Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава шестая 2 страница



– Кто‑ то уходит, кто‑ то приходит… Такова жизнь.

Голота покачал головой и облизал пересохшие губы.

– Я… завязал, – сказал он глухо.

Надзиратель заржал так, что едва не потерял равновесие и был вынужден ухватиться руками за раму раздаточного окна.

– Ага!.. Конечно! Водка здоровью вредит!!! – Он снял фуражку и вытер рукавом слезы. – А ты, парень, даже здесь способен хохмить! Уважаю таких!

Створка с грохотом захлопнулась, и Голота еще долго сидел неподвижно, устремив невидящий взгляд в почерневшую от времени и от накопившихся в этих стенах горя и отчаяния, стальную обивку входной двери.

 

Водка сломала ему жизнь. Погубила и растоптала все искреннее, теплое и человеческое. Когда он это понял? Совсем недавно. Может быть, год назад, а может, и месяц. Понял поздно, как это, вероятно, бывает со многими. Понял тогда, когда глаза и сердце ослепило раскаяние и когда уже ничегошеньки нельзя было поправить или изменить. Он и раньше догадывался, что смоковницу, не приносящую плода, срубают. Но он представить себе не мог, какое великое множество отсрочек ей дано! Ах, если б он только почувствовал, если б услышал, как год за годом виноградарь упрашивает господина повременить еще!..

Сколько было таких отсрочек в жизни Андрея Голоты? Три? Пять? А может, десять? Он всякий раз удивлялся, что остался жив, всякий раз восхищался собственной удачливостью и везением, но никогда не спрашивал себя: за что? Или, правильнее – для чего? Зачем мне опять дадена жизнь?

 

Первый раз Андрей напился в четырнадцать. Он жил у тети Тани в Петрозаводске и заканчивал седьмой класс, когда пришло известие, что в ленинградской больнице скончалась мать.

Софья Голота ушла из жизни, ни разу и ни у кого не попросив прощения, не сказав «люблю», не покаявшись и не опомнившись. Ее смоковница была срублена и брошена в печь.

Андрей разрыдался, услышав печальную новость. Он два года не видел мать, не получал от нее весточек, не слышал ее голоса. Софья до конца дней ненавидела сына, а тот любил и помнил ее.

– Собирайся, – велела ему Татьяна Михайловна. – Надо похоронить по‑ человечески. Не собака ведь…

В Ленинграде Андрей долго бродил по улицам, которые помнил с детства, вглядывался в растопыренные пятерни заводских труб на том берегу реки, слушал весеннюю ругань воробьев и перезвон трамваев, сворачивающих с набережной на Невский проспект, вдыхал неповторимый, пыльно‑ сиреневый дух родного города. Он словно чувствовал, что больше не вернется сюда никогда…

Похороны были скромными. Мать лежала в крохотном гробу, и ее лицо, изменившееся до неузнаваемости, хранило печать усталости и недовольства. Андрею казалось, что это бескровное, одутловатое лицо вот‑ вот дрогнет, исказится в гримасе, зачернеют злые щелочки глаз, а белые губы скривятся в угрюмой насмешке: «Мама верит тебе… Ты ведь не хочешь расстроить маму? »

Андрей боялся ее гнева даже сейчас.

Он положил в гроб свою единственную игрушку, подаренную ему матерью много лет назад. Заводной плисовый заяц с маленьким барабаном провожал Софью Голоту в последний путь. Очень давно он так весело стучал лапками в этот барабан, когда Андрей поворачивал ключ в игрушечном замке. Мальчик смеялся, и даже мать улыбалась, глядя на счастливого сына. «Ты навсегда останешься в моей памяти именно такой, – мысленно пообещал Андрей, склонившись к застывшему, белому лицу Софьи Голоты, – улыбающейся, доброй и любящей…»

Ключ был давно потерян, и теперь, в гробу, игрушечный заяц, притихший на сцепленных, ледяных руках матери, тоже казался мертвым.

 

Поминки справляли в комнате бывших соседей по коммуналке.

– На‑ ка, помяни мать! – приказал Андрею кто‑ то, протягивая стакан водки.

– Да мал он еще, – попыталась вмешаться тетя Таня. – Едва четырнадцать исполнилось.

– Четырнадцать? – удивился голос. – Да я в его возрасте уже пил, девок щупал и заводскую смену до конца выстаивал!

После такого аргумента тетя Таня сдалась, и Андрей помянул мать. Залпом. И почти не морщась.

Его никогда не тошнило от водки. Ни в тот печальный ленинградский вечер, ни много позже. Сколько их было потом таких вот вечеров, дней и ночей – пропитанных горько‑ сладким духом початой бутылки, наполненных отвязной эйфорией или тяжелой пустотой!

А тогда, за столом, выставленным в одной из огромных комнат коммунальной квартиры, Андрей чувствовал, как водка обжигающе скользнула по пищеводу, ухнула огненным водопадом в желудок и через мгновение разлилась приятным теплом в груди, запылала пунцовым румянцем на щеках. Ему вдруг стало уютно и безмятежно среди малознакомых людей. Захотелось сказать или сделать что‑ то очень значительное, важное. Но он молча сидел за столом, дурашливо улыбался и зачем‑ то тыкал вилкой в пустую тарелку.

В разгар поминального застолья, обернувшегося ни с того ни с сего безудержным весельем с частушками и даже плясками, Андрей вышел в коридор и, покачиваясь, принялся бесцельно бродить взад‑ вперед, трогая руками все, что соседи по коммунальной квартире повытаскивали из комнат и пристроили вдоль стены: старый велосипед, банные шайки, хоккейные клюшки и лыжи.

– Ты сын Софьи Голоты? – услышал он голос за спиной и удивленно обернулся.

У самого прохода в кухню стоял черноволосый паренек лет пятнадцати и небрежно поигрывал цепочкой от ключей. Из‑ за его плеча выглядывал еще один парень – с круглым лицом, усыпанным веснушками, и маленькими, беспокойными глазками.

Андрей утвердительно кивнул и, подойдя поближе, протянул руку новым знакомцам.

Черноволосый и не подумал отвечать на приветствие. Он насмешливо скривил рот и задал следующий вопрос:

– А ты знаешь, от чего она умерла?

Голота растерянно убрал руку и пожал плечами:

– Она… сильно болела.

Тот, который был с веснушками, весело фыркнул за плечом черноволосого:

– А мы думали – от голода. У нее хлеб закончился, – и он засмеялся коротким, звучным смешком.

У Андрея потемнело в глазах. Он вспомнил откинутый матрац и ровные ряды сухих коричневых буханок, похожих на булыжники, которыми выкладывают мостовые.

– Твоя мать была проституткой, – хладнокровно вставил черноволосый, накручивая на указательный палец цепочку от ключей. – И ненормальной…

– Позор!.. – добавил круглолицый, испытующе глядя на Голоту.

Тот стоял неподвижно, словно постигая смысл услышанного.

Как странно. Именно теперь, когда ему наконец бросили в лицо то, чего он так боялся, когда с презрением и жестокостью произнесли те самые слова, которые он десятки раз с ужасом слышал в собственном воображении, – Андрей не почувствовал унижения. И страха тоже не почувствовал. Последнее было особенно удивительным, поскольку это противное, мерзкое, скользкое чувство, казалось, не покидало его никогда. С младенчества он панически боялся матери, ее гнева и даже ее редких всполохов нежности. Он боялся соседей – разговаривать с ними, и даже смотреть им в глаза. Боялся дворовых мальчишек – с их острыми, быстрыми кулаками. Боялся учителей в школе, врачей в поликлинике, вагоновожатых в трамвае…

Сейчас, здесь, в длиннющем, полутемном коридоре ленинградской коммуналки, стоя перед двумя задиристыми и нагловатыми мальчишками, явно превосходившими его и в росте и в силе, Андрей с тяжелым, ухнувшим в сердце восторгом почувствовал, что свободен от страха. Словно невидимый переключатель щелкнул где‑ то внутри и озарил сознание желтым подрагивающим светом, похожим на свет пыльной лампочки в ванной комнате коммунальной квартиры. А может, наоборот, все погасло и в душе и в голове.

Медленно, будто любуясь собой со стороны, Голота нагнулся, подобрал с пола тяжелый черный велосипедный насос, выпрямился и, застонав от натуги, обрушил его на голову черноволосого. Тот не успел даже подставить руку, и удар пришелся ему чуть выше лба. Андрей хладнокровно подождал, пока противник сползет на четвереньки, перешагнул через него и двинулся к веснушчатому. Второй неприятель не стал дожидаться расправы. Едва оправившись от мгновенного шока, вызванного неожиданной и страшной выходкой новичка, он завизжал так, что на кухне задрожала посуда, потом опрометью бросился в уборную и запер за собой дверь.

Голота зашвырнул насос в угол, отер вспотевшие ладони о чье‑ то полотенце, забытое на бельевой веревке, и неторопливо побрел туда, где с частушками и прибаутками провожали в последний путь его несчастную мать, минуту назад им отомщенную.

В комнате он присел на краешек дивана и мгновенно заснул.

Ему почудилось, будто он слышал сквозь сон, как ругаются женщины.

– Этот изверг полоумный чуть не убил Аркашеньку! – кричала одна. – Он сумасшедший, как и мамаша его! Гляньте, гляньте! Боюсь, швы придется накладывать ребенку! И прививку от столбняка делать надо!

– Да Бог с вами! – это был голос тети Тани. – Опомнитесь! На сироту поклеп возводите! Он сызмальства никого пальцем не тронул! И мухи не обидит! Сам как мышь пугливая!

– Тоже мне, мышь четырехпудовая! – не унималась женщина. – Только посмотрите, как голову‑ то ребенку моему раскровянил!

Утро следующего дня было тяжелым и серым. Боль утраты разыгралась с новой силой. А к ней примешался липкий, мерзкий, гнетущий страх. Он, оказывается, никуда не исчез.

 

Водка была тем самым переключателем, изгоняющим из сердца страх и боль. Она делала сладкой обиду и легким – страдание. Она тешила и возвышала душу, поднимала ее над обыденной и унылой жизнью. Она будила дремавшую силу, заставляла забывать о собственной никчемности и слабости. Она тормошила беспечность, окрыляла беспомощность и делала пустяком уязвленность.

На многие годы водка стала для Андрея Голоты лекарством от страха и неприкаянности. И только теперь, впервые, он нашел в себе смелость сделать главное открытие: водка – прибежище труса. Шаг в эйфорию – это побег с поля боя. Кайф – это капитуляция перед серостью.

Но хуже всего то, что «эликсир смелости» был «лекарством на час». Рассвет приносил тоску и отчаяние, возведенные в степень. Временное забвение оборачивалось необратимым наказанием. Страх приходил снова, но уже не один. Он тащил с собой «друзей» – ужас, стыд и новую боль. А страдание наваливалось с утроенной силой.

«…Тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, вошедши, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого…»

– Я завязал… – хрипло повторил Голота в сторону захлопнувшегося окна.

Надзиратель, предлагавший ему водку, сейчас наверно уже вовсю праздновал с коллегами рождение сына.

Андрей закрыл глаза и перевел дух, но где‑ то внутри, под самым сердцем, противно дрожал и рассыпался рваными хлопьями страх. Минуту назад, когда краснолицый вертухай предложил ему водки, Голота решил, что это – конец. Сотни раз, меряя шагами квадратный пол опостылевшей камеры, он представлял себе, как все будет. Зловеще лязгнет замок, распахнется дверь, и в его тюремной келье появятся люди. У них будут строгие лица. Но в глазах – непременно сочувствие. Из суеверия они не зайдут внутрь, а останутся на пороге. Один из них, сверяясь с потертым, исписанным мелким почерком блокнотом, произнесет громко, как в рупор: «Осужденный Голота… Андрей… Иванович! Тридцать седьмого года рождения!.. На выход! » Он медленно встанет со шконки, на ватных ногах, пошатываясь, двинется навстречу своим убийцам. И те проявят великодушие. Они предложат ему водки. Полный стакан… А потом он пойдет со своими мрачными провожатыми по длинному, бесшумному коридору, каждым шагом отсчитывая путь к смерти. Дорога его жизни подошла к концу. Она теперь состоит не из радостей и горестей, не из взлетов и падений, не из блаженств и страданий. Она состоит из шагов…

Голота облизал пересохшие губы. Много раз побывав на волосок от смерти, зная, какое у нее ласковое дыхание, какой томный взгляд, какие соблазнительные речи, он почему‑ то именно сейчас боялся ее, как никогда. Всякий раз, оказываясь со смертью один на один, Андрей удивлялся, что она вовсе не жуткая старуха с косой, а красивая, молодая женщина с черными, колдовскими глазами и ослепительной, белоснежной улыбкой. Она звала его, убеждала, ласкала. А он каждый раз находил в себе силы не поверить ей.

Тогда, в пятьдесят шестом году, она почти соблазнила девятнадцатилетнего Голоту. Тот готов был уже упасть в ее горячие и сладкие объятья, отдаться ее пылкой нежности и страстному желанию, но что‑ то в последний момент удержало его, оттолкнуло и протрезвило. Наверно, виноградарь упросил господина повременить еще…

 

Закончив школу, Андрей попытался поступить в петрозаводский машиностроительный институт, но провалился на первом же экзамене. Он и сам не знал, почему выбрал именно этот ВУЗ. Машиностроение интересовало его не больше, чем любая другая отрасль народного хозяйства. Точнее – никак не интересовало. Впрочем, и к гуманитарным наукам у юного Голоты не было ни малейших способностей. Последние два года он едва перебивался с «неудов» на тройки, а осенние переэкзаменовки стали для него привычным делом. Удивительно, что он вообще закончил десятилетку. Если бы не тетя Таня, почему‑ то убежденная том, что «мужчина должен получить высшее образование», он давно бы подался в ремесленное училище, как и десятки его ровесников.

К восемнадцати годам Андрей стал похож на свою мать в молодости: темноволосый, белолицый и худой, с карими живыми глазами и тонким носом, он тем не менее мало отличался характером от того паренька из коммунальной ленинградской квартиры, из такого недавнего детства. Он слыл робким и немногословным, но стоило ему постоять часок с мужиками в пивной, его словно подменяли. Дремавшие где‑ то, до поры до времени, бесшабашность и отвязная дерзость лезли наружу. Голота становился вспыльчивым и невоздержанным на язык. Он задирал окружающих, сквернословил и упивался собственным бесстрашием. Он был готов на самые сумасбродные и отчаянные поступки. Обретенная смелость окрыляла, а безнаказанность – окрыляла вдвойне.

Однажды, изрядно хлебнув портвейна, Андрей вышел из рюмочной и стал мочиться прямо на тротуар.

– Щенок! – услышал он за спиной чей‑ то голос. – Ты что творишь, бессовестный?!

В ответ Голота быстро повернулся и перевел струю на возмущенного прохожего.

Андрея доставили в отделение милиции. Там, после часового разбирательства, дело о хулиганстве решили не заводить, но протокол задержания отправили по месту жительства. Участковый несколько раз прочитал бумагу и недоверчиво поморгал: «Голота? Этот тихоня? Не может быть!.. »

– Не ставьте его на учет, товарищ лейтенант, – упрашивала тетя Таня, – парень только жить начинает. Совершеннолетие – через месяц.

– То‑ то и оно, – вздохнул участковый. – Уже в совершенных годах, балбес, а ума не нажил! Ну ничего… Армия сделает из него человека.

 

Спустя две недели после провального экзамена в институт Андрей получил повестку.

Он сидел в одних трусах в душной комнатушке призывного пункта на шаткой деревянной табуретке перед мутным зеркалом и с тоской наблюдал, как мягкими хлопьями падают на пол его волосы, бесцеремонно выкашиваемые холодной механической машинкой. Молодой солдатик – ровесник Голоты – по‑ хозяйски щелкая стальными ручками этой машинки, то и дело поглядывал в зеркало на своего подопечного и беззлобно ухмылялся:

– Красавец!.. Был вороной – стал бритый!..

Андрей несмело провел рукой по голове, присмотрелся к своему новому облику в тусклом отражении и тяжело вздохнул. Он выглядел жалко. Впалый, бледный живот, торчащие ребра, худые плечи. А лицо, казалось, утратило знакомые черты. В нем появилось что‑ то чужое. То ли заострился нос, то ли увеличился лоб, то ли глаза стали больше и ярче, и теперь это лицо рядовой Голота будто примерял на себя заново – вместе с пилоткой и гимнастеркой.

Его определили служить в мотострелковый полк, что входил в состав гвардейского Особого Корпуса, дислоцированного в Венгрии.

Спустя почти год, дождливой октябрьской ночью, Андрея, как и сотню других его сослуживцев, инструктировали в особом отделе дивизии.

В просторной комнате за широким столом, похожим на стол экзаменатора в институте, сидели трое: командир полка подполковник Шматко, начальник особого отдела майор Василишин и комсорг батальона лейтенант Равич‑ Щерба. Краснощекий комсомольский вожак только минувшим летом закончил училище и попал служить в Особый Корпус, но уже успел прослыть среди пехотинцев занудой и выскочкой.

– Комсомолец Голота! – сверяясь с бумажкой, отчеканил он, едва Андрей перешагнул порог. – Партия и Правительство оказывают вам огромное доверие – защитить и отстоять завоевания социализма! На дальних рубежах плацдарма коммунистического строительства вспыхнули первые искры пожара, раздуваемого империализмом. Зубы дракона сеют там, где должна колоситься благодатная нива интернационализма и народной воли…

– Сынок… – Особист поднялся из‑ за стола, обрывая торжественную речь краснощекого лейтенанта. – Подойди‑ ка поближе.

Голота шагнул вперед и замер, растерянно моргая.

– Понимаешь, – продолжал майор, потянувшись через стол и доверительно положив руку ему на плечо, – венгры – хорошие ребята. Такие же, как мы с тобой. Трудолюбивые и честные… Но и среди них попадаются паршивые овцы. Всякие паразиты, хулиганы и просто уголовники.

Василишин вдруг убрал руку, грузно сел на место и неожиданно похолодевшим голосом спросил:

– Политинформации слушаешь внимательно?

Голота кивнул, все еще стоя вплотную к столу и подавшись вперед всем телом.

– И что усвоил из услышанного?

Андрей нахмурился.

– Беснующиеся орды контрреволюционеров, – речитативом заговорил он, – наводнивших страну эмигрантов‑ хортистов и просто уголовников охотятся за невинными и безоружными венгерскими чекистами и партийными активистами, жестоко расправляются с ними… В заводском районе Чепель было расстреляно 18 коммунистов…

– Знаешь, кто такой генерал Серов? – перебил особист.

– Что? – не понял Голота.

– Не – что, а – кто, – поправил майор теперь уже совсем ледяным тоном. – Генерал Серов.

Андрей наконец сообразил, о ком речь.

– Это начальник КГБ СССР, – скорее вопросительно, чем утвердительно пролепетал он.

– Верно. – Василишин кивнул, взял со стола лист бумаги, подержал зачем‑ то в руках, опять бросил на стол и закончил небрежно: – Я с ним только что разговаривал.

Андрей не сводил с особиста глаз.

– Мы обсудили создавшееся положение, – продолжал тот, неожиданно повышая голос, словно увеличивая громкость радиоприемника, в котором вещал о чем‑ то важном Левитан. – И решили: на защиту социализма, для наведения порядка там, где вешают на фонарных столбах коммунистов, необходимо направить только самых лучших и надежных людей… – Майор встал и торжественно положил руку на плечо окончательно стушевавшемуся Голоте. – Таких, как ты, сынок…

– Следующий! – визгливо крикнул краснощекий комсорг.

 

Той же ночью мотострелковый полк, в котором служил Андрей, вышел на марш. Командирам подразделений определили две точки для броска: кровавыми пятнами запестрели на картах Буда и Пешт.

Голота дремал на броне транспортера, пока колонна шла мимо венгерских сел с невысокими домиками, похожими на украинские мазанки, только меньше и аккуратнее, грохотала вдоль бетонных заборов, за которыми щетинились в темноте иглы заводских труб, сквозь перелески, в которых оседала и тонула безвозвратно поднятая стальными гусеницами пыль, преодолевала в брод крохотные речушки и взбиралась на серые холмы, напоминающие издалека шахтерские терриконы.

Андрей время от времени открывал глаза, сонно щурясь на меняющиеся пейзажи сиреневой венгерской ночи, и снова погружался в дремоту. Он окончательно проснулся, только когда под траками боевой машины заскрежетала мостовая большого, красивого города.

– Голота! Закрой варежку! – услышал он сквозь рев двигателей голос взводного. – «Калаш» – с предохранителя, солдат!

Андрей поспешно стащил с плеча АК‑ 47 и, обдирая пальцы, сдвинул железную скобку, освобождая затвор.

На площади Лайоша Кошута стальные машины затихли и встали, образовав полукруг. Экипажи спешились и выстроились повзводно. Рассветная сырость пробиралась за воротники гимнастерок, бойцы ежились и ждали команду развернуть шинели, которые все еще были перекинуты в скатку через плечо поперек тела.

Через минуту на площадь лихо влетел «Виллис» комбата, и только сейчас Голота сообразил, что, кроме мотострелкового батальона, здесь больше никого нет. Две дюжины «тридцатьчетверок», следовавшие одним маршем с пехотинцами, то ли ушли на другой берег, то ли рассредоточились по улицам города.

Роты начали перекличку, и очень скоро площадь наполнилась какофонией звуков, непривычных для романского уха. Будапешт успел отвыкнуть от них за последние одиннадцать лет. Русские фамилии, выкрикиваемые хриплыми, но сильными голосами, отскакивали от стен, рассыпчато катились по брусчатке и исчезали в гулких переулках, примыкающих к площади, словно в водосточных трубах.

Командиры взводов один за другим докладывали ротным о результатах проверки. Те, в свою очередь, торопливо чеканили шаг к «Виллису» комбата.

– Как на дивизионном плацу, – усмехнулся, поправляя пилотку, Гришка Сырцов – смуглолицый, белозубый паренек, служивший в одном отделении с Голотой. – Только здесь покрасивше малость…

Андрей кивнул и вдруг присел на месте от неожиданности. Дробным эхом на площадь просыпался стук пулеметной очереди, и броня ближайших машин стала отплевываться горячими искрами оглушительного рикошета. В одну секунду развалился строй. Ничего не понимающие солдаты бросились врассыпную, пригибая головы и затравленно озираясь по сторонам.

– Пулемет в окне! – рявкнул взводный. – За машины!

Но его голос мгновенно потонул в автоматном треске. Десятки бойцов, не дожидаясь команды, открыли стрельбу по окнам ближайших к площади жилых домов, соседствующих со зданием парламента. Беспорядочная поначалу пальба очень быстро обрела цель и превратилась в единый тысячествольный расстрел. Один из домов, где, по‑ видимому, и затаился неведомый пулеметчик, на глазах покрылся угреватой черной сыпью от автоматных очередей, осыпался стеклами и кусками изувеченной лепнины, отплевался ошметками карнизов и балконных перил. Две боевые машины развернули башенные орудия в сторону погибающего дома и тоже огрызнулись огнем.

– Отставить! – задыхался комбат. – Прекратить!.. – Он стоял на коленях возле изрешеченного пулеметом «Виллиса» и зажимал в боку кровавую рваную рану. – Командирам рот – призвать личный состав к дисциплине!..

Казалось, его не слышали. Бойцы лупили по единственной, обнаруженной ими по наитию цели из всех видов стрелкового оружия и не могли остановиться. Голота тоже стрелял. Он строчил из автомата, оглушенный и потрясенный происходящим, открыв рот в каком‑ то гипнотическом аффекте и изрыгая бессвязные ругательства.

Расстрел дома прекратился, как прекращается внезапный ливень. Сначала схлынули основные потоки, потом постучали отдельные капли, и все умолкло. Солдаты стояли, тяжело дыша, опустив оружие, и растерянно переглядывались. Раненого комбата срочно погрузили на носилки и увезли на одном из транспортеров в передвижной палаточный госпиталь, развернутый где‑ то на окраине Пешта.

Командиры подразделений, не ожидавшие, что в первые же минуты марша будут застигнуты необходимостью принимать самостоятельные решения, поначалу суетились, метались по площади, строили личный состав, отдавали приказы и тут же отменяли их. Линейные связисты еще не успели наладить связь, поэтому посоветоваться было не с кем. Кому помогаем? Что защищаем? С кем воюем?

– Был приказ: ориентироваться по обстановке и в случае необходимости применять оружие! – напомнил замполит батальона растерянным командирам. – Наша задача: помочь венгерским трудящимся в их борьбе с уголовными элементами!

– Твою мать! – кипятился командир второй роты – широкоскулый капитан Ховрин с орденом Отечественной войны на гимнастерке. – Мы же не полиция! Или что, снова сорок пятый год?

– Хуже, Сережа… – отозвался другой капитан по фамилии Гиревой. – Те же самые люди, что встречали нас в сорок пятом цветами, сегодня поливают исподтишка пулеметным огнем.

– А кто изменился? Мы или эти люди?

– Никто не изменился, Сережа. Просто есть закон жизни: благодарность не вечна. Со временем она перерастает в недовольство и даже в претензии. Освобожденным от одного ига уже очень скоро кажется, что они живут под другим…

– Освобожденным? – Ротный расправил пальцами складки гимнастерки под ремнем. – Нет, друг. Моя медаль называется не «За освобождение Будапешта», а «За взятие Будапешта». А это две большие разницы. Они не освобожденные, а побежденные. Подавлять бунт побежденных – дело полиции, конечно, а не армии…

– Ты это нашему ученому‑ идеологу расскажи, – усмехнулся Гиревой, кивая на замполита.

– Не нужно мне ничего рассказывать, – хмуро отреагировал тот. – Напоминаю вам, что вы коммунисты, к тому же солдаты. Поэтому выполняйте приказ.

Офицеры медленно направились к боевым машинам, зловеще поблескивающим сталью в лучах холодного рассветного солнца.

– А вот и первый побежденный. – Ховрин кивнул на брезентовый чехол, сброшенный на брусчатку тремя разведчиками, вернувшимися с «зачистки» расстрелянного дома. – Мальчишка совсем…

На перепачканном кровью и цементной пылью брезенте остывало тело убитого снайпера. Его спутанные волосы слиплись на лице кровавым причудливым рисунком, а белый, не знавший бритвы подбородок торчал из разорванного ворота подобием кочерыжки.

Пулемет лежал рядом.

 

Через полчаса появилась связь со штабом Корпуса. Топчущемуся на площади батальону пехотинцев поставили задачу сформировать из боевых расчетов патрульные группы по три человека.

– В городе – особое положение, – объявил замполит, – и введен комендантский час. Центральные улицы заблокированы нашими танками. Улицы поменьше, переулки и подворотни должны подвергаться тщательному патрулированию. Населению запрещено собираться группами более трех человек. Стихийные митинги, шествия, демонстрации подлежат разгону, открытое неповиновение властям наказывается без предупреждения. Вплоть до применения оружия… Нарушителей порядка, провокаторов и мародеров – задерживать и препровождать в штаб дивизии. В случае сопротивления – открывать огонь на поражение!

Андрей и Гришка Сырцов оказались в одной патрульной группе.

– Маршрут следования: от площади Лайоша Кошута, по набережной Сечени – к базилике Святого Иштвана, далее через площадь Эржебет – к площади Вёрёшмарти, и обратно! – объявил взводный. – Старший патрульной группы – сержант…

– Отставить! – капитан Ховрин сложил карту, и спрыгнул с бронетранспортера. – Я сам пойду старшим. – И, поймав удивленный взгляд взводного, пояснил: – Маршрут уж больно знакомый. С войны…

Некоторое время шли молча. Крохотные, словно игрушечные, улочки перекидывали друг другу, наподобие шариков, эхо солдатских шагов. В этот ранний час город хранил тревожное молчание.

Ховрин остановился у невысокой водонапорной башни, увитой странными безлиственными растениями, и вздохнул:

– Здесь Сашку накрыло взрывом… Башню раскурочило всю, и вода хлынула на мостовые… Фрицы вон там держали оборону. – Ротный показал рукой куда‑ то поверх домов. – Хорошая была огневая точка. Много наших полегло…

Голота обвел взглядом позолоченные рассветным солнцем крыши и медленно стащил с головы пилотку. Сырцов поспешно последовал его примеру.

– Родина – это не пустой звук, ребята, – продолжал Ховрин задумчиво и совсем беспафосно. – Она и Москва, и Ленинград, и Харьков… И мама, которая ждет сына… Для меня родина – и вот эта водонапорная башня, – капитан провел ладонью по холодной кирпичной кладке. – И вот эти улицы, политые нашей кровью без меры… – Он понуро опустил голову и замолчал.

– Понимаю… – неуклюже вставил Голота.

Капитан вдруг вскинул голову, и глаза его заблестели:

– Она – одна! После двадцатого съезда будет двадцать первый и двадцать пятый! Может, еще что‑ нибудь поменяется… А родина – останется! И там, и здесь! – И Ховрин с размаху хлопнул ладонью по кирпичной стене.

 

Путь продолжили молча. Всю оставшуюся часть маршрута топали, понуро опустив плечи, словно под тяжестью неведомой вины за чьи‑ то слезы, за пролитую кровь, и за ту, которой еще суждено пролиться.

За площадью Святого Иштвана Ховрин объявил остановку.

– На прием пищи – пятнадцать минут! – скомандовал он, скидывая с плеча вещмешок.

Только сейчас Голота почувствовал, что смертельно устал. Перипетии бессонной ночи и жуткого рассвета вымотали его так, что он даже забыл о голоде.

Андрей грузно сел на край тротуара, отложил в сторону АК‑ 47, расковырял пальцем узел на вещмешке и достал пачку галет. Сырцов проворно вскрыл ножом банку с тушенкой и протянул ее офицеру:

– Подкрепитесь, товарищ капитан…

Ховрин опустился на бордюрный камень рядом с Голотой, ослабил портупею и покачал головой:

– Ешь, солдат. Вам, молодым, требуется больше, чем мне. А я покурю…

Он потянулся к нагрудному карману, но в то же мгновение задержал руку, увидев что‑ то неожиданное в глазах Сырцова. Тот замер с протянутой банкой, таращась куда‑ то поверх головы ротного, и внезапно побелевшими губами прошептал:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.