|
|||
Михаил Сидоров 17 страница
Провалившись в сон, я проспал почти до самого Курска. Погранцы мое купе игнорировали, в Белгороде никто не подсел, и спалился я только под утро, проведя последние полчаса в холодном, воняющем табачьем тамбуре.
Потом был долгий локал: Фатеж, Тросна, Мценск… Ритуальная «газель» с пустым гробом; респектабельная чета, гневно высадившая меня, когда я не дал, вместо них, сотку гаишнику; секс-террорист, пропагандист коитусов с толстыми бабами, и добродушный, обвислоусый дядька-селянин, снабдивший меня свежим, только что из печи, тульским пряником.
Подфартило мне в Плавске, где я застопил идущую на Москву «газель» с молодым парнем в кабине. Есть такие веселые пацаны-работяги, пашущие на себя и в свое удовольствие. Звали его Витек. Он слушал наваленные на торпеду кассеты с русским шансоном и щелкал семечки, коими предусмотрительно запасся на всю дорогу от Болхова до столицы. Мы разломали с ним пряник, запили его фантой и бодро, душа в душу, долетели до Первопрестольной. В шесть вечера я уже был на МКАДе. Сменив три машины, добрался до Химок и встал, держа на весу руку, — транспорт полз непрерывным потоком, как мастодонты в «Ледниковом периоде».
Бежевая «Волга» заваленная лодками, сачками, палатками, чехлами с удочками и ружьями, довезла меня до поворота на Конаково. Мужик за рулем был при подмышечной кобуре, на поясе у него гнездился спутниковый телефон, а сам он позарез нуждался в слушателе, и для этой цели я подходил как нельзя лучше. Неказистая снаружи машина оказалась напичкана конверсионной электроникой, и для начала он поведал мне о наших военных заимствованиях у супостатов, аж со времен петровских кампаний. Я ел бутеры с колбасой, пил «Швепс» и дымил «Кэмелом», внимая интереснейшей информации. С оружия съехали на охоту, с охоты перетекли на рыбалку, а с рыбалки — через папу Хема, естественно! — прямиком на литературу. Похлопали Стейнбеку с Керуаком, потом американцам вообще, облизали Вудхауза с Дарреллом, а под конец всласть наиздевались над нынешними новинками.
На прощание он подарил мне пачку сигарет, мы раскланялись, и он улетел в свои охотничьи угодья, а я тормознул следующего: жилистого камуфляжника в берете, с эмблемой поискового отряда на рукаве. С ним я доехал до Медного, а оттуда, на молоковозе, в Тверь, где, стоя на переезде, угостил куревом двух минетчиц, потрепавшись с ними на отвлеченные темы. Мой предпоследний, как оказалось, водитель докинул меня до поворота на Торжок, высадив напротив поста с напутствием:
— Сейчас тебе самое время: дальнобои в ночь двигают, так что утром дома будешь.
Дальнобои двигали сверкающими гирляндами от горизонта до горизонта. Спускались с холмов, невидимые, осиливали подъемы, секунду переводили дух и, упираясь, снова тянули лямку, страгивая тяжелые фуры. Подпустив их поближе, менты указывали на обочины. Вздохнув с досады, тягачи сворачивали с асфальта и, дрожа от негодования, оставались ждать, а их водилы, роняя шлепанцы, прыгали в пыль, улучая момент, чтобы перебежать дорогу, отсвечивая вытертыми на заду трениками.
Молодой мусор, слепя полосками, крикнул мне в матюгальник:
— Ты, с торбой, — съеб…л отсюда! Съеб…л, я сказал!
За поворотом темно, позиция не освещена, грузовики набирают скорость — дохлый номер, не подберут.
— Ты не понял? Мне подойти?
Печальный, я утянулся за поворот и услышал из темноты стон. Кто-то стонал, какой-то зверь. Видимо, сбило грузовиком. Зверь плакал и звал на помощь. Не выдержав, я полез по кустам, обжигая пальцы колесиком зажигалки.
И обнаружил кота. Безухого, бесхвостого и слепого. Услышав меня, он задрожал, вжался в землю и всхлипнул. Я взял его на руки. Ослабев от кровопотери, кот висел тряпкой и только трясся, ожидая самого худшего. Отрезав от одеяла широкую полосу, я завернул в нее раненого, сунул сверток за пазуху и сидел, мыл руки в кювете, когда надо мной встала «газель». Из нее вышел мужик и, встав над канавой, стал жмень за жменью кидать в лицо холодную воду.
— Уважаемый, по трассе не подвезете?
— Куда?
— В Питер.
— Только уговор — не спать.
Сели, дернули с места. Кот закричал, заплакал, жалуясь и суча лапами в одеяле.
— Кто у тебя там?
— Кот. На обочине подобрал, жалко стало.
— Сбили?
— Ножом искалечили. Хвост отрезали, уши… Глаза выкололи.
— Околеет.
— Не околеет, они живучие.
Мы вписались в караван дальнобоев и шли, как тральщик среди линкоров. Навстречу, в сиянии фар, проносились груженые монстры. Отдельные идиоты, нарушая отлаженный ход, путались под ногами, дуроломом выбрасывались на встречную и, мгновенно впав в панику, истерично мигали, насмерть перепуганные трубным, гаврииловским ревом летящего в лоб динозавра.
— Что делают, сволочи! — Он притормаживал, и перед нами втискивался очередной элегант, с тем чтоб через полминуты вновь перечеркнуть разделительную. — Мудозвоны!
Профессионалы перемигивались, совершая незаметные перестроения. Мы катили в потоке, и я молол языком, рассказывая о своем путешествии — подробно, день за днем, отвлекаясь на ассоциации, растекаша мыслию по древу, не давая ему уснуть. Он не спал больше суток, в шесть утра его ждали на Кирочной, и, чтобы поддержать в нем сознание, мне требовалось пробалаболить четыреста километров.
Я старался. Махал руками, мешал правду с вымыслом, изображал в лицах. Врал, приукрашивал, непрерывно курил и пил газировку. Выдыхаясь, завел про скорую — и одной только этой темы мне хватило от Валдая до Киришей.
В Крестцах мы вышли, съели по пирогу с творогом, высыпали в кружки по пять кофейных пакетов и со спичками в глазах поехали дальше. Он остекленело держался за руль, я же, избегая монотонности в голосе, севшим аккумулятором пахал на последних миллиамперах, рубанувшись-таки под Тосно и проснувшись уже на Московском. Часы показывали пять тридцать.
— Тебе куда?
— Чуть дальше, в метро.
Отравленный никотином, с ноющими суставами, я вылез у спуска в подземку.
— Спасибо тебе.
— Тебе спасибо. Давай, будь.
— Пока.
У решетки, источая аммиак, дремали бомжи. Ровно в пять сорок пять, опаздывая, по ступенькам скатилась крыса. Без нее тут, похоже, не начинали — метро открылось незамедлительно.
Кинув в дырку бережно хранимый жетон, я доехал до дома. Отмыл кота, перевязал, поставил перед ним блюдце с водой. Выполз в лавку, купил ему фарша и молока, а себе яиц и бифштексов. Поел, посидел в душе, залег и проспал до пяти. Проснулся от жажды. Во рту горчило от табачного перегара. Попил воды, проведал кота. Тот ничего не ел, лежал в лежку, но коротко дал понять, что еще жив. Смотрелся он как тяжелораненый из военного фильма.
Не-скажет-ли-кто-нибудь-бедному-человеку-потерявшему-драгоценное-зрение-в-боях-во-славу-своей-родины-Англии-в-какой-местности-он-находится?
О, точно! Пью. Слепой Пью — самое для него имя.
Я снова залег, заново привыкая к изменившемуся интерьеру своей берлоги.
Стеллажи. Книги. Кассеты. Фотки.
Молодой Леннон в студии — роговые очки, «рикенбеккер» и стоящий рядом, что-то втолковывающий ему Мартин[91].
Озадаченный, чешущий репу Боб Дилан — микрофон, приклеенный к гитаре листок с текстом, губная гармошка на съехавшем хомуте.
Застывший в прыжке Брюс Спрингстин.
Застывший в прыжке Пит Тауншед.
Сегодняшние, седые и постаревшие, «Шэдоуз».
Хорошо дома! * * *
Смотался к Феде-травматологу, закрыл больняк. Звякнул на службу. Оказалось, я сегодня работаю и посему обязан выйти с нуля. Положил Пью свежей еды, поел сам и не торопясь пошел на подстанцию.
— Как сегодня? Дрючат?
— В рот и в нос. В лавру чьи-то мощи завезли, на гастроли, так богомольцев вторые сутки косит. С ночи очередь занимают, мослы послюнявить, до Обводного хвост, врубись? Пачками валятся — в Мариининке[92] аншлаг ежедневно.
— И надолго?
— Завтра еще, а потом увозят — чес у них.
У микроволнухи, дожидаясь, стояла шеренга тарелок.
— А вторую-то печку куда девали?
— Накрылась. Психи прикончили. У нас же теперь психи стоят.
Психиатрическая бригада то есть. Каждое утро спецы разъезжаются по районам, стоять на подстанциях, для лучшей оперативности. У одних кардиологи, у других педиатры, а нам вот психиатров подселили. Народ специфический — общение с больными влияет.
— Ну, висит же плакат, русским по белому: «МЕТАЛЛИЧЕСКУЮ ПОСУДУ В ПЕЧКУ НЕ СТАВИТЬ!!! » Они, дятлы, берут и кастрюлю запихивают!
— Да, слушай, ты знаешь — Клыкачев зачехлился?
— Иди ты?
— Точно.
Мерзкий тип. Десять лет нервы мотал, по три раза на дню помирал. В больницы не ездил — раскалывали на раз! — нас донимал. Прирожденный страдалец. Иов. Очень это дело любил. Слезы, стоны — осклизлый ком протоплазмы.
— Мы, как его законстатировали, тут же шампанского взяли, коньяка, электрошашлычницу приволокли и даже на «катюшу» скинулись: шестнадцать залпов произвели, как стемнело. Врубили мигалки у машин, настроились на «Наше радио» — и в пляс под «Хару-Мамбуру». А самый прикол в том, что он в ванне утонул, с перепою.
Пили чай, смакуя очередное затишье.
— А ты как — отдохнул?
— В полный рост.
— Загорел, я смотрю. Где оттягивался?
— В Крыму.
— Молоток! Сколько сейчас Федька за больняк берет?
— Полтинник сутки.
Сейчас можно, свои вокруг.
— А мы тут без тебя на рейверском марафоне дежурили.
— Понравилось?
— Двух вещей не хватало: лицензии на отстрел и счетверенного пулемета на крышу.
То еще удовольствие — амфетаминовые передозы через весь город челночить: привез, выгрузил и обратно. К стихийным бедствиям приравнивают неофициально. Я вдруг понял, что скучал по всему этому. Ни разу за неделю не вспомнил, а вот поди ж ты! Сижу — свой среди своих, — наслаждаюсь: хорошо! Через месяц, правда, снова осточертеет, но к этому времени уже в Марокко будет пора. — Два-семь, восемь-шесть, семь-пять, один-четыре — все поехали. — Ну, все! Савичевы умерли, умерли все. Добро пожаловать в реальность. — Давай, Ир, Светку дома оставим, ты не против? Зеленая с недосыпа Бачурина С надеждой посмотрела на Скво. Ирка — так и быть! — снизошла: — Оставайся. И Светка, не веря своему счастью, кинулась в койку… * * *
Перед теликом, заторможенные и прозрачные, сидели Журавлев с Егоркой.
— Чё не спите, придурки?
— Ты понимаешь, пришли, включили, а там трахаются. Стали смотреть. Думали, порнуха, оказалась поебень!
Скво вытащила из шаткой горы в раковине кружку и теперь отмывала ее от жира, макая губку в мерзкие лохмы раскисшего мыла — средства для мытья посуды сестра-хозяйка не выдает, утверждая, что украдут, а вместо полотенца вешает нам старый халат, который к вечеру трансформируется в жуткую, серо-сырую тряпку. Над гвоздем, на котором он обычно висит, несмываемым маркером выведено: У ВОРОТНИКА ЧИЩЕ!
Было сыро, жарко, накурено. Горели конфорки. Открытое пространство отважно пересекали шустрые стасики. Одного из них, изловчившись, Егорка щелчком отправил в огонь.
— Вид редкий, но исчезающий, — удовлетворенно пояснил он.
— Живодер ты, Горушкин, — механически констатировала Скво.
— Давай-давай, пожалей его, — Один-четыре, поехали, один-четыре…
Вернувшись с вызовом, Санек молча положил перед Егоркой бумажку. Тот мучительно застонал: девяносто лет, ушиб руки, и вдобавок не за свою станцию. Четвертый час!!! Поливая матом, мужики вышли. Скворцова пошла спать, а я остался заполнять за нее карты вызова — ничего сложного, стандартные фразы, разбавленные любимыми оборотами начальства, у каждого из которых свои прихваты: одному сойдет «алкогольное опьянение», а другому — исключительно «запах алкоголя в выдыхаемом воздухе»… * * *
Говорят, есть станции, где по ночам диспетчер ходит и будит, а не орет как потерпевший в селектор. Наши же падлы перебудят всю смену, но оторвать жопу от табуретки и не подумают. Журавлева с Горушкиным под гневный аккомпанемент таки подняли, народ, ворча и ворочаясь, понемногу затих, а я, проснувшись окончательно, вышел пописать.
Рассвело. Был час дворников. Время опоражнивать мусоропроводы и обнаруживать в кустах и подъездах синих, в звонкой весенней изморози, алкашей.
В столовой, нагнувшись над раковиной, брился Веня. Не замечая меня, он негромко напевал детскую песню: Там, за рекою. Там, за голубою за синими озерами, зелеными лесами ждут нас тревоги, ждут пути-дороги. И под огнем свою найдем, с которой не свернем. * * *
Вот это да!
— Прикинь, Вень, я ее последний раз в детском саду слышал.
Он обернулся:
— А-а, вы ее тоже пели?
— А то ж! Я, правда, только припев помню и это еще: Дали парню трудную работу — набивал он ленты к пулемету. А врагов в степи кругом без счета…
И он подпел: А патронов — каждый на счету!
— Целое представление устраивали: сабли, буденновки, «максим» зеленой пластмассы… Ты кем был?
— Белогвардейцем. А ты?
— И я тоже. Так переживал, помню, что в красные не попал.
Веня засмеялся и протянул руку.
— Здоров, Че. Как съездил?
— 0…тельно! Жизнь за неделю прожил.
— А представь, так целое лето? Все на периоды делишь: это было незадолго до того, как кончились деньги.
— У меня там, кстати, рюкзак украли, в Новом Свете.
— Не пропал?
— Как видишь.
Он открыл холодильник:
— Сок будешь?
Я пил и смотрел на девушку на стакане. Он перехватил мой взгляд и загадочно улыбнулся.
— Джексон завтра отвальную устраивает, в Петеярви. Сосновый бор, озеро… Поедешь?
— Конечно. Народу много?
— Рыл двадцать.
— Восемь-шесть, поехали, восемь-шесть. Скворцова, Черемушкин, Бачурина.
— Завтра, в полпятого, с Финляндского.
— Ладно, договорим после.
Отвезли на Литейный и, не спеша, по Пестеля, вдоль Летнего сада, возвращались домой. Было пасмурно и тепло. Дул ветер. В каналах отплясывала волна; распустив пенный хвост, втягивался под мост стеклянный, плоский как палтус, экскурсионник. На Лебяжьей пропустили на перекрестке единственную на скорой тетку-водителя — хрипатую обаяху Светку Сузи. Вышли вслед за ней к набережной, свернули к Прачечному мосту.
— Вов, прыгнем?
Бирюк пожал плечами: пожалуйста! Притопил газ, взлетели, сорвались с горба — вот она, невесомость!
— Ы-ы-ых!
— Меня, когда на такси работал, молодежь часто просила прыгнуть — целовались в этот момент, модно было.
Довольно длинная фраза для Бирюка.
— Ты на отвальной у Джексона будешь?
Он покачал головой:
— На дачу надо. Сажать пора.
— А ты, Ир?
— Я работаю.
Скво перед отпуском. Третий месяц через сутки пашет, на отпускные работает — один нос на лице остался.
— Он нам и так проставился, на станции. Денег до хрена — продал все.
То ли одобряют, то ли наоборот.
— Эх, черт, завидую я ему.
Оба с недоумением на меня смотрят.
— Чё тут завидовать? Неизвестно куда, неизвестно зачем, ни кола ни двора, ничего…
Я промолчал. Едем дас зайне: кому банками управлять, кому в порнухе сниматься, кому под парусом к горизонту идти…
А все уже были в курсе. — Здорово, крымчанин. Как там погода? — Зашибись.
— Где был?
— Да так… пробежался по-быстрому от Коктебеля до Алушты.
Галя-Горгона старательно искала что-то в шкафу.
— Долго бежал?
— Трое суток.
— Маловато.
Горгона выплыла из диспетчерской и ломанулась вдоль коридора — докладывать.
— Во, блин, как сайгак по кукурузе.
— Не говори. Аж сало на бортах затряслось.
— Все, Феликс, теперь ты в персональной опале.
Принцесска уже пылила из кабинета, держа в руках синий листочек.
— Феликс Аркадьевич, у меня есть все основания подвергнуть ваш больничный лист тщательному изучению.
Вспомнился Булгаков.
— О чем речь, его обязательно надо подвергнуть. Как это так: больничный лист — и вдруг не подвергнуть?
— Боюсь, мы будем вынуждены с вами расстаться.
— Удивительное совпадение! Вы знаете, об этом же я думал сегодня утром, слово в слово причем.
Один — ноль. И настроения прибавилось.
— Все-таки мудры были римляне, — сказал я. — Ничего не имею — ничего не боюсь.
— Ага, особенно в свете последних событий.
Что еще стряслось?
— Вот так вот оставь станцию на час с четвертью. Ну?
Егорка нехотя пояснил:
— Отработавшая смена лишена КТУ за невымытую посуду.
Ё-моё!
— Всем обрезали, даже Бачуриной — вместо тебя выходила, между прочим, по Виолиной просьбе.
— Я х…ю в этом зоопарке. И что?
— Ничего. Огребла со всеми, во имя торжества справедливости.
Принцесска, явно слыша последнюю фразу, мелькнув, закрылась в туалете.
— Так волну надо гнать.
— Беспонтово. Не за одно, так за другое лишат. Найдут за что.
— Да бросьте! Давайте все хором по собственному напишем? Типа, две недели у вас, ребятки, на разрулить, иначе набирайте себе первую станцию. И в прессу стукнем. Полсотни человек разом уволилось — до небес кипиш подымется!
Махнули рукой:
— Забей, Че.
Появилась Горгона.
— Где заведующая?
Егорка, кивнув на сортир, был краток:
— Срет.
Все усмехнулись. Горгона ретировалась.
— Давайте зарубимся.
— Хочешь — рубись.
— А вы?
Отмахнулись: уймись, Феликс.
Ну и хрен с вами со всеми!
— Я слышал, Виолетта Викентьевна, нас КТУ лишили?
Принцесска оторвалась от монитора. Интересно, что у нее там на экране?
— Девяносто семь вызовов станция приняла, бригады с обеда сдергивали, уличная после нуля пять раз выезжала — когда нам посуду мыть?
— Вам, Феликс Аркадьевич, в свете вашего больничного, лучше бы помолчать.
— А почему, собственно? Я здесь много лет в качестве аварийного имущества, — все прорехи мной затыкают, — так что имею полное право…
— Феликс Аркадьевич, тема закрыта.
— Еще минуту, пожалуйста. Я подал ей заявление. Ну, чем не повод? И уйду красиво, весь в белом. Вчитавшись, она подняла бровь: — Ммм… в знак протеста? — Вот именно. Она расчеркнулась. Свобода!
Настроение было прекрасное. Я прошел по Суворовскому, навернул блинов у Наташи и вернулся по Греческому на Некрасова — сунуть нос в «Снаряжение», «Солдата Удачи» и в «Музыканта». Было приятно заценить новую подвеску «Каньона», примерить штатовский «бурепустынный» куртец, дунуть в басовито жужжащую хонеровскую «Комету» и, купив на углу Невского и Литейного морожняк, прыгнуть в троллейбус, неторопливо трюхающий до самого до подъезда.
Дома я подбодрил Пью, смешал для него фарш с яйцами, соорудил себе роскошный омлет и, малость покайфовав в душе, залег, включив «Дискавери» — прямо в разгар битвы за Мидуэй.
Падали в черно-белое нерезкие, выцветшие торпедоносцы, росли, закручиваясь, разрывы, и неожиданно цветная пехота внимательно провожала трассой из «льюиса» зарвавшегося японского лихача.
Приковылял Пью, поводил усами, кое-как влез. На ощупь устроился на груди, вытянул лапы и запел, бесхвостый и увесистый, как рысенок.
Радость возвращения. Полной мерой. Даже через край пару капель.
И жизнь на контрастах.
Ныне и присно.
Etsaeculasaeculorum[93]! * * *
Она была точь-в-точь как та девушка со стакана. Невысокая, ладная, с хвостом жестких волос, продетых в вырез бейсболки. Миндаль глаз и сахар зубов, черные джинсы, черные маленькие берцы, старый ЗиМ на стертом браслете.
— Вас как зовут?
— Надя.
И меня продрало до самых костей.
Она топала впереди, отводя низкие ветки.
— Вень, откуда? — шепотом.
— На вызове познакомился. — До меня дошло, почему вчера он так улыбался. — Скажи?
Я не смог — во рту пересохло. Кивнул только.
Я смотрел, как мелькают ее стоптанные каблуки, как оттопыриваются, держась за лямки, загорелые локти, как остаются на волосах зеленые чешуйки с веток; я вслушивался в топоток ее ботинок и пытался поймать ее запах, но на тропе, забивая все, царил исключительно аромат джексоновских шашлыков, а сам Джексон, с тяжелым ведром в руке, словно Кристофер Робин, возглавлял караван.
Потом ставили палатки, волокли сучья, палили костер. Джексон, весь в луке и уксусе, лазил руками в ведро. Потом выпивали, галдели, закусывали; я что-то рассказывал — смешное, потому что все хохотали, — и смотрел на нее, смотрел непрерывно.
— Здорово накрывает, правда?
Это Веня. Прям изнутри светится.
— Давно ты с ней?
— Третий день.
— А Леха?
Он помолчал.
— А с Лехой, Феликс, похоже, все.
Так вот почему она не поехала!
— Я тебя понимаю.
— Мне самому неловко, но, знаешь, после того, как я Надю увидел — всю ночь не спал. Ходил взад-вперед по кухне, весь «Беломор» у Птицы спалил.
Мясо шипело и плевало в пламя мутными каплями. Стали передавать шампуры, привинтили кран к бочонку «семерки», вынули из озера охлажденные пузыри. Коллектив, держа шпаги торчком, стаскивал зубами вкуснятину; Гасконец, директоря разливом, прошелся горлышком над разномастными кружками.
— Ну чё, сменщик, жаль, конечно, что валишь. Ну да ладно, рыба ищет где глубже… Крути баранку, шли фотки. Надоест — возвращайся.
— Ни пуха ни пера, Жень!
Стукнулись, выпили, зажевали. Костер обступала непроглядная темь. В него кинули лапника — ударил жар, озарил, отсалютовал россыпью искр, — народ, извиваясь, отполз подальше. Стреляли сучья. В углях оплывала бутылка. Переговаривались.
— Слышь, Жек, без проблем вообще оформляют?
— Наши — да. А эти вконец достали — то одну им бумажку, то другую — ноги на нет стер, пока бегал. На члене прыгал, как Тигра на хвосте…
Джексон светится именинником: паспорт, виза. Зеленая карта, работа чуть ли не по прилете — в сорок лет жизнь только начинается! В последнюю смену, под утро, пока Митька истории заполнял, он надул резиновых перчаток, штук шесть, привязал к мигалкам и в таком виде двинул на станцию. Люди на работу идут, сизые, злые, а глаза поднимут — и улыбаются. Встали на светофоре — мужик. Сует пару «Калинкина»: пацаны, блин, такой депрессняк с утра, а вас увидел, и полегчало! Нате вот, глотните холодного…
— Ты только смотри там, как Гарик не стань, а то ведь он теперь москвич у нас, целых полгода. Ты б слышал, как он «алло» произносит. С ним трешь — впечатление такое, что еще минута, и станет уверять, что московский кал вкуснее.
— Не, Жека не станет. Давай, старик, за удачу на канадских дорогах.
Захорошело. Отвалились и закурили. Станишевский пел, ему с ленцой вторили — объелись. Неожиданно вступила Надя. Прикрыв глаза, она вела второй голос, время от времени наполняя мелодию зудом маленького варгана. Выходило удивительно хорошо. Варган жужжал, завораживал, песни скатывались в минор, рождая светлую грусть, и народ приутих, пустив по кругу пузырь с вермутом. Они запели «Поплачь о нем». Костер опал, и я смотрел на ее очерченное контрастом лицо. Щелкали сучья; шипела, выпуская воздух, брошенная в огонь пластиковая бутыль.
Кольнула невралгией тоска, вернулось прежнее осеннее одиночество. Накрыло, словно стаканом. Я отодвинулся в тень и сидел, изучая шнурки на ботинках, а потом встал и ушел в лес. Сунул руки в карманы и пошел, не разбирая дороги, загоняя в горло злые, колючие слезы.
Под ногами стонало и трескалось. Стонало и трескалось в средостении[94]. Я пер напролом, с хрустом, ничего не видя перед собой, и в какой-то момент с размаху налетел на ее маленькое смуглое тело.
— Ты? — Я был поражен, как никогда в жизни.
Она привстала на цыпочки и маленькие плотные груди уперлись мне в ребра. Я замер.
— Знаешь, — она подняла глаза, — я, похоже, тебя люблю.
Я не поверил. Ее губы коснулись моих, и, кажется, я потерял сознание. Меня куда-то кидало, мимо проносилось что-то огромное и мерцающее… Я ничего не видел и не помнил — я был не здесь. Потом стало резче.
Она приблизилось, и на лицо мне упал поток черных волос. Я ощутил свои руки. Они обнимали. По пальцам, покалывая, перетекал ток; я провел ими по ложбинке, протянувшейся вдоль спины, и испугался — так замолотило в висках. Было жарко. Земля уплывала.
— Умрем в один день?
Она очень серьезно кивнула. У меня вновь перехватило в горле, но это было бы уже слишком, и я осторожно привлек ее к себе… * * *
Надя лежала в ванне, выставив из воды узкое, в хлопьях, колено. Я сидел рядом, опустив руку в невесомую пену. Новое, небывалое ощущение поднималось в душе. Я прислушался к нему и понял — я счастлив. По-настоящему. Впервые в жизни. Глядя на нее, я тихонько запел:
— Уэн ай гет олдер, лузин май хэйр…
И она подхватила:
— …мэни йерс фром нау[95].
Есть! Есть!!! Это — оно! Я нашел ее. Наконец-то я ее нашел!
Пришел кот, прислушался, повертел головой.
— Пью, это Надя. Надя, это Пью, английский пациент.
Пью сипло мяукнул, дескать, вас понял, продолжаю обход, и скрылся.
— Кто его так?
— Не знаю. На посту ГАИ подобрал, в Торжке, три дня назад.
— Бедный.
— Да уж… Слушай, а не устроить ли нам по такому поводу новоселье?
Звонок.
— Надя у тебя, Че?
Вот и все.
— Да.
— Позовешь?
Раз, два… ну?
— Нет, Вень… Прости.
Он шумно вздохнул.
— Феликс!
— Ты не представляешь, старик, как мне жаль.
Пауза и частые гудки в трубке.
— Кто это? Веня?
Клетчатая ковбойка поверх мокрой кожи, тюрбан из полотенца на голове, маленькие крепкие голени. Я кивнул.
— Все?
— Да. * * *
|
|||
|