|
|||
Михаил Сидоров 11 страница* * *
— Жень, дай в кассетах поковыряться, а то погрустнело.
«Йес», «Джетро Талл», «Ти Рекс»… О, то что надо! AC/DC, «Дорога в ад».
— Давай на всю катушку.
Хорошо, бодрит. Хандры как не бывало. Мы с Че орем и отбиваем ритм по коленкам. I gonna highway to hell, та-ра-та-тара-там, high-way tohell!
Джексон улыбается, Настенька форточкой отгородилась, только зря — децибелы все равно пробивают. Я кричу:
— Я однажды ее под аккомпанемент кельтской арфы слышал.
— Чего?
Делаю тише.
— Я говорю — слышал, как эту вещь девушка под кельтскую арфу пела.
— Где?
— В Копенгагене. Я там две недели играл, на Строгете — это улица пешеходная, вроде Арбата. Со всем уличным народом закорешился: эквилибристы, файрмейкеры, музыканты, мимы… Славное время было! Сам играл, других слушал… тусовался, короче.
— Нормально наигрывал?
— Крон триста в день. Сорок евро примерно.
— А ночевал где?
— Где попало. На газоне, в церковном садике, в парке палаточку ставил… Однажды, по обкурке, на ступенях Дворца правосудия заснул, в спальнике.
— Менты не трогали?
— За что? Я ничего противоправного не совершал. Наоборот, спал, никого не трогал. Один только раз меня полицейские разбудили: монинг, плиз сорри, рабочий день начался, сейчас люди на работу пойдут, а вы им проход загораживаете. Вежливо, с улыбкой, не пыром по почкам, как у нас, а легонечко по плечу: тук-тук-тук. Еще и кофе предложил.
— Врешь.
— Век Шенгена не видать!
Джексон завистливо вздыхает:
— Ёханый бабай, это где ж я сорок лет прожил-то, а? Тюрьма народов, блин, милицейское государство.
— Полицейское, ты хотел сказать.
— Милицейское, Феликс. Это гораздо хуже.
— Ничего, Жень, недолго осталось.
— Так ты про кельтскую арфу начал рассказывать…
— А-а. Короче, там пара поляков была: он на гитаре, она на арфе. Как она пела, мужики! Голос — как у Дженис: наждачный, хриплый, прокуренный; сами в фенечках, типа из ролевых игр; сидят, играют, а вокруг народ полукругом. Cry, Baby, Buffalo Soldier, Highway To Hell — врубись, какой саунд был?
— Да-а.
Джексон притормаживает на красный и тут нам врезают сзади. Бьемся затылками, Че с Женькой выскакивают на улицу, я следом. Распахиваю дверь в салон — Настеньку сбросило на пол: стоит на четвереньках, но с виду целехонька.
— Жива?
— Жива.
Хорошо, что Феликс второе сиденье поднял.
— Нигде ничего? Головой не билась?
— Нет, все в порядке.
Мужики несут матом. Тот, что за рулем, лыка не вяжет. Пытается вылезти из машины.
Вызываем ГАИ. Те возникают немедленно, из воздуха, безо всяких там компьютерных спецэффектов. Берут ксиву — полкан с таможни. Значит откупится, гад. Обоюдку пришьют.
За нами приезжают. Перегружаем все барахло. Джексон ругается и курит. Он теперь на станцию минимум через час попадет. Самое обидное, что до нее рукой подать, триста метров по прямой.
— Скажи Гасконцу, чтоб на трубу мне сейчас звякнул.
— Скажем. * * *
1 января, утро. Население спит, и до полудня затишье. Те, кто уже отработал, смакуют заслуженный отдых; те, кто заступил, предвкушают часок-другой сна, а пока что все выпивают и закусывают. Разговор, естественно, о ДТП: кто, когда, с кем.
— …вываливаемся на Выборгскую, орем, мигаем — первый ряд встал, второй встал. Подъезжаем к разделительной, ждем, пока встречные остановятся. И тут из третьего ряда прилетает чмо и в борт нам — бах! Пациент на полу, мы сверху, свидетели телефоны оставили, и все равно обоюдку нарисовали. Аркадий с тех пор ни мигалок не включает, ни сирены: даже не заикайтесь, говорит, только по правилам — пусть уж лучше один погибнет, чем все.
Ленка Андреева откидывает волосы, демонстрируя шрамик на лбу.
— Генка, помнишь? Еще на РАФах работали. Вылетели через лобовое, как птички.
— Еще бы. Я тогда ребра сломал, Ленка рожу изрезала…
— Сам ты рожа!
— Лицо-лицо. А Алехиной хоть бы что — в кресле спала, спиной по ходу.
— Я потом на два косметических шва полгода работала.
Вот за что скорую любишь: за треп между вызовами, за то, что с полуслова врубаются, за то, что равны все на линии. Молодой приходит и, если компанейский и не ленивый, ему сразу: садись одесную! Только ради этого сюда и возвращаешься.
— Как отработали?
— Не вынимая. Только дым шел от частых фрикций.
— Мавзолею[76] больше всех досталось. Ребята говорят, внутри как в очаге массового поражения было.
— На Васильевский остров я приду умирать — народное гулянье на Стрелке.
— У меня жена — филолог. Их после первого курса в фольклорную экспедицию отправили, на Псковщину, и ее там старая бабка в избе приютила. Накормила, напоила, на полатях спать уложила. А утром шурует в печи ухватом и бормочет что-то под нос. Жена к краю перекатилась, уши навострила и слышит: Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, на Васильевский остров я приду умирать…
Чегой-то с утра на Бродского потянуло!
Расслабуха. Заведующей нет, на мозг не давят, уборщица воду не набирает, Горгона не шакалит по помещениям. Тихо, спокойно — красота! Всегда любил в выходные работать, особенно в воскресенье — в понедельник все на работу, а ты домой не спеша…
— Эх, ребята, вы такое зрелище пропустили! Свалка Дед Морозов на Солидарности.
— В смысле махыч?
— В смысле свалка. Куча-мала. Штук десять, наверное, в тигрятнике. Я фотки сделаю, принесу послезавтра.
— Они, кстати, и сейчас там. Сидят как долбо…бы с Вилла-Рибы.
— Охрана не выпускает?
— Ну. Давно бы организовались и дверь на таран взяли.
— Н-да, не хило так праздничек встретили.
Пашка Пак хрюкает в кружку.
— У меня сосед есть, по фамилии Зелепукин. Тридцать первого назюзюкался после смены и в опорный пункт загремел, за публичное мочеиспускание. Супруга его звонит мне на станцию — выручай! Кидаю ложняк, еду. Захожу: Зелепукин в коматозе на лавке, а за старшего сидит майор, старый-престарый, советских времен еще. Анискин, короче. Я к нему: товарищ Майор, ну, пожалуйста, с кем не бывает, человек в метро поезда водит, работа нервная, напряжение после смены хотел снять, не рассчитал с устатку, товарищ майор, вы ведь сами молодым были, знаете ведь, как бывает… Чую — ведется. Товарищ майор, говорю, ради праздника, а? У вас ведь тоже дети есть. И именно в этот момент Зелепукин выходит из комы, открывает глаз: да какие тут, на х…, дети? Ты глянь на него — он же пидор! И опять засыпает. Пятнадцать суток и Новый год в КПЗ. * * *
Забежавший было на кухню карликовый пуделек испуганно шарахается в коридор.
— Жасмин, Жасмин, иди сюда. Иди к маме.
Катька Черкизова втискивается обратно, держа на руках маленького, остромордого, шарообразно подстриженного песика. Тот упирается лапками ей в форму и зевает, изогнув дугой розовый язычок. Кобелек. Мужчинка.
Че шепчет:
— Смотри, сейчас она его поперек схватит, засос поставит и скажет: «Ч-ы-ы-ы мой шла-а-адкий! »
Катька немедленно хватает пуделя ниже ушей и часто-часто чмокает его в мордочку:
— А мы скоро родителями станем, да. Жасмин? Да? Чы-ы-ы мой шла-а-адкый! Чы-ы-ы-ы мой шла-а-адкый!
У нее этих пуделей — полквартиры, всю станцию ими опуделила.
— Жасмин будет папой, а я бабушкой. Да, Жасмин?
— То есть?
— У нас родятся щенки-и-и.
Гасконец, не отрываясь от салата с сухариками, деловито осведомляется:
— Ты трахаешься с собаками?
Снова хохот. Черкизова обижается:
— Дурак!
— А мы как-то, в училище еще, с Егоркой и Стасиком винца хлебнули, косячок растянули и сидим во дворах на Непокоренных, пивком это дело полируем. Весна, черемуха, белая ночь… прет, короче. И тут какая-то тетка в окно кричать начинает: «Тюпа! Тюпа! Ребята, вы пуделя не видели? Позовите пуделя». И чего-то нас пробило, как заорем: «Пудель! Пудель!!! » Полчаса потом ржали.
Пустая бутылка отправляется под стол. Дымят сигареты, усталость в глазах у девчонок оттаивает, отработавшие водилы дружно чокаются, наверстывая упущенное. Байки как из мешка.
— Сижу в Сосново, жду электричку. Напротив дембель в парадке. Скучает отчаянно, по морде видно. Все анекдоты прочитал, все сканворды разгадал и сидит мается. Забегает болонка, начинает обувь обнюхивать. Он аж ожил. Лицо засветилось — хвать ее за шкирятник и давай сапоги драить. Навел глянец и выбросил. Та хвост между ног и пулей из зала. Грязнющая — жуть! А её уже ищут: «Мышка, Мышка… ой, где ж ты так извозилась? » Народ лег. А дембель такой счастливый укатил, будто с двух букв мелодию угадал.
Приходит Джексон, трет с Гасконцем в сторонке, садится. Наливает. Конкретно. Поднимает, окидывает всех взглядом, кивает. Хукает, выплескивает в себя. Глотает. Смачно впивается в брызнувший помидор, протыкает вилкой пару пластинок салями. Все молча. Наливает по второй, зачерпывает ложкой салат. Публика ждет.
— Джексон, может, скажешь чего?
Отрицательно мотает пальцем, — погоди, дескать, — выпивает, жует, глотает, скатывает в трубочку ломтик шинки, макает в горчицу, досылает в рот и, откинувшись, тянется за сигаретами. Закуривает, выпускает дым.
— Ф-ф-фу-ты, б…, с Новым годом!
Чуть не лопнули. Жасмин, тявкая, срывается в коридор, Стасик, Журавлев, Че и Егорка орут ему вслед: «Пудель! Пудель!!! », Лодейников извлекает припасенный пузырь шампанского:
— Все в сборе. Давайте по пять кубов, за удачу… * * *
Город безлюден и тих. В окнах мерцают гирлянды и семисвечники. Подмораживает. На снегу валяются корки от мандаринов, бутылки и отработанная пиротехника. Ждать холодно, иду вдоль дороги и подпеваю звучащим в наушниках «Стоунз» — все равно вокруг никого, можно и покричать.
Бат ши cоукомпликейтед — а-а-а-а-а, а-а-а-а-а, а-аа-а-а, а-а-а-а-а, а-а-а-а-а, а-а-а-а-а…
Вскакиваю в троллейбус, устраиваюсь впереди, доезжаю до парка. Выхожу и срезаю наискось по аллее.
На лестнице пахнет хвоей. Я открываю дверь. Колокольчики тинькают, и девочка-шерпа улыбается мне с порога. Закрываю форточки, включаю обогреватель, сую прокуренную одежду в машину. Лезу в холодильник, доедаю сгущенку, запивая ее холодной водой. Долго-долго стою под душем, бреюсь, несколько раз чищу зубы. Надеваю шорты и зеленый армейский свитер. Готовлю завтрак: яичница, кофе, творог. Негромко играет Леннон: Watchin' The Weel's, Woman, Just Like Startin' Over.
Вожделенное одиночество. Гомеопатическое. То самое, о котором хочется рассказать женщине. Из всех его видов только оно одно дает столько счастья.
Выпиваю после кофе холодного молока, лезу под одеяло, накрываюсь и засыпаю. * * *
Я иду с рюкзаком по вечерней улице. Сосны и фонари. Падает снег. Никого. Тишина. За живыми изгородями светят окна. Похоже на Ниду, что на Куршской косе, но не она. Какая-то Европа. По крайней мере, мне это точно известно. Я иду и знаю, что сейчас на крыльцо выйдет девушка. Она что-то спросит, я отвечу, и мы поймем, что ждали друг друга всю жизнь… * * *
Я просыпаюсь. За окном темь. Долго лежу без света, в голове плавает SilentNight, а в душе улыбается тихая радость.
Падает снег, ветки укрыты белыми муфтами. Потолок отражает свет фонарей. Светясь алым, трынкает спиралью рефлектор. Щелчками перебрасывает стрелку будильник.
Еще месяц, и все. Трое суток пути, костел с видом на Люксембургский сад, метро, станция «Гран-Опера», блюзы под гитару с губной гармошкой, монеты в гитарном чехле, еда в пакете из супермаркета, лавина сигаретных пачек из обманутого автомата, литр вина за евро…
А потом Испания, в которой я еще не был; Португалия, о которой только читал; Марокко и Мавритания — ветер, песок и звезды…
Надо Феликса подключить, а то ж ведь совсем сгниет.
Снимаю трубку, набираю номер. Должен проснуться уже по идее.
— Алло, Феликс? Спишь?
— Нет. Врубись, я сегодня ключи потерял и из соседской кухни в свою перелез. Третий этаж.
— Что, так нарезался?
— Ну. Соседи говорят: позвонил в дверь, прошел на кухню, открыл окно, обернулся, сказал: «Если упаду — звоните на станцию, скажите: фельдшер Черемушкин из окна выпал» — и на раз-два-три перелез.
— Сурово.
— Самому понравилось. Сейчас вот за пивом собрался — здоровье поправить.
— Слушай, чего звоню: я на днях паспорт в финское консульство закидываю, в Марокко и Мавританию еду, через Европу — поедешь со мной?
— Прямо так, с ходу?
— А что тянуть-то?
— А когда?
— Как только, так сразу.
— У меня загранпаспорта нет.
— В турфирме сделай, по cito[77].
— В какой?
— В любой.
— Денег нет.
— Ремеслишком прокормимся.
— То есть?
— Наиграем. Возьмем гитару, гармонику — не пропадем.
— Ну, я не знаю…
Блин, как обычно!
— А кто знает? Давай, думай быстрее. Потом поздно будет.
— Надолго?
— Сам решай. Я увольняюсь.
— «Колес» жалко.
— Вот послушай: Агадир, Кап-Джуби, Сиснерос[78]… ничего не напоминает? Париж, Че, Гасконь, Страна Басков. Столбы Геркулеса. Неужели не тянет?
— Да тянет-то тянет, но…
— Но — что? Че, тебе тридцать один; мог бы уже стать хер знает кем, а ты все еще хер знает кто!
Звонок в дверь. Леха.
— Погоди минутку.
Отдохнувшая, с мороза, глаза блестят. В руке пакет — всякая вкусная всячина. Живем!
— Я договорю, Лар?
— Давай-давай, договаривай. — Она грациозно изгибается, расшнуровывая ботинки.
— Алло?
— С паспортом мне поможешь?
— Обзваниваешь десяток фирм, узнаешь, где быстро и дешево делают паспорт и финскую визу, и сдаешь документы на все сразу.
— А снаряжение?
— Удобный рюкзак, теплый спальник и крепкие ботинки — все.
Пауза.
— Н-н-не знаю…
— Феликс, ёбт! Помяни мое слово: всю жизнь в спичечном коробке просидишь. Все будет казаться, что еще успеешь, а потом — хлоп! — и венок на крышку. Так что думай по-быстрому. Пока.
Лариска встает на колени возле тахты, запускает под одеяло руки.
— Что затеваете?
— В Африку через Европу.
— Вдвоем?
— Вряд ли.
Она потихонечку втягивается под одеяло. Жадно целуется, дышит, выскальзывает из одежды.
— Как отработали?
Неторопливая нежность будет потом. Сейчас ей это не нужно. Сейчас ей это даже мешает.
— С часу до девяти.
— А днем?
Она делает все сама. Сначала она всегда делает все сама, зато потом — шиш.
— И днем так же.
Все, уже не слушает. Уперевшись, с долгим «ха-а-а-а», медленно оседает. Наклоняется, просовывает руки, берет снизу за плечи.
— Ве-е-е-еня. — Выдыхает.
И так хорошо сразу. Так хорошо… * * *
Сидим на кухне и уплетаем все подряд под шампанское. Открыли духовку, врубили на полную — водопады тепла. Леха в футболке с рекламой Иностранного легиона — полюбилась ей с той поры. Довольная, улыбается.
— Когда едешь?
— Как визы сделаю.
— Надолго?
— Не знаю. Честно, не знаю.
— Звонить будешь?
— Нет.
Не обижается. Понимает. Она вообще все понимает.
Ты, Вень, на меня не оглядывайся, делай что хочешь, только обо мне вспоминай иногда, ладно?
Она лежит, подперев кулаком щеку.
Я иллюзий не строю, тебя не удержишь. Ты как приоткрытая дверь: мягкий свет, тепло, а войдешь — искренне рады. Но вся штука в том, что тебя не приглашают: хочешь — входи, хочешь — нет. Так что у меня всех желаний — рядом с тобой побыть иногда…
— Думаешь, Черемушкин не подпишется?
— Наверняка. Побоится.
— Чего?
— Неизвестности.
Леха раскладывает по тарелкам душистое мясо, а я наблюдаю, как она это делает.
— А ты сам не боишься?
— Еще как! Каждый раз перед отъездом всю ночь не спишь — предчувствия мучают, мысли дурацкие…
Ч-черт, ладони потеют. У тебя потеют ладони перед боем?
Всегда.
— Чего ты улыбаешься?
— Да так, фильм один вспомнил.
— Все-таки похожи вы с ним.
— С Феликсом?
— Да.
— Есть такое.
— Подтолкнул бы ты его.
— Пусть сам решит, хоть раз в жизни.
И тут звонок.
— Веня?
— Да.
— Я еду.
— Рад, что в тебе не ошибся, Че. За спальником без меня не ходи — говно купишь.
— А ты мне, часом, один из своих не выделишь?
— Феликс, спальник, рюкзак и ботинки у путешественника должны быть свои, как мундштук у трубача.
— Пуркуа?
— Бикоз. Ферштейн?
— Якши.
— Все тогда. Фотографируйся, бери справку с места работы — и вперед.
— О'кей. Может, выпьем по маленькой?
Я смотрю на Лариску. Мембрана у телефона сильная, все слышно на расстоянии. Она качает головой.
— Не, старик, не сегодня.
— Ты не один, что ли?
Нотки зависти в вопросительной интонации.
— Нет.
— А-а-а. Ну ладно, пока.
— Пока, Феликс.
Леха протягивает бокал.
— Доволен?
— Да. Очень.
Мы забираемся под одеяло. Ставим «Грязные танцы» и невнимательно смотрим, блуждая руками по горячей коже, прихватывая зубами мочки ушей и проходя губами от шеи до яремной ямки… * * *
Глубокой ночью я просыпаюсь, выключаю компьютер, пью воду на кухне. Вызвездило. Над крышами, в белом кольце, идеально круглая, пронзительная лунища. Как тогда, в пустыне… * * *
Призрачно-белая, слегка волнистая скатерть до горизонта. Угольно-черные коржи скал. Луна. Четкий, как на цифровой фотографии, силуэт верблюжьей колючки. Светло. Целое небо звезд, как в горах. Висят гроздьями, а между ними, поблескивая, умело пробираются спутники. Никогда не думал, что у нас столько спутников.
Далеко-далеко, у самого горизонта, перемещается огонек. Бедуины. Буржуев катали, теперь домой их везут. Я пью чай с финиками, выплевывая финиковые косточки. Они катятся по песку, превращаясь в мохнатые шарики. Вторую я выпью под сигарету: днем курить — только зря воду расходовать, сушняк страшный, даже глотать больно.
Никого. Я один. Встаю с восходом, в полдень, спасаясь от жары, ухожу в тень, под скалы, и сижу там часов до шести: пью чай, сплю, ищу рисунки древних на камнях, их тут много. А когда склоняется солнце, иду дальше. То и дело налетают песчаные вихри. Я слежу за их приближением и, в последний момент, поворачиваюсь спиной. На мгновение окатывает горячим воздухом, воет над ухом и летит дальше, оставляя меня вытряхивать отовсюду хрусткий песок. Часа через два утихает, сваливается темнота, и до полуночи я иду при свете луны, для верности поглядывая на компас.
Ночью в пустыне хорошо думается. Никто не мешает, никаких посторонних звуков. Песок и скалы. Шесть двухлитровых бутылок с водой, и только две из них пусты — еще трое суток абсолютной свободы и вереницы ясных, неторопливо текущих мыслей. Я дойду из Диси до Каменного моста, а оттуда — иншалла! — подамся на Вади Рам… * * *
Еще месяц, и все. Сорок долларов Шенген, двенадцать Марокко. Мавритания и Мали бесплатно, два парома — полтинник. В Париже за неделю можно наиграть пятихатку. И гитару загнать на блошином, чтобы не тащить в Африку…
Леха спит. Красивый у нее профиль — тонкий нос с горбинкой, глаза уголками вниз. И во сне красивая, нет этого страшного выражения на лице, как у многих. Кажется, я буду по ней скучать. Странно. Она старше меня, ей за тридцать, уже не такая стройная, не такая упругая, а тянет меня к ней, и жду я ее каждый раз.
Лариска поворачивает голову и сонно смотрит:
— Ты чего?
— Пить ходил. Будешь?
— Угу.
Выпивает целую банку, откидывает одеяло, шлепает босиком. Щелкает задвижкой, журчит, пускает воду. Я ныряю под одеяло. Под ним тепло. Она возвращается.
— Уй, холодный какой! Руки!.. руки!.. а-а-а!
— Может, чаю выпьем?
— Не, давай спать… Завтра.
Она затихает. Я лежу и слушаю, как будильник гоняет по кругу секундную стрелку:
Е-ще-ме-сяц-и-все, е-ще-ме-сяц-и-все.
Еще месяц.
И все. Часть третья Весна Черемушкин
— Образ жизни?
— Средство передвижения.
Костюм, галстук, кейс. Легкая снисходительность в голосе. Ровесник. Может, чуть старше.
— Далеко?
— В Крым.
— Отпуск?
— Да нет… так, побродить.
Оживающий лес разворачивался серо-зеленым занавесом. Кюветы были переполнены до краев, и под жухлой травой угадывалась бурая ржавчина торфяной воды. Юное солнце разогревало свежий утренний воздух.
— А чего не на поезде?
— Что?
— Чего не на поезде, спрашиваю?
— А-а… С деньгами напряг.
— Не работаешь, что ли?
Помесь наглости с непосредственностью. Такие обо всем выспросят не смущаясь, вплоть до метража комнат, а о себе, в свою очередь, ни гугу — уклончиво, с неохотой, — то ли стыдятся, то ли шифруются, не поймешь.
— На больничном сижу.
— Да? И чем же ты болен?
Нотки сарказма, сквознячок превосходства и сразу на «ты» — классический жлоб!
— Дорожной лихорадкой. Весеннее обострение, синдром перекати-поля.
Не, не улыбнулся — чересчур правильный. Может, выйти, пока далеко не отъехали?
— И сколько такое обострение длится?
— Непредсказуемо. Только в процессе лечения понимаешь: о, прошло!
— А лечишь, я так понимаю, бродяжничеством?
— Точно. Подобное — подобным, как в гомеопатии.
— А работой лечить пробовал? И деньги появятся, и в машины впрашиваться не придется.
У-у-у, как все запущено! Совсем квадратный.
— А разве я к вам напрашивался? Сами остановились.
— Остановился. Интуицию проверить свою.
О как! Ни больше ни меньше.
— Ну и как, проверили?
— Проверил. Не ошибся.
— Да ведь вы понятия не имеете: кто я и откуда.
Он усмехнулся.
— Поверь, у меня на такие вещи глаз хорошо наметан — с людьми работаю.
Открыл бардачок, извлек оттуда беджик с прищепкой.
Артемий Лонд. Старший пастор.
Старший, надо же!
Значит, сейчас приступит.
И точно. Достал Новый Завет в дорогом исполнении, протянул мне. Кожаный переплет, уголки, гравюры под калькой.
Нет уж, спасибо.
— Вы извините, но я с юных лет с Библией не в ладах.
— Атеист?
В советских фильмах немцы так пленных спрашивали: «Юде? Юде? »
— Вроде того.
Он вздохнул.
— Пионерское прошлое. А ты в нее хоть раз заглядывал, атеист?
Вообще я крещеный. В шестнадцать крестился, импульсивно, Уэббера с Райсом[79][80] наслушавшись. Открыл Евангелие, читаю и спотыкаюсь — не состыковывается. Иудея под Римом, Иисусу в рот смотрят, он многотысячные сходняки собирает, а римляне бездействуют. К Иоанну куда меньше шло, и то его повязали, на всякий случай, а тут пять тысяч мужчин! — Восемь когорт, легион почти! — И ничего. Странно.
Или. Въезжает в Иерусалим. Триумф. Народ машет ветками, поет осанну. Через пару дней казнь — где все?
Нету. Куда делись? Неясно. Распни, кричат, распни, а ведут на Голгофу — стоят и рыдают… лажа какая-то.
Спросил. Пожурили, процитировали пару абзацев, порекомендовали не умничать, а просто верить — и как рукой сняло. На раз прошло: не, ребят, так не устраивает!
— Вы знаете, заглядывал. Неоднократно. Как-то там неубедительно все.
Ухмылочка-усмешечка, с детства такую не выношу.
Взрослые очень любили: ну-ну, дурачок, иди сюда, расскажи… Сколько раз ее видел — опять она!
И что-то невмоготу стало.
Пошел ты, старший пастор, знаешь куда?! Я полистал хрусткие, с прожилочками, страницы.
— Вот. «Покажите монету, которою платите подать.
Они принесли Ему динарий. И говорит им: чье это изображение и надпись? Говорят ему: кесаревы. Тогда говорит им:
" Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу».
— Ну и?
— Иудаизм запрещает изображения. Любые. На них даже смотреть богохульство. А тут фарисеи, ортодоксы из ортодоксов, приносят Христу монету с профилем императора. Как, а? Притом что единственной римской провинцией, которой во избежание религиозных бунтов оставили местные деньги, была Иудея. Исторический факт.
— Откуда такая осведомленность?
Зацепил — неприязнь в голосе.
— Иосиф Флавий. И опять же об ортодоксах. Проходил Иисус с учениками засеянными полями, и те, оголодав, стали колоски рвать, а фарисеи им: как? в субботу? а-а-а!!! А хрен ли они, такие правильные, сами делали на этих полях в разгар Шаббата?
Он отмолчался. Я снова похрустел страницами. Приятно все-таки пахнут, черт побери.
— Или еще:
«Вдали же от них паслось большое стадо свиней. И бесы просили Его: если выгонишь нас, то пошли нас в стадо свиней. И Он сказал им: идите. И они, вышедши, пошли в стадо свиное. И вот, все стадо свиней бросилось с крутизны в море и погибло в воде…»
Свинья для иудея табу. С фига ли посреди ортодоксальной страны вот так, запросто, пасется две тысячи рыл?
— Там жили и другие народы.
— Но столицей-то был Иерусалим, в котором правили первосвященники-иудеи.
— Ну, мало ли… Провиант для римских солдат.
|
|||
|