольно и с охотой принявшего на себя всю ношу ответственности за настоящее и будущее их новопалестинского народа. Приблизилась весна, и, греясь в первых солнечных лучах, вспоминал ангел, выйдя из коровника, свою прошлую райскую жизнь. Вспоминал и сравнивал ее с жизнью нынешней, с жизнью среди людей. И находил он в этих двух сравниваемых жизнях много общего, только не внешне общего, а внутренне. И все же жизнь в Новых Палестинах казалась ему более полной что ли, ведь была это именно жизнь, состоящая из действий, мыслей и чувств, а не тихое райское блаженство, которым упивались его прежние братья и сестры. И сама природа была здесь разнообразно красивой и как бы первозданной, ведь не бродили рядом косули или олени, которых можно было погладить в любой момент, не садились на плечи сладкоголосые птицы. Все было проще и грубее, и ежедневное карканье кружащегося над Новыми Палестинами воронья казалось такой же полноценной музыкой, как редкое весеннее пенье жаворонков. Ну а разнообразие человеческих характеров, окружавших ангела? Разве мог он когда-нибудь раньше подумать, что именно эта невидимая паутина разноярких лучей, рождающихся в душах новопалестинян, сможет «оплести» его, вовлечь в несложные, но и непростые взаимоотношения с людьми. Да и сами люди, впрочем, во многом оставались загадкой для него, и особенно удивляло то, что знали они давно о живущем среди них ангеле, знали они и о том, что попал он к ним из самого Рая, однако никакого интереса у них это не вызывало, и только изредка кто-нибудь из новопалестинян, чаще женщин или же подвыпивших мужиков, подходил к нему с вопросом или двумя. Но и вопросы эти были однообразны. Чаще всего спрашивали: «А Бог есть? » и, получив утвердительный ответ, иногда ставили ангела в тупик просьбою рассказать, каков он. Бог, из себя, носит ли он бороду, какого цвета глаза и прочие приметы. Не видевший никогда Бога ангел всякий раз пытался объяснить новопалестинянам различие меж Богом и человеком, но задававшие вопрос расходились неудовлетворенными, не дослушав ангела до конца. Может, они, как и красноармейцы, просто считали ангела чокнутым, но и здесь существовала загадка для самого ангела. Не мог он понять, почему эти люди считают чокнутых и сумасшедших ближе к Богу, чем обычных здоровых людей. Вот и последний раз, когда подходил к нему выпивший бригадир строителей в своем грязном с прошлой осени ватнике, подходил и расспрашивал о конструкции домов, в которых ангелы живут, и, получив ответ об отсутствии всякого строительства в Раю, ругнулся негромко, обозвал ангела «придурком», а потом, подняв глаза кверху, попросил у Бога прощения и, похлопав ангела по плечу, ушел, пошатываясь, к себе в коровник. Вспоминая о прошедшей зиме, не мог ангел не думать и о Кате. Не только потому, что питал к ней самые теплые чувства. Зима в Новых Палестинах, как и в любом другом селе, была временем покоя и отдыха, и всякая деятельность там в это холодное время, за редким исключением, застывала до весны. И вот тут, в Новых Палестинах, этим редким исключением были два человека — Захар-печник, беспрерывно коптивший приносимое и привозимое ему со всей округи мясо, и учительница Катя, тормошившая крестьян, не дававшая им бездельничать и пьянствовать. Чуть ли не силком приводила она в свой «класс» в иной день до тридцати взрослых, не считая восьмерых детей, и занималась там с ними не только грамотой написания букв и слов, но и общими полезными идеями. Приходил туда иногда и ангел, приходил добровольно и садился на последней лавке от доски, чтобы удобнее было ему наблюдать за этой светловолосой девушкой. Уроки у нее проходили живо, но очень часто ангел пребывал в смущении из-за того, что многие написанные под ее диктовку на доске предложения и фразы имели неприятный и неправильный смысл. Сильное душевное переживание испытывал ангел всякий раз, когда какая-нибудь крестьянка или красноармеец выводили на доске круглыми неуверенными буквами: «крестьяне жгут дом помещика», «бога нет». Из-за последней фразы дело дошло даже до ссоры между ангелом и Катей, и вовсе не потому, что ангел воспротивился смыслу этой фразы. Был он уже достаточно научен разными спорами и понимал, что простыми словами Катю не переубедишь. Просто в тот раз, когда вся доска была исписана похожими фразами, Катя попросила отыскать и указать другим сделанные при написании ошибки. Тут-то ангел и поднял руку, как простой ученик. И, видимо, совсем другого ожидала внезапно обрадовавшаяся ненадолго учительница, попросив его встать и указать, какую ошибку он заметил. Ангел, ясное дело, встал и сказал всем, что во фразе «бога нет» слово Бог должно писаться с большой заглавной буквы. После этого в «классе» наступило длительное молчание и больше никто руки не поднимал. Катя, придя в себя, разгорячилась и чуть не перешла на крик, убеждая всех своих молчавших учеников, что с большой буквы пишутся только названия городов и сел, а кроме этого имена и фамилии людей, особенно вождей революции и героев. Про Бога же, сказала она, и говорить глупо, так как его просто нет, что очевидно из той самой фразы, с которой весь спор и начался. А потому и нет смысла писать это слово с большой буквы. Собственно, был это не спор, а так — просто неприятный момент и для ангела, и для Кати. И прошло, должно быть, не меньше месяца, прежде чем отношения между ними снова как бы улучшились. Но все это время приходил ангел в «класс», садился на последней лавке и иногда с неподдельным интересом слушал некоторые уроки, особенно когда Катя рассказывала о восстании Спартака и о других странах, которых она сама, конечно, не видела. Нравилось ангелу и то, что агитировала учительница своих учеников за искоренение пьянства, краж и прочих грехов. Было это, несомненно, делом правильным и нужным, потому как пили в Новых Палестинах зимой ежедневно, и только чудом обошлось без «зимородков» — так здесь называли замерзших насмерть. И в этом «чуде» была велика заслуга Кати, организовавшей с крестьянками ежевечерний обход Новых Палестин, во время которого они разыскивали прикорнувших на снегу подвыпивших мужиков и оттаскивали их общими усилиями в ближайший коровник, где и оставляли до утра у протопленной печки. Приблизилась весна, и снег на полях уже начал темнеть, готовясь просочиться в землю и оживить любое брошенное в нее семя. Глава 5
 

Война шла уже больше полугода, но Марку, ездившему в составе фронтовой артистической бригады, казалось, что прошло гораздо больше времени с тех пор, как местами выступлений стали лесные поляны, площадки у окопов и блиндажей, штабы фронтов и соединений. Он уже забыл, когда они с Кузьмой выступали соло. Теперь, да уже не теперь, а с самого начала войны, изменилось все. Изменился подход к выбору репертуара — и здесь произошло самое удивительное — товарищ Урлухов из ЦК прислушался к мнению Марка и согласился с ним. А согласился в том, что для выступлений в перерывах между боями, в госпиталях, в учебных ротах гораздо уместнее произведения сатирические, вызывающие улыбку и создающие хорошее бодрое настроение. Так Марк и Кузьма вернулись к тому, с чего начинали, — к легкой сатире и задорной поэзии. Тогда же товарищ Урлухов познакомил Марка с поэтом Твардовским. Знакомство было кратким, но важным для репертуара Кузьмы — и теперь попугай был королем любого бригадного концерта, сообщая от имени Василия Теркина о своих подвигах, мыслях и мнениях. Состав артистической бригады часто менялся. Появлялись и откомандировывались куплетисты, певцы и певицы, артисты оригинального жанра. Были среди них люди талантливые, были посредственные, но солдаты — публика благодарная, и радовало их все, что бы им ни показывали на импровизированной прифронтовой сцене. Концерт, ужин, улыбки повара и солдат, иногда ночлег в сыроватой землянке, обязательные сто грамм — как тут к ним не привыкнуть — и снова полуторка, ухабистые дороги, разрывы «слепых» снарядов и взлетающие иногда по ночам ракеты. Весна растапливала снега. Иногда приходилось спрыгивать в грязь и дружно толкать полуторку вперед. А Кузьма тем временем сидел в кузове, в клетке, покрытой плотным чехлом из шинельного сукна — такой подарок сделал однажды Марку и птице знакомый интендант после одного из первых концертов. Очень полезный подарок. И снова дорога. На этот раз приехали в штаб полка. До фронта километров тридцать. Выгрузились. Бригада снова была малочисленной: двое талантливых и любимых солдатами куплетистов с Украины — один длинный, как жердь, второй наоборот — так и хотелось Марку сказать: «с шуруп размером», исполнительница русских народных песен, старожил бригады Петя Фомин с дрессированным пуделем и сам Марк с попугаем-декламатором. До ужина оставалось часа два, и дежурный по штабу, малорослый капитан с густыми бровями, приказал вещи оставить в штабной каптерке, а самим подготовиться. Думали, что выступление состоится после еды, однако ошиблись. Штабисты хотели ужинать уже в хорошем настроении. Здание сельской школы, занятое под штаб, оказалось довольно удобным, и, немного разогревшись, артисты прошли в бывший красный уголок. Обсуждать было нечего. Очередность почти никогда не менялась: сначала народные песни о Родине, о березках, потом куплетисты, Петя Фомин со своими вопросами пуделю: «А ну-ка, сколько дней фрицам жить осталось? » — а пудель на это: «гав-гав! » «Правильно, — смеется Петя. — А нам сколько осталось? » «У-у-у-у-ууууу! » — воет пудель. А затем уже Кузьма с Теркиным. Собрались штабисты быстро, заняли два первых ряда, а за ними еще рядов семь пустует. Из открытой двери — солдат-на-побегушках выглядывает. И дежурный капитан тут же, в первом ряду. Сидят, ждут. Выступление шло гладко. Как и положено, народные песни вызвали на лицах офицеров теплую тоску, мысли о доме. Последним вышел Марк с попугаем на плече. Офицеры уже улыбки с лиц убрать не могут. А птица читает старательно, с вывертом, словно понимает: какие интонации смешнее получаются! …Стали спиртом растирать. Растирали, растирали… Вдруг он молвит как во сне: — Доктор, доктор, а нельзя ли изнутри погреться мне… И уже смеются офицеры — вот-вот губы у них треснут. Ужинали все вместе в штабной столовой. За одним длинным деревянным столом. Снова спирт, пшенная каша, в которой непонятно чего больше — каши или масла. Мясо — не тушенка, а самая настоящая свинина! — Ну, — поднимает кружку со спиртом усатый майор. — За победу! Рядом с Марком сидит певица Буялова. Нюхает спирт и кривится. Марк знает, что будет дальше. Все выпьют, и ее заставят выпить — попробуй не выпить за победу советского оружия! Потом, после каши, ее упросят спеть, потом всем артистам по очереди придется еще раз выступить. Под конец ужина шофер их полуторки, как всегда, упьется и свалится со стула — и призванные на помощь солдаты уволокут его куда-то до утра отсыпаться… — Ну а теперь пусть попугай твой че-нибудь отмочит! — смотрит на Марка толстенький старший лейтенант. — Пускай какую-нибудь херню брякнет! Марк всегда огорчается, когда такие слова слышит. — Товарищ офицер, — говорит он, оглядываясь в смущении на Буялову. — Не надо ругаться… — А сколько твоему попугаю лет? — спрашивает почему-то старший лейтенант. — Лет шестьдесят, наверно, — отвечает Марк Иванов. — Ну так не младенец, пора б ему уже и знать такие выражения, мать твою!.. Буялова терпеливо тычет взгляд в пустую миску — кашу она давно съела, и от добавки не отказалась бы, да забыли предложить. — Ты научи его, я тебе как офицер штаба говорю! — мутными глазами старший лейтенант водит от Марка к попугаю, все еще сидящему на плече, и назад, к Марку. — Солдаты мат любят, здесь, сам понимаешь, каждый день смерти в лицо… как тут не материться, мать твою… Спали не раздевшись в бывшей классной комнате, но на кроватях с матрацами. Накрывались одеялами вперемешку с шинелями, одолженными у каптера. Утром шофер дядя Ваня, помятый, синий со спирту, снова за рулем. И снова дорога, теперь на фронтовую. Затишье, окопы, чумазые лица, грязные гимнастерки — словно в окопной грязи и ночуют солдаты. Вылезли, выползли, собрались они на поляне. Командир — лейтенант. Щеки впалые, небрит. Нижняя губа выпирает, словно разбита была. Снова концерт. Буялова, не предупредив, «Мой костер» запела. Потом уже про березки, про родную деревеньку. Сидят солдатики, и молодые, и старые. Сидят грустные, задумчивые. Потом куплетисты-украинцы. Все, как обычно. Смех, обниматься спешат, не отойди вовремя — качать начнут! И под конец — Кузьма… — …А скажи, простая штука Есть у вас? — Какая? — Вошь. И макая в сало коркой, Продолжая ровно есть, Улыбнулся вроде Теркин И сказал: «Частично есть…» — Товарищ артист! Товарищ артист! — прямо подпрыгнул один солдат, чернявый, лет сорока. — Вы же были у нас! Выступали! А другие солдаты смеются, хлопают. Марк смотрит на вскочившего. — Где? — спрашивает, думая, что перебросили этого солдата с одного участка фронта, где они уже побывали, на этот, — В Тамбове! На обувной фабрике «Гигант»! — крикнул солдат. Марк на мгновение замер. Тамбов? Да, года три назад были там! Да и ведь до сих пор на нем ботинки, подаренные партсеком и трудящимися этой фабрики после его выступления. Сказать солдату об этом? Вот обрадуется, что я их фабрику помню! — Да, да, конечно, — Марк закивал. — Помню тамбовский «Гигант». Обед из полевой кухни — снова каша, но почти без масла. Зато чай с сахаром. Спирта на обед не дали, и дальше шофер дядя Ваня вел полуторку ровно, хотя на ухабах ее все равно подбрасывало, а вместе с ней и артистов, сидевших в кузове, и клетку с попугаем, которую Марк иногда держал в руках, а иногда ставил на днище возле ног. Ехать недалеко. Километров двадцать. Там еще один концерт. И заночуют там же, в какой-нибудь землянке. А снега тают, на дорогах грязь. Черные «тамбовские» ботинки Марка уже давно стали коричневыми из-за налипшей дорожной глины. Длинного куплетиста во время одного ухаба сильно ударило спиной о деревянный борт. Теперь сидит — охает. Низенький, «шурупчик», как его Марк про себя называл, дремлет, несмотря ни на что. Буялова молча сидит, тоже не жалуется. Когда приехали — уже темнело. Командир роты — пожилой капитан — решил закрыться от врагов местным холмом и чтоб артисты выступили перед бойцами при свете костра. Все шло нормально. Бойцы собрались в тесный полукруг. — Сколько фрицам дней осталось? — спрашивает Петя Фомин. — Гав-гав! — отвечает пудель. Солдаты хохочут. — А нам сколько? — У-У-УУУУУУ! . — Ну, Кузьма, готовься! — шепчет в открытую дверцу «зачехленной» клетки Марк, и изо рта его валит пар — далеко еще до настоящей весны. Вышли куплетисты. Прошлись хорошо по Гитлеру, метко по-крестьянски, а еще с украинским акцентом — совсем смешно получилось. Упросили их солдаты еще что-нибудь «сбацать». Теперь очередь была за Кузьмой. Марк вытащил его из клетки. Посадил на плечо, на правое — черт с ним. После войны попробует переучить. И вдруг нарастающий свист, вспышка огня, грохот. Какая-то сила валит Марка, бросает его в сторону, и какое-то время летит он глазами вверх над темной землей, зажав в руке попугая. Летит и с размаху ударяется спиной о землю. Все немеет, и только где-то в груди становится жарко, а ног нет, и руки не чувствуются. И дышать трудно. — Артиста! Артиста ранило! — затихая, откуда-то издалека доносится до ушей Марка чей-то голос. — Эй! Сюда!.. И шум, весь живой шум, окружающий природу, голоса, треск костра, все, что обычно звучит в воздухе, начинает отодвигаться от Марка, удаляться, и вот уже все звуки выходят, как какой-нибудь человек, из той темной комнаты, в которой он лежит. Выходят, как человек, и закрывают за собой дверь. И остается Марк один. А вокруг темно и тихо. Глава 6
 

За окном падал первый снег. На подоконнике закипал чайник. А Банов сидел за столом и уже второй час перечитывал новый приказ Наркомпроса. Приказ был страшно многословным и имел к тому же малопонятное название. «Приказ о расширении внедрения добровольного интернатного положения для детей школьного возраста на всей территории СССР». Текст приказа, занимавший восемь страниц мелкого шрифта, был даже путанее, чем название, но смысл его после нескольких прочтений наконец начинал доходить до директора школы. Наркомпрос приказывал проводить среди учащихся регулярную агитацию с целью убедить их в необходимости поступления в суворовские и кулибинские училища. Пояснялось, что согласие родителей при поступлении в училища не требуется и что поступившие (а это значило — все желающие, так как прием в училища проходил без экзаменов) переезжают для продолжения учебы в другие города, где им предоставляется полное государственное обеспечение, включающее еженедельный просмотр кинофильмов, регулярные экскурсии, трехразовое питание и прочее. Вызвав завуча, Банов приказал ему собрать после уроков всех учителей и прочитать им приказ. Когда завуч ушел, Банов наконец заварил чай и отвлекся от работы. Зазвонил телефон. — Алло! Товарищ Банов! — прозвучал в трубке голос Клары. — Вы просили позвонить сегодня… — А сегодня какой день? — рассеянно спросил Банов. — Четверг, — произнесла Клара, и в голосе ее прозвучало удивление. — А-а! Забыл! Извини, много работы, — заговорил он. — Да, я же хотел, чтобы мы в музей пошли сегодня… — А когда сегодня? — Музей до шести, — говорил Банов. — Давай часика в три встретимся… — Мне подойти в школу? — Нет, не надо. Лучше где-то в самом центре… может, на Красной площади? — А где именно? — допытывалась Клара, и Банов понимал, что она права, ведь Красная площадь огромна. — Возле Лобного места, хорошо? — предложил директор школы. — Хорошо. В три часа у Лобного места. Положив трубку, Банов снова вызвал завуча Кушне-ренко. — У нас на когда записано посещение Мавзолея? — Конец апреля, — ответил завуч. — Вычеркни! — строго сказал директор школы. Кушнеренко подозрительно покосился на Банова. — Вычеркни! — повторил Банов. — И запиши на этот день экскурсию на ВДНХ. Понял? Без десяти три Банов уже стоял у Лобного места. Немногочисленные экскурсанты и гости столицы бродили по Красной площади, а дальше медленно текла бесконечная человеческая река, впадавшая в Мавзолей. Рядом никого не было, никто из гостей столицы не интересовался Лобным местом. К Банову подошел постовой милиционер. — Что делаете? — как-то странно, но вежливо спросил он. — Товарища жду, — ответил Банов. — А потом что делать будете? — Пойдем в музей, — сказал директор школы. — У меня завтра выходной, — отвлеченно произнес милиционер. — Я тоже, наверное, в музей пойду. Я еще ни разу не был в музее. Банов посмотрел на милиционера слегка удивленно. — А здесь вот головы рубили! — сказал, вздохнув, милиционер и указал рукой на Лобное место. — Мы живем в счастливое время! — добавил он и, развернувшись, пошел на свой пост. Клара пришла вовремя. В музее было много крестьян. Они вплотную рассматривали фотографии и документы, личные вещи вождя, другие предметы, выставленные для осмотра. В первом зале, в углу за барьерчиком, стояло кресло-качалка. Клара уже знала о том, что Банов спускался под Кремль. Директор школы всетаки решил ей рассказать об увиденном, истребовав сначала честное партийное слово, что она никому ни слова не скажет. В музее они вместе изучали фотографии, переходя из одного зала в другой. Последние сомнения рассеивались у Банова, когда он смотрел на фотографические отпечатки Кремлевского Мечтателя. Это действительно был он! Волнение Банова передавалось Кларе, она иногда замирала у очередной фотографии, глядя себе под ноги и думая о чем-то другом, и в такие моменты Банов подходил сзади и бережно брал ее под руку, чтобы она отвлеклась от волновавших ее мыслей. Так они осмотрели залы первого этажа, потом второго и поднялись на третий. Здесь, на третьем этаже, были представлены подарки Ильичу от разных народов. Конечно, далеко не все подарки были выставлены для посетителей — об этом сразу предупредила Банова и Клару старушка, сидевшая в первом зале. Интерес Банова приугас. Они довольно быстро прошли через зал, заполненный блюдами и вазами, зал фарфора, прошли через зал ковров с изображением местных видов и самого вождя, прошли и через зал подарков от северных народов — здесь был миниатюрный Кремль, сработанный из моржовой кости, и много других работ. И вот перед ними открылся «зал подарков от рабочих-ткачей». Здесь Банов остановился. Под стеклом на стенах висели красивые, качественные костюмы, и под каждым из них виден был ярлык. Все костюмы были огромного размера. Банов подошел к ближнему, наклонился и прочитал на ярлыке «Подарок от фабрики „Червона швачка“, г. Львов». Вспомнились директору школы слезы Кремлевского Мечтателя. Подошла Клара, обняла Банова, прижалась к нему. — Я все-таки не понимаю, — шептал Банов. — Почему они такие большие? Ведь он — маленький! Клара тоже задумалась над этим, но ответа не нашла. — Я же видел, как он их распечатывал, хотел померять, плакал… Кларе очень хотелось успокоить Банова. Она видела, что он искренне переживает за Кремлевского Мечтателя. — Знаешь, — зашептала она через минуту. — А давай купим ему нормальный, маленький костюм, и пошлем?! Банов обернулся. Посмотрел на Клару с любовью и восхищением. Такая простая и в то же время необычная идея! Почему он до этого не додумался? Видно, только женщина своим заботливым умом может придумать, как облегчить страдания другого человека. Банов наклонился и поцеловал Клару в губы. И тут же кто-то сзади дернул его за плечо. Он обернулся. Перед ним стояла низенькая, метра полтора ростом, старушка в старом синем жакетике и грубой зеленой юбке. — Вы в музее, граждане! — строго сказала она. — Не забывайте этого! После музея они пошли в ГУМ. Сразу нашли отдел мужской одежды. — Могу ли я вам чем-нибудь помочь? — спросил неожиданно появившийся перед ними молодой продавец. — Да, — сказала Клара. — Нам нужен костюм небольшого размера… — На вас? — спросил продавец Банова. — Нет… — смутился тот. — Для нашего товарища… Хотим сделать подарок… Продавец понимающе кивал и слушал. — Он примерно вот такого роста, — Банов поднял ладонь, одновременно меряя глазами расстояние от ладони до пола. — Даже чуть ниже… — Первый рост! — выпалил продавец, тоже измерив это расстояние опытным взглядом. — А какая полнота? Худой? — Вот так где-то, — неуверенно показал двумя ладонями Банов. — Сорок шестой, — сказал продавец. — Какой цвет? Банов вопросительно глянул на Клару. — Что-нибудь уютное, — проговорила она. — Домашний цвет… Может, темнозеленый или нежно-синий. — Да, и обязательно с жилеткой, — добавил Банов. — У вас есть жилетки, чтобы там много карманчиков было? — Конечно! — гордо произнес продавец. — Пожалуйста, следуйте за мной. Продавец привел их в другой отдел, где в несколько рядов висели сотни разных костюмов. «Надо бы и мне костюм купить», — подумал Банов, но тут же сообразил, что на два костюма у него денег не хватит. — Сорок шестой первый рост… — продекламировал продавец, остановившись у длинной секции костюмов нужного размера. Клара потрогала материю одного костюма. — Чистая шерсть! — сказал ей продавец. Потом он прошелся серьезным взглядом по висевшим костюмам. Вытащил один, потом второй, потом третий. Положил их на стоявший рядом стол. — Ну вот, — сказал он довольным голосом. — Пожалуйста! Нежно-зеленый, немнущийся… вот этот мнущийся, темно-синий… а вот это самый модный сейчас цвет — бежевый. Клара подошла поближе. Банову все три костюма нравились, но какой из них лучше — он не знал. — Может, бежевый? — спросила Клара. Банов пожал плечами. Потом подумал, что Кларе должно быть виднее, какой костюм лучше. Она все-таки женщина. — Да, — сказал Банов. — Давай бежевый! С аккуратным свертком они вышли на улицу и остановились. — А на почте примут? — спросила Клара. — Должны, — не совсем уверенно произнес Банов. — Там же были посылки и письма… — Давай на Главпочтамт пойдем, там обязательно примут! — предложила Клара. На Главпочтамте им пришлось простоять в очереди около получаса. Банов за это время прямо на свертке написал адрес: «Москва. Кремль. Ильичу. » и с нетерпением ожидал, не скажет ли чего-нибудь почтовая служащая, принимающая посылки. Наконец подошла их очередь, и директор школы протолкнул сверток в окошко. — Ильич — это имя или фамилия? — спросила приемщица посылок. — Фамилия, — отрывисто бросил Банов и тут же сообразил, что сказал не то, однако приемщица больше вопросов не задавала, и Банов решил молчать. — Напишите обратный адрес! — женщина, работавшая за окошком, просунула сверток обратно. Банов достал ручку, быстро нацарапал свой адрес и вернул ей сверток. — Сорок копеек, — сказала она. — Так много? — вслух удивился Банов. — Вы не ошиблись? — Нет, не ошиблась! — резко ответила женщина. — Я здесь уже десять лет работаю! Банов торопливо расплатился. На улице он глубоко вздохнул и снова посмотрел на Клару с любовью во взгляде. Он представлял, как обрадуется Кремлевский Мечтатель, когда неожиданно для себя найдет в одной из посылок костюм подходящего размера. Он представлял себе, как он оденет его, посмотрит на себя — а интересно, есть ли у него зеркало в шалашике? — во всяком случае посмотрит на брюки, на пиджак, на жилетку… Да! Он будет наверняка счастлив и даже не догадается, что это счастье подарила ему женщина. Женщина по имени Клара Ройд. Это останется для него тайной… И тут же Банов задумался о том, что каждый день рождаются сотни, а может быть, даже тысячи тайн, и существуют они как бы отдельно от людей и даже после их смерти, и только некоторые из них оказываются случайно разгаданными, а все остальные будто повисают, растворяются в воздухе, и люди дышат ими, даже не зная об этом, люди вдыхают, и выдыхают их, но почти все тайны остаются тайнами на века. Давно позади осталось одинокое дерево-кладбище, застывшее среди неподвижных снегов. Бежали молчаливые лайки-собачки, и полозья саней негромко поскрипывали, оставляя за собой на белой бумаге снега две полоски, неширокие и неглубокие. Дмитрий Ваплахов сидел впереди, а позади него, закутанный в оленьи шкуры, оставшиеся после похорон, дремал народный контролер. Еще одно дерево пронеслось мимо и осталось по левую сторону от саней. А впереди лежала неразличимая граница снега и такого же выбеленного неба. Ваплахову хотелось есть, и, чтобы отвлечься от ощущения голода, задумался он о своем пропавшем народе. Задумался и стал сравнивать свой народ с русским, чтобы найти что-нибудь такое, чем гордиться можно перед русскими. Но, конечно, не вслух гордиться, а так, в мыслях. Ведь сказал недавно русский человек Добрынин, что надо гордиться своим народом. Но как ни сравнивал Дмитрий, а никакой особой разницы между русскими и урку-емцами не видел. То есть разница была, но не особенная и не важная. Оба народа были умные, красивые… Вот только урку-емцев, конечно, слишком мало, и нет у них ни городов, ни домов. Бродят они по земле, счастье ищут уже который год… И тут вместо ощущения гордости пришло к Ваплахову чувство стыда. Понял он, что русские давно уже не ходят, живут себе в домах, а значит счастье свое они нашли. А раз нашли они счастье, а урку-емцы все еще ищут, значит все-таки русские умнее. И неприятно стало Дмитрию. Вернулся он мыслями к еде, чтобы отвлечься от урку-емцев. Вернулся, облизнулся на морозе, представив себе что-то съедобное. И тут увидел слева дымок, столбиком уходивший в небо. Поднимался дымок из-за холма, и обрадовался ему урку-емец. Стеганул собачек, подтянул левой рукой поводок, чтобы поворачивали они туда. «Охотники, наверно, — подумал он. — Или военные…» И тут же решил, что военные лучше охотников, добрее, и поесть больше дадут, и как бы душа у них пошире. Русские, одним словом. Охотники же тоже люди хорошие, могут и накормить, и спать уложить, но все это без радости, без улыбки… А Дмитрию улыбки очень нравились, но както так получалось, что только русские в его жизни улыбались широко и многозубо. Даже его сородичи так не умели. «Может, оттого, что у русских рты больше? » — подумал Дмитрий. А собачки уже вынесли сани на вершину холма, и увидел Ваплахов внизу в ложбинке странный длинненький домик, из трубы которого летел в небо дымок, и какие-то темные квадраты вокруг, словно снег был специально счищен с земли. И еще какие-то вещи, непонятные и плохо различимые с этого расстояния: словно священные столбы были вкопаны в землю через равное количество шагов, а между ними что-то натянуто, то ли веревка, то ли связанные между собой кожаные полоски. — Ары-арысь! — прикрикнул на лаек Дмитрий, и побежали они во всю прыть вниз с холма, к человеческому жилищу, наполненному теплом. А Добрынин все дремал. Ему было тепло и сладко. И хотелось ему как в детстве сунуть в рот большой палец правой руки. Но хорошо укутал его урку-емец, и руками, сцепленными в замок на животе, даже пошевелить было трудно. Проехав мимо столбов, остановились сани у длинненького домика. Ваплахов, оглянувшись на дремлющего начальника, поднялся на ноги, подошел к высокому деревянному порогу, отсчитал шесть ступенек и стукнул в двери один раз, но сильно. Пока ждал, взгляд его скользнул вниз, и обратил он внимание на то, что домик этот стоял на столбах и довольно высоко над землей, что также удивило урку-емца. Дверь открылась, и в ее проеме замерло бородатое лицо мужика лет пятидесяти, выражавшее удивление. — Кто там? — прокричал сиплый голос внутри домика, и этот бородатый мужик, обернувшись, как-то заторможенно ответил, словно не веря собственным словам: «Люди…» Потом он перевел взгляд на урку-емца и заметил сани, стоявшие внизу. — Дмитрий, развяжи! — донесся до Ваплахова голос народного контролера. — А?! Счас! — ответил урку-емец и, быстро спустившись, на глазах у все еще стоявшего в дверном проеме бородача раскутал своего начальника. Зашли в домик. Внутри действительно было тепло и уютно, хотя уют этот был особым, как бы походным и временным. Под деревянными стенками домика стояли железные раскладные лежанки, а на них множество оленьих шкур, старых, со спутанной клочковатой шерстью. Посредине — большой деревянный ящик-куб с какими-то надписями, вокруг несколько маленьких, а рядом четырехлапый чугунный квадрат печки — три конфорки, а на месте четвертой — жестяная труба, уходящая сквозь потолок наверх. Добрынин обвел взглядом четверых обитателей домика, обернулся, разглядывая их пожитки, и тут его глаза засветились радостью — в углу на отдельном ящике стояла железная коробка радиостанции, такая же, какая была в комнате японца «Петрова». — Да вы садитесь, вот тут у печурки, погрейтесь! — предложил народному контролеру и его помощнику бородач, что открыл им двери. Они уже познакомились, и теперь, присаживаясь на ящик у печурки, Добрынин повторял в мыслях как кого звать. Бородача, а он тут был главным, звали Иван Калачев, Хромого мужика, который к тому же был совершенно лысым, — Петр Дуев; молодого, хотя вряд ли он был уж таким молодым, просто помоложе остальных, — Степан Храмов. «И чего он с такой фамилией живет? — подумал Добрынин. — Поменял бы уже! » Четвертый, русявый и пухленький, был украинцем, а звали его Юрий Горошко. «Ну, вроде запомнил», — успокоил себя мыслью народный контролер. Оказались эти люди не военными, однако и не охотниками. Это, конечно, удивило урку-емца, но виду он не подал. Только постарался запомнить получше новое слово «геологи», хотя еще не понял, что оно означает. — Степ, ставь мяса! — как-то по-дружески отвлек хромой Дуев своего товарища от каких-то мыслей. Храмов кивнул, взял ведро, вышел из домика и очень скоро вернулся, после чего поставил ведро прямо на печку. — Ну вот так мы тут и живем… — развел руками Калачев. Урку-емец привстал и посмотрел на черные куски мяса в ведре. «Медведь? » — с подозрением подумал он и снова опустился на ящик. — И давно вы здесь? — спросил Добрынин начальника геологической экспедиции. — Да уже годика два должно быть, — ответил тот. — Вот ждем, как к нам железную дорогу построят, тогда уже и уедем. — А-а, — промычал Добрынин. — Это хорошо. Из Москвы строят? — Нет, тут поближе, из Томска, наверное… — Томск? — переспросил народный контролер. Такого города он не знал. — Да, это тысяч восемь верст отсюдапояснил начальник экспедиции. — Ну, а чем вы здесь занимаетесь? — задал давно вертевшийся на языке вопрос народный контролер. Мужики переглянулись и с некоторой опаской, по-новому глянули на Добрынина. — Это ведь гостайна, — как бы извиняясь произнес Калачев. — Нельзя говорить. — Ну, а в Кремлей-то об этом знают? — поинтересовался народный контролер. — Конечно, знают! — подтвердил начальник геологов. — Ну ладно, — не удовлетворив свой интерес, Добрынин вздохнул. — К столу, робяты, будемо есть! — веселым голосом позвал Горошко. — Хто сегодня на раздаче? — Да ты ж сам! — сказал ему Храмов. — Шо, забыл?! — А, ну раз так! — и Горошко полез под лежанку, вытащил стопку жестяных мисок и ложки, расставил их на двух больших ящиках, заменявших стол, потом наклонился над ведром с мясом, понюхал исходящий пар, пожевал губами, принимая должное решение, и сказал: — Готово! Мясо порезали двумя длинными ножами на куски, и каждому досталось довольно много. — Соль! — сказал Калачев, недовольно глядя на стол. — А, забув! — Горошко снова нагнулся к лежанке и достал оттуда жестянку с солью. — О, вот она! Добрынин держал в руках ложку и думал — как же ею есть мясо? Наконец он поймал взгляд начальника и робко спросил: — А вилки нет? Калачев отрицательно помотал головой. — Вилка хороша при ненужном обилии пищи, а у нас этого нет, — сказал он. — А вообще мы мясо руками едим, а ложка только для соли. Подождав, пока мясо поостынет, народный контролер взял кусок в руку, откусил немного и принялся его разжевывать, что оказалось не таким уж легким делом. — Это медведь? — спросил, держа в руке кусок мяса, но еще не приступив к его поеданию, Дмитрий Ваплахов. — Нет, — жуя, кратко ответил Горошко. Ели долго и при этом молчали. Все больше вопросов возникало у Добрынина. Болели от непривычного напряжения десна и зубы. И становилось жарко, из-за чего народный контролер, опустив недоеденный кусок мяса в миску, встал и снял с себя кожух — теперь он стал ненужным. Когда доели вареное мясо, вместо чая, к удивлению Добрынина, пили мясной отвар, добавив в него соли. Выпил и он предложенную кружку, и вроде даже понравился ему этот отвар. И десны сразу болеть перестали. — Ну вот, — протянул, упершись локтями в ящик-стол, начальник экспедиции. — А вы так и не сказали, куда едете? — Вообще-то мне в Москву надо бы… — не совсем уверенно произнес Добрынин. — Доложить об одном деле… Я ведь — народный контролер… Последняя фразавызвала в домике тишину, в которой глаза всех четырех геологов уперлись в сказавшего с новым уважением. — А как же вы до Москвы? — после паузы спросил Калачев. — Может, с этим поездом, что к вам идет? — предположил контролер. — Ну, пока железную проложат, может и год, и два пройти, — сказал на это геолог Храмов. — А военные здесь рядом есть? — спросил урку-емец. — Рядом нет, — замотал головой Горошко. — Но связь с ними по рации имеем! Добрынин задумался. В домике было тихо. И даже в раскаленной печке не слышалось шума огня. — А мы тут по дороге трех военных похоронили! — сказал вдруг народный контролер. Геологи проявили интерес к услышанному, и рассказал им Добрынин подробно о происшедшем. — Надо радировать военным, — сказал Калачев, глядя в упор на Горошко. — Давай, радист, связывайся! Горошко взял ящичек, на котором сидел за столом, оттащил его к радиостанции и там же на нем устроился. Закрутил какие-то ручки, надел на голову наушники и тут же поднял вверх указательный палец правой руки — чтоб не шумели за спиной. Потом правая рука его опустилась на клавишу-кнопку, и зазвенел в домике прерывистый писк морзянки. Через некоторое время Горошко схватил лежащий рядом карандаш и стал записывать точки и черточки в специальной тетради. Вскоре он отвлекся, обернулся и спросил у народного контролера: — А как ваша фамилия будет, чтоб в Москву передать? — Добрынин. Радист кивнул, и снова запипикала морзянка. Наконец Горошко снял наушники, вздохнул тяжело, прогоняя напряжение, и медленно развернулся, оставшись сидеть на ящике, только теперь уже спиной к радиостанции. — Ну что там? — спросил Калачев. — Передал все. Про военных и танк они не знают. Не их это танк. Ихний танк, говорят, на месте уже год, потому что поломан. А вообще у них все в порядке, только попросили ваши документы проверить! Последние слова сопроводил Горошко переводом взгляда на Добрынина, отчего народному контролеру стало обидно — что же это, считанные люди в этой глуши живут, и то такое недоверие! Достал свой мандат из кармана гимнастерки, протянул его радисту и сказал урку-емцу, чтоб тот свой тоже показал. — Давайте я посмотрю! — предложил начальник экспедиции, протягивая длинную сильную руку. Прочитав внимательно оба мандата, он сжал губы, возвратил документы и както странно покачал головой. — Мне что, мне приказали вот, я поэтому и проверил!.. — заговорил он, и в голосе прозвучало, видимо, несвойственное Калачеву смущение. — Это вам товарищ Тверин мандаты подписывал? Вы его знаете? — Друзья мы с ним, — признался Добрынин, понимая, что все в порядке. — Когда я в Москву приезжаю, то вместе в Кремле чай пьем. — Да, я еще спросил про транспорт, — встрял, чтобы договорить, радист Горошко. — Самолета у них нет, и, говорят, до поезда отсюда никак не добраться… — Та чего, — вдруг махнул рукой хромой Дуев. — Поживите здесь, скоро уж железку проведут, может, через месяц, может, через два, ведь так тебе, Ваня, сказали? Калачев кивнул. — Ну месяц-два… можно… — подумал вслух народный контролер. — Только у вас на собачек мяса хватит? Все четверо как-то странно улыбнулись. — У нас тут кроме мяса и соли вообще никакой еды нет, — признался начальник экспедиции. — Но зато мяса — на полстраны хватит! — Ваня, может, угостим-то гостей? — недвусмысленно предложил своему начальнику хромой Дуев, проведя рукой по лысине. — Чего уж, ведь месяц-два с нами жить будут, свои ж, русские! Ваплахов хотел было возразить, что не русский он, а урку-емец, и даже думал было произнести это слово с гордостью, но все-таки промолчал. Не решился отвлечь их на ненужный разговор. А тут ожидалось какое-то «согревание» как выражался знакомый прапорщик в части полковника Иващукина. И хоть было Дмитрию не холодно, но от такого «согревания» он не отказался бы. — Ну что ж, я и сам думал… — признался Калачев. — Просто было как-то неудобно предложить, ведь товарищ Добрынин — народный контролер… — Да что там, — теперь уже махнул рукой народный контролер. — Что мы, не люди?.. Храмов из-под своей лежанки достал большую, литров на шесть, кастрюлю с крышкой и осторожно поставил ее на стол-ящик. Он снял крышку — и тут же завитал по комнате запах странный, кисловатогорький. Видимо, из-за излишне разогретой печки содержимое кастрюли стало испаряться. — Из мяса гоним, — объяснил радист Горошко. — Больше нема из чего. Но получается. Вкус, конешно, такой… не совсем. Храмов наполнил кружки. — Давайте за нашу Родину! — предложил начальник экспедиции. — Все-таки если б не она… если б революции октябрьской не было — ходил бы я — как и отец мой, и дед мой — в батраках!.. Мясной самогон был тепловат. Но пился легко, и уже пошло его приятное тепло в ноги. Ваплахов сразу покраснел, заулыбался беспричинно. Потом потер ладонью о ладонь и, обратившись к сидящему рядом Дуеву, спросил: — А что, много русских в таких домиках живет? Дуев задумался, оглядел внутренности вагончика. Потом ответил: — Много… может, миллион, может, больше. Добрынин почесал затылок, потом свою негустую бороду — хотелось снова спросить Калачева, чем же все-таки их экспедиция занимается; но коли это гостайна… хотя так хочется узнать, так любопытство подпирает… «Нехорошо как-то, — выпив, думал Калачев. — Не обиделся ли? Что ж это в самом-то деле — русские у русских документы проверяют?! Ну был бы якутом, тогда ясное дело — показывай бумагу, а так…» — А почему домик на ножках? — спросил Дмитрий Ваплахов. — Чтоб снегом не засыпало. Метет тут у нас часто, так что если б не на столбах, то по крышу бы заметало, а так только по верхнюю ступеньку может… Ваплахов кивнул и снова подумал: умно-то как придумали! — Я, может, собачкам мяса отнесу? — спросил Добрынин, глянув на начальника экспедиции. — Да, там в ведре еще осталось, как раз теплое… — ответил Калачев. — Собачки теплое любят! Добрынин снова натянул кожух, шапку-ушанку напялил, рукавицы. Взял ведро и вышел из домика. Лайки лежали себе на снегу спокойно, словно ко всему они были готовы: и к морозу, и к отсутствию пищи. — Ну вот, я вас сейчас… — улыбнулся, приговаривая, народный контролер. — Мяска… Сначала скрипнули под его ногами ступеньки деревянного порога, потом снежок. Присел на корточки перед лайкой — вожаком упряжки. — Вот кусочек! — положил перед нею на снег не кусочек, а скорее кусок темного, еще теплого мяса. Лайка оживилась, схватила мясо зубами. Стала жевать. — У меня тоже собака была, — задумчиво, глядя на жующую лайку, заговорил Добрынин. — Митькой звали. Тоже большой пес, сильный, звонкий. Помер. Теперь осталась жена, дети… Далеко. Другие лайки, казалось, тоже слушали народного контролера, шевелили ушами, поглядывали то на жующего мясо вожака, то на человека, сидевшего на корточках перед ним. — А меня сюда вот занесло… — говорил Добрынин и тут же подумал: «А не пьяный ли я случайно, чего это я перед псами говорю? » А потом мысленно махнул рукой и снова, глядя в умные глаза большой сильной лайки, заговорил народный контролер голосом грустным и жалобным: — А жизнь идет… и так хочется много для Родины сделать, а не получается… Потому что Родина очень большая, и вот отсюда сразу не выбраться — только через месяц-два поезд придет, когда рельсы построят… А значит месяц-два я пользу Родине не смогу приносить. А Родина на меня надеется, Родина мне доверяет… Обещали Маняше вместо сдохшего Митьки другого пса … А Митька… Защипало у Добрынина в глазах из-за появившихся на морозе слез. — А Митька… — повторил он с грустью. В ведре лежало еще четыре больших куска мяса. Ножа не было, а значит поделить мясо на количество собак народный контролер не мог. Взял и бросил куски так, чтобы упали они каждый между двух лаек. И удивительное дело: не вскочили собаки, не набросились жадно на мясо, не стали из-за него рычать и злиться, а спокойно и даже дружески вгрызались по две собачьи пасти в один кусок, отхватывали, сколько получалось, и жевали, не издавая при этом ни звука. Тепло мясного самогона, придав терпкую вялость движениям рук и ног, дошло до головы. Но это не помешало Добрынину оценить насколько эти собаки умнее псов из его далекого села, которые тут же устроили бы кровавую потасовку, и в конце концов все мясо досталось бы одной собаке, наверное, Тузу — псу помощника колхозного бригадира Хоменки. Хотя старый был Туз, постарше Митьки. Так что тоже, небось, сдох уже… — Повыли бы, что ли! — негромко проговорил Добрынин, чувствуя сопротивляемость опьяневшего языка. Калачев попросил Степу Храмова наполнить кружки еще раз. — А почему дом длинный, а не круглый? — все еще донимал Дуева вопросами любознательный урку-емец. — Ты что, не русский что ли? — не выдержал подвыпивший хромой. — Нет, не русский, — признался Дмитрий и как-то напрягся весь, не зная, чего ему теперь ожидать от собеседника. — А-а, — удивительно спокойно протянул Дуев. — Чего дом длинный, говоришь? Это ж ведь в общем-то не дом, а вагончик. Понимаешь, как там тебя зовут… — Дмитрий, — подсказал урку-емец. — Дмитрий? И не русский? Еврей, что ли? — Нет… — Ну ладно, подожди, видишь — пить будем! — Тебе, Дуев, можно и пропустить! — строго посмотрел на товарища Калачев. — Кто тебе позволил с помощником народного контролера так разговаривать?! — А я что? — жалобно встрепенулся Дуев. — Я что? Я вежливо… Пьян, конечно, немного. Но все, эту пропускаю… Потом Дуев вздохнул тяжело, провел ладонью правой руки по лысине — была у него такая привычка — и снова глянул на урку-емца. — Да, — заговорил Дуев. — Товарищ Дмитрий, это вагончик, чтоб можно было снизу колеса подставить и перевезти его на другое место… Понимаешь? Ваплахов кивнул. Вторую кружку он тоже решил пропустить. Остальные выпили. В этот раз без тоста. По причине занятости каждого собственными мыслями. Храмов думал о поезде, который скоро сюда приедет и заберет их куданибудь, может быть, домой, в Рязань, может, просто в другое, но более теплое место. Горошко крякнул, выпив мясной самогон одним длинным глотком. И вспомнил почему-то родную станицу Лабинскую, что на северном русском Кавказе. «Что-то задержался народный контролер, — подумал и заерзал на ящике Калачев. — Еще плохо станет — замерзнет, а меня за это!.. » Начальник экспедиции встал, подошел к единственному окошку, выходившему как раз «во двор» вагончика. Но замутненное морозом стекло преградило путь взгляду Калачева. Тогда он сожалеюще щелкнул языком и нехотя посмотрел на дверь — выходить сейчас из этого теплого уюта на мороз желания не было. — А чем печку топите? — спрашивал Ваплахов. — Химией топим, — терпеливо отвечал Дуев, уже чувствовавший приближение головной боли. — Чем? — не понял урку-емец. — Это трудно объяснить, — покачал головой хромой. — Короче, без дров топится: берутся два химических вещества, смешиваются, и из-за этого возникает огромной силы тепло. Понятно? Дмитрий отрицательно замотал головой. — Знаешь, товарищ Дмитрий, — Дуев даже улыбнулся. — Давай я твоему начальнику расскажу, а он тебе потом объяснит. Понимаешь, у меня чего-то голова болит… — Хорошо, — согласился Ваплахов. На «дворе» тем временем возник какой-то протяжный звук, донесшийся сквозь стены и до обитателей вагончика. Калачев встревоженно посмотрел на дверь. Остальные тоже замерли, прислушиваясь. Звук был знакомым, но давно забытым. Каким-то не местным он был. Но, конечно, это был русский звук, и защемило у каждого, кроме урку-емца, в груди, не по себе стало каждому. Калачев не выдержал, набросил свой олений тулуп и, приоткрыв дверь, выглянул. И увидел, впервые в своей жизни увидел воющих лаек, а перед ними — сидящего на снегу народного контролера, всем своим видом выражавшего и большую тоску по прошлому, и какое-то непонятное счастье. «Лайки, и воют? » — мысленно задался вопросом начальник экспедиции. Выйдя на деревянный порог, он прикрыл за собой дверь, чтобы не уходило из вагончика тепло. Спустился к саням, присел на корточки рядом с Добрыниным. — Первый раз слышу вой лаек на Севере! — признался он народному контролеру. — Людей воющих слыхал. Какая-то странная догадка промелькнула в голове у Калачева. Догадка о том, что как-то связан вой лаек с присутствием тут народного контролера. Но как связан? И вообще, что это за глупые мысли? Тряхнул Калачев головою и снова посмотрел на народного контролера. — У меня Митька был, — заговорил, не сводя глаз с воющих собачек, Добрынин. — Пес мой. Недавно сдох. Мы как раз с товарищем Твериным в Кремле чай пили, и тогда мне он сообщает: «У твоих дома все хорошо, только пес сдох…» Сказал, что приказал нового доставить моей жене… А что это значит? Калачев, почувствовав приятно тоскливую нотку момента, пожал плечами. — Это значит, что если я приеду домой — этот пес меня во двор не пустит! — проговорил негромко Добрынин. А собаки выли, одна другую подхватывая. Но все-таки вой этот был слабоватым. Чем-то отличался он от воя русских собак. И Калачев задумался об этом, глянул в небо. И тут же все понял — небо здесь было низким, белым, одноцветным, и ничего на нем не было — ни луны, ни звезд. Хотя на этом небе он действительно не видел упомянутых светил. О причине этого он не думал, но, конечно, происходило так из-за мороза. А раз не было луны, то и собакам, вообще-то, не на что было по-настоящему выть. Хотя опять же, не на что, а они ведь сейчас воют! Добрынин немного успокоился, пришел в себя. Посмотрел и на сидящего рядом на корточках Калачева. Снова захотелось задать вопрос, ответ на который являлся государственной тайной. Но сдержался Добрынин. Да и не было у него уверенности, что язык сможет правильно проговорить все слова. А Калачева тем временем охватил внутренний холод, и чувствовал он себя прескверно, хотя мороз был тут ни при чем. Знал начальник экспедиции, что большая вина на нем лежит и что совсем скоро отвечать ему придется по всей строгости большевистского закона. Уже несколько месяцев отмахивался он от неприятных мыслей, но теперь, когда волею случая оказался рядом народный контролер Советской страны, нестерпимо тяжело стало Калачеву. Понимал он, что прощения ему не будет, но все равно хотелось хоть чуточку облегчить свою совесть. И решил он признаться в содеянном товарищу Добрынину. Кто знает: может, и действительно не только полегчает от этого, но и какое послабление в будущем наказании наступит? Покосился Калачев на народного контролера. А тот смотрел себе грустным взглядом на воющих собачек и время от времени покачивал головою. — Товарищ Добрынин, — заговорил наконец начальник экспедиции. — Хочу признаться вам… нехорошее тут дело… И тут смелость и решительность покинули Калачева. А Добрынин уже повернулся и смотрел ему в глаза совсем не пьяным, а очень даже серьезным взглядом, и видно было, что готов он выслушать Калачева до конца. И показалось даже, что собаки потише завывать стали, и их не очень-то дружный хор стал распадаться и растворяться в побеждающей любые звуки тишине. — Я Москву обманул! — выпалил одним духом начальник экспедиции. Рот Добрынина приоткрылся. Недоумение и удивление слились в одно выражение взгляда, и уперся этот взгляд прямо в Калачева, пронизывая его насквозь. Хмель стал уходить из тела и головы народного контролера. — Как же это? — спросил он. — Как это ты смог, товарищ Калачев, Москву обмануть? Начальник экспедиции склонил виновато голову. Уже жалел он о своем признании, но отступать было поздно. Да еще и надежда жила, надежда на облегчение. — Нас ведь забросили сюда и забыли, — заговорил Калачев. — Запасы кончались, а новых нам не присылали. Глушь здесь. А задание у нас было — золото найти для страны… Я знал, что к обнаруженным золотоносным местам решено было прокладывать железные ветки кратчайшим способом. Вот и решил я отправить радиограмму, что мы, мол, нашли выходы золотосодержащих руд на поверхность земли. Ну, чтоб сюда провели ветку и увезли нас отсюда… Мы же сами никак не выбрались бы… — Так-так-так, — начал понимать отрезвевший Добрынин. — А золото? — Да откуда здесь золото? Здесь же мерзлота в низинах. Мы тут ничего, кроме вмерзших в землю мамонтов, не нашли. Так, товарищ Добрынин, и… — А что это — мамонты? — перебил главного геолога народный контролер. — Доисторические слоны… Мясо мы вот сейчас ели… Ему миллион лет. — Кому? — вскинулся Добрынин. — Мясу, которое мы ели… Здесь, в земле, кроме этого мяса, ничего нет! Добрынин прислушался к своему желудку, как-то помутилось у него сознание от такой новости. — Не умрем? — спросил он неожиданно прорвавшимся жалобным тоном, полным испуга за свою жизнь. — Мы уже полгода его едим. Не умерли, — признался Калачев. — Вот без него, конечно б, ведь есть больше нечего! Вы же поймите, если бы я не соврал, то и вы бы здесь погибли, и мы… эти ближние военные, они ж вообще черт знает где! Я только прошу вас, когда они приедут, сказать, что я вам признался… Испуг у Добрынина прошел. Понял он, что организм жив и работает нормально. Вернулся побеспокоенный здравый рассудок. — Надо и им признаться! — сказал он негромко. — Как?! — вырвалось у Калачева, и собаки окончательно притихли. — Они ж тогда перестанут строить дорогу! А может, они уже рядом?!. — Ты, товарищ Калачев, коммунист? —строго спросил контролер. — Да, конечно… — А я — нет! — говорил Добрынин. — Значит, ты должен учить меня честности, а не я тебя! Надо сказать им правду… Калачев тяжело вздохнул. Ничего хорошего из его признания не вышло — это он уже понял. А что делать теперь — не знал. — Да не могу я… — скороговоркой выпалил он, поднялся и, ощущая дрожь в руках и внутреннюю дрожь раздражительности, пошел в вагончик. Добрынин тоже поднялся на ноги и вошел в домик следом. Ваплахов спал на железной раскладной лежанке, бережно укрытый несколькими оленьими шкурами, хотя в вагончике холодно не было. За ящиком-столом дремал хромой Дуев. А Горошко и Храмов пьяными голосами играли в города. — Молотов! — говорил Храмов. — Ворошиловград! — отвечал Горошко. — Дыбинск! — Коммунарск! — Куйбышев… — Кончайте! — перебил игру мрачный Калачев. — Чего? — Горошко поднял на главного геолога удивленный взгляд. — Ваш начальник Москву обманул! — ответил на «чего» Горошки народный контролер. — Садись к станции, сознаваться будем! Пораженный радист впялился в Калачева, но тот стоял, прикусив нижнюю губу, и на его красивом мужественном лице лежала печать отрешенности и капитулянтства. — Садиться? — спросил Горошко у Калачева враз протрезвевшим голосом. Добрынин тем временем наклонился к лежанке, на которой сопел во сне Дмитрий Ваплахов, вытащил из-под нее вещмешок, а из него револьвер — подарок Тверина. Выпрямился с оружием в руках и твердо сказал: — Давай-давай! Ищи Москву! — и кивнул на радиостанцию. — Ищи, — сказал негромко, кивнув, сам Калачев. Шатаясь, Горошко потащил ящик-стул к стоявшей в углу станции. Уселся там, дрожащими руками одел наушники, защелкал выключателями, закрутил ручками. — Мы же тебя как брата приняли! — с горечью произнес Калачев, не поворачивая головы к Добрынину. Степа Храмов слушал происходящее спокойно, а потом как бы сам себе шепотом произнес: — Обманывать нехорошо… Добрынин глянул на него с одобрением. Запипикала морзянка в комнате — Горошко, настроившись, запускал в радиомир свои позывные. Контролер слушал это пипиканье с подозрением, как бы понимая, что за каждым звуком — буква или слово, которые он на слух не понимает. — Есть! — вдруг завопил радист, словно сам не ожидал так быстро связаться со столицей Родины. Потом обернулся к народному контролеру и уже холоднее спросил: — Ну? Шо передавать? — Передавай! — все еще сжимая револьвер в руке, направив его дуло в пол. заговорил Добрынин. — Сознаемся в том, что обманули нашу Родину. Никакого золота тут нет, а есть одно лишь мясо… Горошко превращал слова народного контролера в точки-тире и отправляла в невидимые миры. — …к тому же очень старое. Поэтому просим перестать строить железную дорогу… — Да как же? — встрепенулся вдруг Степан Храмов. — Ведь замерзнем насмерть! Товарищ контролер! — Давай-давай! — прикрикнул Добрынин на остановившегося было радиста. — Просим перестать строить дорогу и не разбазаривать зря народные средства… — Стойте! — крикнул вдруг Горошко. — Прием! И, схватив огрызок карандаша, стал заполнять однообразными знаками страницы специальной большой тетради для приема радиограмм. Заполнив, стал снова что-то передавать, но уже не со слов Добрынина, а вообще неизвестно с чьих слов. Потом снова был прием… — Ты что им передаешь? — через несколько минут возмутился Добрынин. — Да они тут про мясо спрашивают: какое и сколько… — походя бросил контролеру радист, не отвлекаясь от работы. Минут десять спустя он обернулся, посмотрел на народного контролера помягче, спросил: — Еще шо-нибудь передать? — Да, передай привет товарищу Тверину от народного контролера Добрынина. Радист передал. Потом стянул ленивым жестом с головы наушники и, подавшись вперед, прямо лег на радиостанцию, то ли от усталости, то ли от пьяного своего со стояния. — Ну что? — спросил контролер. — Что сказали? Радист зашевелился, с трудом выровнял спину. Обернулся с какой-то пьяновато-счастливой полуулыбкой на лице. — Будут строить дорогу! — сказал и вздохнул. — Они ее не строили, а сейчас будут!.. — Почему? — удивился молчавший до этого Калачев. — Родине мясо надо, а не золото! Золота, сказали, до хрена, а мяса — нет! В наступившем после этого молчании только сопение спящего Ваплахова подтверждало наличие жизни в домике-вагончике. У Добрынина настроение заметно испортилось. Оттого, что не мог понять он: зачем Родине нужно старое мясо? Опустил народный контролер револьвер на стол, и сам за этот ящик-стол уселся, упершись в его поверхность локтями. Калачев тоже уселся за ящик-стол. Видно было, что и ему далеко не все ясно. Горошко, подремав несколько минут, полуприлегши на радиостанцию, тоже подтянулся со своим ящиком-стулом к начальнику. Так вся компания снова оказалась за столом, и только Ваплахов, лежа, отсутствовал по уважительной и легко объяснимой причине. Дуев вдруг храпанул, и когда его Горошко потрепал по плечу, оторвал голову от стола и обвел всех мутноватым взглядом. Он ведь не знал, что происходило в вагончике, пока он сидя спал. — Начальник! — промычал он. — Может, еще по полкружки? — Угу, — кивнул Калачев. — Степа, достань ему… да и остальным!.. Разлил Степа по кружкам еще мясного самогона. Выпили. Но сумрачное настроение владело всеми. Тихо было за ящиком-столом. Тихо и невесело. Добрынин переживал, что пришлось ему первый раз в своей жизни угрожать оружием вообще-то хорошим людям, можно сказать героически живущим в северных местах. И хотя понимал он, что правда была на его стороне, тем более, что защита Родины, а с нею и Москвы, от обмана входила и в его обязанности народного контролера. Да и какой бы он был контролер, если б не поступил так, как поступил?! Но в то же время сидеть теперь рядом с этими людьми, после всего происшедшего было неудобно. Дуев, выпив, снова заснул. Калачев уткнул взгляд в кружку и серьезно о чем-то думал. И только на лице радиста Горошко не было никакой печали и никакой озабоченности. Лицо его было покрасневшим и естественно радостным, чего нельзя было сказать о Храмове. — Но все равно, теперь-то они железку построят! — как-то тяжело выдавил из себя Степан. — Теперь точно построят… Калачев задумчиво посмотрел на Храмова, кивнул — больше сам себе, как бы подтверждая свои мысли. Потом поднял взгляд на народного контролера, и услышал Добрынин его вздох. Снова не по себе стало Добрынину. — Прав ты был!.. — выговорил Калачев, упершись взглядом в глаза народного контролера. — Без твоей принципиальности — нам бы смерть… А ведь у меня тоже револь-. вер есть… И я его чуть не вынул. Набежали на его лоб после этих слов морщины. Нахмурился он и снова взгляд на кружку опустил. Нелегко давался разговор. Ваплахов заерзал во сне на лежанке. И от этого ерзанья упали на пол две или три оленьих шкуры. Степа Храмов поднялся, снова накрыл заботливо урку-емца. Оказался, благодаря своему сну, Ваплахов в самом удобном положении. Ничего он не знал о случившемся, а потому все глянули в его сторону с теплотой. — Мне товарищ Тверин уже две книги подарил, — заговорил Добрынин после очередной паузы. — Они как бы детские, но не совсем. Он так и сказал, что из них многому научиться можно… — А как называются? — спросил Калачев, который был даже рад поговорить о чем-нибудь, но только не об истории с обманом Москвы. — Они все называются «Детям о Ленине» только там в разных книгах разные рассказы. Поучительные очень. Я недавно там короткий рассказец прочел… Тоже как бы про честность… Калачев снова вздохнул тяжело, восприняв слово «честность» как обвинение в свой адрес. — А шо? — икнув, сказал Горошко. — Прочти!.. Добрынин вытащил вещмешок, положил туда свое именное оружие, а оттуда вытащил книгу. Сел за ящик-стол, полистал, отыскивая нужную страницу. — Ага, вот он! — сказал, найдя. — Прочитать? Геологи кивнули. — Называется «Как наказал Ленин обидчика крестьянского». «Был у Ленина товарищ-друг, что ни есть первейший — разверстки комиссар. И вот сказали Ленину, что друг его этот обирает мужиков да живет несправедливо, добро народное не бережет. Призвал его Ленин и говорит: «Друг ты мой, верно это? » А тот молчит, голову опустил. А Ленин ему: «Мужика теснить ты права не имеешь. Потому мужик — большая сила в государстве, от него и хлеб идет. Значит, как друга своего, я наказать тебя должен примерно». Поцеловал тут Ленин друга-то, попрощался с ним, отвернулся и велел расстрелять его. Вот он, Ленин какой. Справедливость любил». Дочитав, обвел Добрынин взглядом сидевших за столом. Все, даже радист Горошко, имели вид задумчивый и серьезный. Все над услышанным думали. — Хороший рассказ, — произнес, кивая, Калачев. — Правильный. И ты, товарищ Добрынин, конечно, правильно сделал все, по-ленински. Теперь вместе будем поезда ждать. Добрынин кивнул. Чувствовал он, что вовремя ему этот рассказ вспомнился, и прочитал он его вовремя. Получилось, будто сам Ленин его защитил. Напряжение спало. Дуев снова начал было похрапывать, но Горошко живо его растолкал. — А там еще какой-нибудь рассказ есть? — спросил вдруг Степа Храмов. — Тут много разных, — ответил Добрынин, листая книгу. — Тогда прочтите еще что-нибудь! — попросил Степа. Добрынин посмотрел вопросительно на Калачева, желая знать, хочет ли начальник экспедиции еще один рассказ услышать. Калачев дружественно кивнул, и тогда народный контролер обратил свой взгляд на страницы, думая, какой бы рассказ прочитать, чтобы польза от него была двойная, чтобы он и поучительным был, и полезным для зарождающейся дружбы между народным контролером Добрыниным и геологами экспедиции. Глава 7
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.