Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава шестая 1 страница



 

Этот запах! Он был сильнее всех других запахов, висевших в комнате. Он растворил и кислый табачный дух, и яркий аромат неведомого парфюма, которым пользовалась Анна, и терпкие, вызывающие приступ дурноты пары алкоголя. Так пахнет лезвие топора, забытого на плашке в мерзлом сарае, так когда‑ то очень давно пахла холодная дверная ручка чулана, в котором бабушка запирала непослушного внука. Это запах железа. А еще это – запах страха.

Казалось, от него некуда деться. От него тошнило сильнее, чем от водки. Он пропитал собой комнату, осел на руках, на мокрой плюшевой подушке, на ледяном кольце чьих‑ то недвижимых и совсем неуютных объятий. Словно холодный, сытый питон обвил шею и замер, передумав душить свою жертву.

Невыносимый, яркий свет ударил в глаза. Бесцеремонно, грубо он выдернул из покойной темноты мозг, всадил в него тупую и острую иглу. Хотелось укрыться, спрятаться, не дать себя обнаружить и потревожить. Если бы не жуткий запах железа и не стальные объятия неподвижного питона – в сонном полумраке прокуренной комнаты было так безмятежно!

– Оставаться на месте и не делать резких движений!

Больные, уставшие от сонного дурмана, глаза долго привыкали к свету. Они едва различали людей, застывших, как глыбы, как мрачные изваяния, прямо над диваном. Странные, черные люди. И все как один – незнакомые. А через мгновение обрели очертания предметы и вещи. Стала неуютной и мерзкой почерневшая от сырости плюшевая подушка под головой, расцвел отвратительными узорами скомканный плед, путавший руки, а перед самым лицом в смертельном, ледяном ужасе застыли глаза Анны, почему‑ то утратившие свой обычный зеленый цвет. Она смотрела, не мигая, куда‑ то, мимо страшных людей, а ее полные руки – тяжелые и холодные – оказались тем самым уснувшим питоном. Ее объятия окостенели, из них было непросто выбраться, и само полуобнаженное тело Анны в лоскутах разорванной одежды было грузным и неподатливым. Оно неловко скатилось на спину, и в нестерпимо ярком свете чешской люстры студенисто задрожал вспоротый, как пашенная борозда, живот мертвой женщины.

Этот запах! Он был зарыт в пледе, в подушке, он пропитал насквозь диван, он висел душным, приторным облаком прямо над головой, путаясь в тяжелых шторах, сползал по стенам и грузно оседал в черную лужу на паркете. Это запах крови. Запах чужой смерти и дыхание – своей собственной…

– Встать!.. – Черные люди, нетерпеливо топчущиеся возле дивана, пришли поставить точку. Последнюю точку на мнимом уюте и спокойствии больного забытья, на тлеющей надежде обрести семью и родить дочь, на скучной и никудышной работе, на глупой, ставшей никому не нужной и не важной жизни…

 

– Встать!..

Андрей Голота с трудом разлепил веки и тяжело сел на шконке. Окошко в стальной двери было распахнуто, и надзиратель громко стучал ключом по откинутой полке раздачи.

– Встать!.. Прием пищи!..

Голота доплелся до двери, получил алюминиевую миску с похлебкой, два куска ржаного хлеба и, пошатываясь, побрел обратно в дальний угол камеры, где, едва различимый в полумраке дежурного освещения, торчал из стены стол, привинченный двумя ножками к полу.

Один и тот же сон мучает Голоту последние десять месяцев. Он лежит на залитом кровью диване в тяжелом и невыносимом похмелье, плохо соображая, щурит глаза, болящие от яркого света, и пытается рассмотреть стоящих над ним людей. В голову словно кто‑ то всадил тупую, раскаленную иглу. От запаха кислого железа дурнота подкатывает к горлу. Он силится привстать на своем кровавом, смятом ложе и перед самым лицом видит два мертвых, невидящих глаза. Анна лежит рядом с ним на диване, обвив ледяной, застывшей рукой его шею. Он силится освободиться из ее жутких объятий, еще не понимая, что происходит, мотает головой, пробует упереться плечом в прокисшую от крови подушку. Наконец он садится на диване, ошеломленно уставившись на лежащую рядом с ним женщину. Анна мертва, но воспаленный мозг Голоты еще не может до конца осознать весь ужас и всю невероятность случившегося. Он сидит на диване, покачиваясь от еще не выветрившегося из головы алкоголя, и силится сосредоточиться на чем‑ то очень важном. На чем‑ то главном. И это ускользающее от него открытие – по‑ настоящему страшно и нелепо. Люди, стоящие рядом, держат его за руки и высвобождают из его одеревеневших пальцев огромный кухонный нож. Деревянная ручка в засохшей крови прилипает к ладони, словно не желая расставаться с хозяином.

– Вставай, мразь!.. – Голоту стаскивают с дивана. Он падает коленями и локтями в холодную черную скользкую лужу на полу. Он даже не чувствует боли, когда ему заламывают за спину руки, а запястья обжигает мертвая хватка стальных браслетов. Но в этот самый миг, в эту самую секунду, отбитую щелчком наручников, Голота вдруг явственно понимает, что пришел конец…

 

Так бывало и раньше, в далеком, почти забытом детстве. Андрею снились кошмары. Какие‑ то люди пытались его схватить, обвинить в чем‑ то страшном и непоправимом. Он кричал, закрывал лицо влажными от страха ладонями и… просыпался. Это ощущение, когда кошмар, только что казавшийся реальным и безысходным, вдруг рассыпался на глазах, оборачивался спокойствием тихой и уютной комнаты, оставляя после себя лишь жуткие воспоминания и насмешку над собственной глупой фантазией, – было сейчас таким желанным, таким необходимым!

Нынешний кошмар не исчезал, не растворялся в рассветных лучах, не рассеивался с пробуждением. Этот сон был зловещим рефреном происшедшего наяву. Он мучил Голоту каждую ночь, висел над ним черным проклятием. Рассвет не приносил облегчения, а пробуждение не только не радовало, а, наоборот, вызывало тоску и отчаяние.

Голота пошевелил ложкой в алюминиевой миске, выудил скользкую картофелину из густой жижи с плавающими мокрицами, подержал ее на весу и, всхлипнув, уронил обратно в похлебку. Посидев с полминуты в каком‑ то болезненном оцепенении, он бросил ложку и закрыл лицо ладонями.

«Ты закончишь свою жизнь в тюрьме! Как твой никудышный отец! » – эти слова матери, Софьи Борисовны Голоты, которые та часто повторяла в раздражении или во хмелю, сейчас походили на сбывшееся пророчество.

Андрей родился в Ленинграде весной 1937 года. Воспоминания его детства были сотканы из ярких, почти осязаемых картинок. Летний закат над Невой, еще не скованной объятиями бетонных конструкций. Горьковатый дым заводских труб. Бабушка, разглаживающая морщинистыми руками скатерть на столе. Уставшая мать, пахнущая свежей краской, какой на фабрике, где она работала, пропитывали швейные нитки. Пацаны во дворе, с гомоном катящие по асфальту металлические колесики со спицами. А еще – ботинки, выставленные в длинном коридоре большой коммунальной квартиры. Мать замазывала чернилами дырки на прохудившейся обуви, потому что денег на новую не было.

Сколько себя помнил, Андрей боялся мать даже больше, чем соседского Митьку, который носил в бездонных карманах холщовых штанов здоровенный кастет. Измученная непосильным трудом и постоянным безденежьем, женщина часто прикладывалась к бутылке. Маленький Андрей сидел сычом в самом дальнем углу их двадцатиметровой комнаты и всякий раз гадал, чем обернется опьянение матери. Бывало, она, очнувшись от долгих раздумий над пустым стаканом, искала сына взглядом и, подозвав, хватала за волосы, прижимала лицом к своей груди и всхлипывала: «Родненький мой… Сиротинушка моя горемычная!.. Пропадем мы с тобой пропадом!.. » Голота смиренно терпел эти излияния нежности и скорби, угрюмо сопя в материнскую кофту, пропахшую ненавистной краской. Он мысленно благодарил водку за то, что не сделала сегодня из его мамы чудовище.

Впрочем, проклинать бутылку ему приходилось гораздо чаще. В такие дни мать с налитыми кровью глазами царапала Андрею лицо, била наотмашь по щекам и по затылку. Он громко плакал, пытаясь загородиться от ударов маленькими ручонками, но это приводило мать в еще большее бешенство. «Паразит! – кричала она, брызгая вонючей слюной и проворачивая сыну ухо ледяными пальцами, словно ключ в дверном замке. – Лишенец! Пропади ты пропадом, прожорливая тварь! Ступай за отцом своим поганым! »

Отца своего Голота не помнил. Бабушка рассказывала, что он происходил из крестьян, а перебравшись в Питер, работал укладчиком мостовых и до конца дней был неграмотным. Между тем у болтливых соседок по коммунальной квартире было на этот счет иное мнение. Нередко, особенно когда Андрей забывал выключать после себя свет в уборной, он слышал в спину шипение: «Вы поглядите на этого интеллигента недорезанного! Весь в отца пошел! Тот тоже книжки читал и свет в уборной не гасил! За то и покарал его народный гнев! »

Отца расстреляли в 38‑ м. Андрей так никогда и не узнал – за что. Мать не любила эту тему и отвечала односложно: «За то, что сволочью был! »

Как все обстояло на самом деле, Андрей так и не узнал. Единственное, что было очевидным, – он всю жизнь носил фамилию матери – Голота, а в повторно выданной метрике в графе «отец» красовалось безыскусное: «Иванов Иван Иванович». Имярек.

 

Бабушка умерла в блокаду. Из всех картинок детства самой черной, болящей и мучительной был замерзающий, голодный Ленинград. Андрей на всю жизнь запомнил вой сирены воздушной тревоги, осунувшиеся, хмурые лица соседей: «Борисовна! Ты почему малого своего, Андрюшку, никогда не берешь в убежище? Во всем Ленинграде был единственный слон в зоопарке, и того разбомбило! » Мать брезгливо морщилась: «Андрюшка не слон. Авось не взорвется! »

Став старше, Голота понял, что мать играла со смертью в поддавки. А ставкой в игре был он – несмышленый пятилетний мальчик. Если отвалится лишний рот – значит, судьба такая. А останется жить – опять же, судьба…

 

Он выжил.

Может быть, зря? Именно сейчас, в сентябре 1973‑ го, в камере смертников, самое время задать себе простой и, в то же время, главный вопрос: «А зачем я жил? Ради чего Господь отвел от меня смерть тогда, во время блокады? Зачем не дал умереть от голода и погибнуть под бомбой врага?.. Чего Он ждал от меня все эти годы, раз за разом отводя верную гибель и неминуемую беду? Покаяния? Он ждал, что я исправлю свою жизнь, и поэтому медлил с наказанием?

«Некто имел в винограднике своем посаженную смоковницу, и пришел искать плода на ней, и не нашел. И сказал виноградарю: вот, я третий год прихожу искать плода на этой смоковнице и не нахожу. Сруби ее. На что она и землю занимает? Но он сказал ему в ответ: Господин! Оставь ее и на этот год, пока я окопаю ее и обложу навозом. Не принесет ли плода. Если же нет, то в следующий год срубишь ее…»

Голоте великодушно дали в камеру Библию. «Полосатикам»[5] можно все.

Потому что недолго осталось до Последнего Вздоха. Говорят, почти все приговоренные к ИМН читают Библию. Даже непреклонные атеисты. Даже отъявленные душегубы. И в этом факте, несмотря на его кажущуюся простоту, скрыта великая мудрость устройства человеческой души. Ох, как непросто бодрствовать тому, кто не знает, когда придет господин. Но тот, кому известен свой последний день и час, должен торопиться.

Когда не чувствуешь на своем затылке дыхания смерти, когда не понимаешь, что до конца всего лишь миг – тогда лень думать о том, что там, за чертой. Потому что жизнь безбрежна и ты не веришь в смерть, и о самой жизни не думаешь.

Все меняется вдруг, когда черным рассветом встает зловещее: «Завтра ты умрешь! » И тогда ледяной судорогой сжимается сердце: «Не может быть, что это конец! Не может быть, что за ним – пустота! » Мозг отказывается расшифровывать значение того, что не имеет значения. Он не в силах осознать отсутствие всего. Теперь он так же не понимает слово ничто, как еще вчера не понимал слово вечность. Маленький и чванливый человеческий мозг, готовый предположить, что у бесконечности есть конец, тут же выдает следующий закономерный вопрос: «А что за ним? » Действительно, если вселенная где‑ то заканчивается стеной, то что дальше? Бесконечная стена? Опять бесконечная?

Последние полгода Голота читал Евангелие. Он словно пытался добежать туда, куда до недавнего времени не помышлял даже взглянуть. Он раз за разом спрашивал себя, не за что срубили смоковницу, а почему это произошло только сейчас? Ведь столько раз он был у последней черты! Столько раз был на волосок от гибели! Он уцелел во время бомбежек, не умер с голоду в блокадном Ленинграде…

Следующее его свидание со смертью состоялось уже после войны.

 

Андрей учился в пятом классе. Он был тихим, забитым ребенком, сотканным из комплексов и страхов. Его смиренная покорность и немногословность удивляли соседей, радовали учителей, а дворовые мальчишки, которые сначала превратили его в объект насмешек и подтруниваний, очень скоро махнули рукой на «маменькиного сынка» и, казалось, даже забыли о его существовании.

Маленький Голота не вызывал никаких чувств у окружающих его людей. Ни расположения, ни сочувствия – потому что не делал никому добра, ни раздражения – потому что никому не мешал, ни даже любопытства – потому что был замкнут и нелюдим. Лишь один человек на всем белом свете испытывал к нему сильное и неподдельное чувство. «Маменькин сынок» был ненавидим собственной матерью.

Софья Голота в послевоенные годы была похожа на себя прежнюю только скверным, тяжелым характером, а также любовью к бутылке. Во всем остальном она заметно изменилась. Исчезли роскошные черные локоны, и их место заняла шапочка жидких волос, подернутых сединой. Ее лицо, которое когда‑ то можно было назвать миловидным, теперь расплылось в бесформенный непропеченный блин, на котором раздавленным урюком чернели злые щелочки глаз. Но главная метаморфоза произошла в ее голове. Мать стала подозрительной и неразговорчивой. Андрей уже давно не слышал от нее ни жалоб на судьбу, ни ругани, ни угроз. Он подозревал, что с матерью происходит что‑ то неладное, но не мог объяснить – что именно. Бывало, он вдруг замирал за столом, обжигаемый ее ледяным, ненавидящим взглядом. Софья могла часами молча наблюдать за сыном, как хищник, который следит за своей жертвой в ожидании, когда та сделает непоправимую ошибку. Андрей втягивал голову в плечи и деревенел от страха.

Раз в неделю мать варила суп из капусты и картофеля. Она убирала огромную кастрюлю в холодильник и всякий раз, доставая обратно, прежде чем нести на кухню разогревать нехитрый обед, проводила пальцем по желтым от застывшего жира стенкам.

– Вроде, меньше стало… – повернувшись к сыну, она устремляла на него ядовитый взгляд. – Ты открывал холодильник в мое отсутствие?

– Нет‑ нет! – испуганно заверял тот. – Честное слово! Даже не прикасался!

Мать, не мигая, смотрела ему в глаза:

– Я тебе верю, Андрюша… Ты ведь не хочешь расстроить маму, правда?

Голота кивал, всеми силами стараясь скрыть волнение. Ему казалась ужасной сама мысль о том, что мать может не поверить ему и прийти в бешенство.

Софья уходила на кухню, а Андрей еще долго дрожал от страха. Странности матери сейчас пугали его больше, чем когда‑ то – ее необъяснимая жестокость.

Ко всему прочему, в их дом стали наведываться мужчины, а некоторые из них даже оставались на ночлег. Мать выдвинула на середину комнаты бабушкин шкаф, а кровать мальчика задвинула подальше в угол – между стеной и комодом. По ночам Андрея будили звуки, которым он – двенадцатилетний подросток – уже мог дать объяснение определенного толка. Голота сжимал кулаки и жмурился в брезгливом отвращении и страхе, слушая, как скрипит кровать под грузным и потным мужиком, ерзающем на его хрипло постанывающей матери.

Он перестал здороваться с соседями, норовя шмыгнуть незамеченным в уборную или на кухню. Он боялся встретиться с ними даже взглядом, потому что с животным ужасом ждал, что кто‑ нибудь из них рассмеется ему в лицо и бросит презрительно: «Твоя мать – шлюха! »

Софья Голота между тем продолжала зорко и с подозрением наблюдать за сыном, и тот наконец сделал первое открытие, потрясшее его до глубины души. Убедившись, что именно за столом он чаще всего чувствует на себе ее ледяной, полный ненависти взгляд, Голота прозрел. Да так неожиданно, что чуть не подавился куском хлеба. «Мама считает, что я ее объедаю! »

С этого дня Андрей стал испытывать приступы дурноты за домашним столом. Скромная, безыскусная пища, составлявшая их ежедневное меню, просто не лезла ему в глотку. Отныне он старался пожевать кусок хлеба на лестничной клетке или погрызть яблоко в школе на переменке. Вот все, чем обходился мальчик. Молодой организм требовал нормального питания и, не получая его, постепенно ослабевал.

Однажды Андрей упал в обморок прямо на уроке географии. Он пришел в себя в медицинском кабинете школы, и первый вопрос, который задала ему хмурая медсестра, звучал так: «Ты когда в последний раз ел? »

Тамара Петровна, молодая учительница, преподававшая географию, проводила мальчика домой. Андрей плелся по знакомым улицам, сгорая от стыда и унижения при одной только мысли о предстоящей встрече с матерью. Но, по счастью, той не оказалось дома.

– Значит, здесь ты живешь? – спросила географичка, едва переступив порог и обводя взглядом комнату. – А где же родители? На работе?

Андрей шмыгнул носом:

– Мама… Она ушла… Но скоро придет.

– Очень хорошо, – кивнула учительница. – А ты бы прилег, пока я приготовлю…

С этими словами она склонилась над крохотным холодильником «Саратов», стоящим возле входной двери.

– Нет! – испуганно вскрикнул Голота.

Женщина вздрогнула и вопросительно уставилась на своего ученика:

– Что‑ то не так?

– Я… – Андрей облизал пересохшие губы. – Я не голоден. Спасибо.

– Глупости! – Тамара Петровна решительно распахнула холодильник. – Ты уже довел себя до обморока!

У Голоты потемнело в глазах.

– Прошу вас… – умоляюще пролепетал он. – Мне запрещено даже приближаться…

– Что здесь происходит?! – внезапно появившаяся мать застыла в дверях, и в ее маленьких глазках плескалось бешенство. – Кто вам позволил?! Вы кто?

Учительница выпрямилась и с достоинством протянула руку:

– Я преподаю в школе, где учится Андрей. Меня зовут…

– Вы пришли сюда для того… – перебила Софья Голота, – чтобы… – Казалось, ей стоит огромных усилий озвучить свою страшную догадку. – Чтобы украсть мою еду?!

Тамара Петровна осеклась на полуслове, и Андрей с испугом увидел, как ее лицо заливает пунцовый румянец.

– Украсть?!.. – выдохнула она. – Да что вы такое говорите?..

Мать решительно отпихнула женщину от холодильника и с силой захлопнула дверцу.

– Немедленно уходите!

На учительницу было жалко смотреть. Ее лицо исказила судорога, глаза горели негодованием, а губы захлебывались в нахлынувшей обиде:

– Вы… Как вы… Я пришла сюда… – она путалась в словах, – чтобы проводить… и накормить! Понимаете?

– Нет, не понимаю, – холодно ответила Софья Голота. – Накормить кого?

– Вашего сына! – в отчаянии воскликнула учительница.

Лицо матери приобрело насмешливое выражение.

– Вы хотите сказать, – она бросила быстрый взгляд на Андрея, – что он голоден?

– Именно! – кивнула Тамара Петровна, вытирая глаза. – Мальчик ходит голодным!

– Вы хотите сказать, – зловещим тоном продолжала Софья, – что его здесь не кормят? Что ему не хватает куска хлеба, который отрывает от себя мать?! – Она опять посмотрела на сына, и тот съежился под ее ледяным взглядом. – Это он вам сказал?

– Андрей сегодня потерял сознание прямо на уроке! – учительница постаралась вложить в свои слова всю силу негодования и упрека.

Вопреки ее ожиданиям, Софья Голота не ахнула, не побледнела и даже не изменилась в лице.

– Вы меня слышите? – продолжала учительница. – С вашим сыном случился голодный обморок!

– Какой предмет вы преподаете в школе? – неожиданно поинтересовалась мать.

Тамара Петровна ошарашенно заморгала:

– Что, простите?..

– Анатомию? Физиологию?

– Я не понимаю…

– Вы врач?

Тамара Петровна растерянно пожала плечами:

– Н‑ нет, но…

– В таком случае, – надменно процедила Софья Голота, – я советую вам заниматься вашими прямыми обязанностями и учить детей!

– Послушайте… Вы понимаете, что…

– Учить, а не лечить!

– У вашего сына – истощение! – не сдавалась Тамара Петровна.

– А у вашего начальства – слепота, – холодно парировала мать. – Но я открою ему глаза! Я буду жаловаться в РОНО.

– Жаловаться? – сокрушенно покачала головой учительница. – Вы довели собственного ребенка до физического истощения, и вы же еще…

– И в партком, – невозмутимо добавила Софья Голота. – Я расскажу, как учителя, вместо того чтобы учить детей, ходят к ним домой в отсутствие родителей с единственной целью: столоваться.

– Какая низость!.. – выдохнула Тамара Петровна.

Она хотела еще что‑ то добавить, но лишь тряхнула головой, всхлипнула и бросилась вон.

– Скатертью дорога! – крикнула ей вслед Софья Голота.

Андрей с ужасом ждал, что сейчас на него обрушится материнский гнев. Он сидел на кровати, втянув голову в плечи и отирая ладонями коленки. Но мать не проронила ни слова. Она неторопливо почистила картошку, высыпала ее в кастрюлю и удалилась на кухню. Мальчик еще какое‑ то время сидел неподвижно, потом поднялся с кровати, стянул с себя свитер и майку, подошел к комоду и долго разглядывал в зеркало свои торчащие ребра и впалый живот. «У вашего сына – истощение! – Он вспомнил глаза учительницы, горящие неподдельным возмущением. – Вы довели собственного ребенка до голодного обморока!.. »

Мать появилась в комнате, держа перед собой тяжелую кастрюлю, из которой валил пар. Сегодня на обед вареная картошка. Без масла и даже без соли. Но все равно – нет ничего вкуснее на свете! Андрей поспешно вернулся на место. Он сел на кровать, теребя в руках майку и с виноватым видом наблюдая за матерью.

– Ты зачем разделся? – хмуро спросила она.

– Я… – Андрей пожал плечами. – Просто…

– Хочешь показать, какой ты и‑ сто‑ щен‑ ный? – Софья передразнила учительницу.

– Нет, – мальчик покрутил головой. – Говорю же: просто так…

– Ты голодный? – задала она совсем простой и, кажется, вполне обыденный вопрос.

Андрей промолчал.

– Я спрашиваю, – повысила голос мать, – ты голодный?! Хочешь есть?

– Да. – Он опустил голову.

Софья Голота на секунду задумалась, а потом резюмировала с какой‑ то пустой отрешенностью:

– Ты всегда хочешь есть… Ты всегда голодный… – Мать сделала шаг к кровати. – Ну так ешь!!!.. – И она опрокинула кастрюлю на сына.

Раскаленный поток еще минуту назад кипевшей воды с дымящимися клубнями разваренного картофеля обрушился мальчику на плечи. И все погасло.

 

Голота в который раз выловил ложкой холодную картофелину из алюминиевой миски и уставился на нее в глубокой тоске. Он не может заставить себя поесть. Даже самую малость. «Ты довел себя до голодного обморока! » – картинка двадцатилетней давности дрожала перед его невидящим взором.

– А зачем мне сейчас силы? – спросил он себя вслух и снова выронил ложку.

Через минуту послышался металлический скрип: надзиратель оглядел камеру в дверной глазок, отпер окно раздачи и откинул полку.

– Закончить прием пищи!

Голота тяжело поднялся из‑ за стола, доплелся до двери и вернул раздатчику миску с нетронутой похлебкой. Работник кухни – молодой парнишка из числа заключенных – вылил содержимое миски обратно в бидон и пробормотал скорее сочувственно, чем иронично:

– От голода или от пули зажмуриться – все едино. Разница лишь в том, что от голода – дольше и мучительнее…

– Пасть закрой! – приказал надзиратель.

И окно раздачи захлопнулось.

Андрей вернулся на шконку.

«Действительно, какая разница, что оборвет твою жизнь, если ей остались даже не дни – часы? – Он устало прислонился спиной к стене. – Времени больше нет ни на что. Ни на то, чтобы исправить эту самую жизнь, ни даже на то, чтобы вспомнить ее в подробностях. В тех самых картинках детства…»

Голота провел рукой по жесткому, набитому соломой матрацу, и ему почудилось, что под ладонью катаются засохшие хлебные крошки. Он тряхнул головой, отгоняя наваждение. Оно – тоже из детства. Хлеб в кровати – это знак прозрения и бессилия, разгадки страхов, невзгод и начала нового страдания. Страдания одиночества…

 

Он все‑ таки выжил и в тот раз. Истощенный, обессиленный детский организм, несмотря ни на что, чудесным образом оправился от болевого шока.

Андрей очнулся в больнице. Он попытался пошевелиться и обнаружил, что спеленат бинтами. Руки, плечи, грудь, живот и колени горели огнем, и было очень трудно дышать. Лежа неподвижно, он мог разглядеть лишь серую сеточку вентиляции под самым потолком, и долго смотрел на нее, а из глаз катились слезы. Большие, как бусины, которыми бабушка когда‑ то расшивала подушки. Они щекотали щеку и тонули в складках тугого бинта и податливой мякоти подушки.

В день выписки за ним пришел милиционер.

– Ну что, бродяга? – нарочито весело поинтересовался он. – Откормился на больничных харчах? – И, подмигнув, добавил: – Это тебе не мамкиной похлебкой перебиваться!

 

Дома Андрея ждала тетка, приехавшая из Петрозаводска. Она доводилась матери двоюродной сестрой и была чуть ли не единственной родственницей, которую удалось разыскать.

– Знакомься, – милиционер легонько подтолкнул мальчика в спину. – Это твоя тетя – Татьяна Михайловна. Отныне ты будешь жить у нее.

Андрей смутно помнил «тетю Таню». Однажды она уже приезжала в Ленинград и гостила у них пару дней. Эта грузная, неопрятно одетая женщина с вечно влажными глазами, широким бесформенным носом и тяжелым подбородком умудрилась ни разу не повздорить ни с матерью Андрея, ни с соседями по коммуналке. Несмотря на кажущуюся строгость и даже мрачность, она была добра к окружающим, спокойна и рассудительна.

– Здравствуй, дружок, – тетя Таня протянула Голоте широкую, по‑ мужски грубоватую ладонь. – Собирайся, поедем в Петрозаводск.

– А где… – Андрей обвел взглядом комнату. – А где мама?

Милиционер шумно отодвинул стул, сел на него, снял фуражку и с деланным сожалением вздохнул:

– Она… это… заболела.

Только сейчас Андрей заметил, что на кровати матери нет ни одеяла, ни подушек. Остался один матрац, застеленный простыней.

– Заболела?.. – Голота неуверенно приблизился к кровати. – А что с ней?

– Это такой недуг… – начал милиционер.

– Она в сумасшедшем доме! – отрезала тетя Таня и, бросив короткий взгляд на стушевавшегося участкового, закончила: – Хорошо, что не в тюрьме.

– Да уж… – подтвердил тот и надел фуражку.

У Андрея подкосились колени, и он сел на кровать. Мысли завертелись в голове шумным, путаным роем. «Мама заболела… Она в сумасшедшем доме… Она ненормальная… Вот оно что!.. Она никогда никому не желала зла! Она просто больна! И несчастна! Бедная моя мамочка…»

Слезы опять покатились из глаз, и Андрей даже не пытался их сдерживать. Он сидел неподвижно на материнской кровати, опустив голову и лишь иногда вздрагивая от безутешных всхлипываний. Ладонь вдруг нащупала что‑ то твердое и мелкое, рассыпанное на матрасе под натянутой простыней. Путано соображая, зачем он это делает, Голота встал, откинул простыню и собрал пальцами… засохшие хлебные крошки. Он удивленно подержал их на ладони, вытер рукавом слезы и вдруг решительным движением откинул и матрац. Открывшаяся глазам картина потрясла его настолько, что он вмиг перестал всхлипывать и открыл рот. Все днище кроватной рамы аккуратно, словно кирпичами, было выложено буханками ржаного хлеба. Все эти годы мать спала на нем, оберегая от любых посягательств. Как скупой рыцарь.

Тетя Таня подошла к мальчику и опустила ему на плечо тяжеленную ручищу.

– Не осуждай маму, – произнесла она тихо, – Соня боялась новой блокады…

– Я не… – слова застряли в горле, и Андрей только мотал головой, чувствуя, как сердце сжимается от жалости и боли.

Много позже он узнал, что все мамины «кавалеры» приносили ей «в подарок» буханку хлеба.

 

Опять стукнула дверца, и над полкой раздачи появилось широкое красное лицо. Надзиратель обвел долгим взглядом камеру, убрал пальцами со лба потные волосы, выбивавшиеся из‑ под фуражки, и громко кашлянул. Голота оторвался от мрачных, тяжелых воспоминаний и удивленно поднял голову. Мерзкое ледяное предчувствие дрожащей волной скатилось в желудок и заставило на миг замереть сердце.

– Слышь… – негромко позвал надзиратель и, быстро оглядевшись по сторонам, понизил голос почти до шепота: – Водку будешь?

Голота слышал или читал где‑ то, будто приговоренным к смерти дают водку. Чтобы легче было уйти. Чтобы не так страшно.

– Уже… пора? – хрипло спросил он.

– Да я просто… предлагаю… – Лицо в окошке еще больше побагровело, словно от натуги. – У меня сын родился, значит…

Голота перевел дыхание и сглотнул. Ему хотелось выпить, хотелось залить себя по горлышко, по самую макушку, чтобы забыться и перестать страдать, но он промолчал, пораженный услышанным, словно надзиратель сообщил ему не рядовую житейскую новость, а нечто сверхъестественное. Простой когда‑ то и очевидный повод отметить рождение нового человека теперь казался неуместным и глупым. В нем было что‑ то символичное, жуткое, и это понял даже надзиратель. Он скривился в извиняющейся улыбке, обнажив ряд неровных, пожелтевших от табака зубов, и обронил виновато:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.