Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Роса Монтеро 11 страница



«Бык! Бык! »

Это был бык, которого вели на бойню, он отбился от стада и бежал по Гран‑ Виа; испуганный и разъяренный, он заблудился в городе. Все бросились кто куда, большинство – запираться в домах, а другие, в первую очередь ребятишки с рынка, – в противоположную сторону, навстречу зрелищу и опасности. Горстка мужчин собралась на углу Фуэнкарраль, они возбужденно переговаривались:

«Смотрите, смотрите! Там Талисман! Сам Талисман! »

Эгоцентризм подростка так велик, что в течение нескольких первых мгновений я думал, что они имеют в виду меня. Увы, они говорили о другом. Существовал и другой Талисман.

Талисманом прозвали тридцатипятилетнего матадора Диего Маскиарана, который женился на красавице и жил неподалеку, на улице Вальверде. Маскиаран был заслуженный тореро, он давно уже прошел пик своей славы, постепенно выступал все хуже и его имя на афишах печаталось почти в самом низу. В то утро он вышел из дому и направился было на прогулку в парк Ретиро, но тут встретил отбившегося от стада быка. Маскиаран сбросил плащ и сделал два‑ три выпада, чтобы помешать быку бежать дальше и сеять панику. Тем временем таксисты – а такси тогда было единственным моторным транспортом в Мадриде, – не сговариваясь, решили заблокировать улицу своими машинами, образовав таким способом подобие площади на Гран‑ Виа перед старым кафе «Пиду», между улицами Фуэнкарраль и Пелигрос. Если бы ты видела эту сцену: хрипящий черный бык посреди изящных зданий, сияющие новенькие такси, красавицы, глядящие из окон, зеваки на тротуарах. Мир был тогда куда проще и наивнее, почти все удивляло нас. Официант из «Пиду» сбегал к Маскиарану домой за шпагой, и Талисман, действуя шпагой и плащом, убил быка. Этот случай стал общенациональным событием; Талисман получил крест «За благотворительность», снова вошел в моду как матадор, на следующие два сезона ему предложили весьма выгодные контракты, одним словом, он снова прославил свое прозвище. Я был ослеплен: я увидел, что есть такой образ жизни, который и законен, и не менее увлекателен, чем налеты на банки, с тем преимуществом, что на карту ставится только твоя собственная жизнь, это для меня, кого преследовал стеклянный взгляд моего мертвеца, было самым главным. И наконец, знаменитого тореро прозвали, как и меня, Талисманом. Мне это казалось хорошим предзнаменованием, благоприятным совпадением. Да, совпадением! Меня тоже могут поражать совпадения, но я не считаю нужным изобретать по этому поводу хитроумные теории. К тому же мне тогда было двенадцать лет. Мне представлялось, что все это – сбежавший бык, своевременная прогулка Маскиарана, перегородившие улицу такси, точный удар шпагой – случилось именно ради меня. Что событие произошло ради моего блага.

В Барселоне я почти ничего не знал о корриде, потому что там ее, собственно, и не проводили. Но в Мадриде бой быков занимал значительное место в жизни горожан. Я стал посещать собрания любителей корриды; разучивал приемы, используя свой рабочий фартук вместо плаща, околачивался на площади рядом с аренами, где проходили корриды, подружился с мальчишками – помощниками мулетеро. Так прошли два невероятно длинных года. Вернулся Виктор, он все еще был на нелегальном положении. Мы виделись украдкой и очень редко. Он рассказал мне, что Аскасо и Дуррути – во Франции, они слишком известны, чтобы вернуться в Испанию. Оба они обзавелись французскими подружками, точнее женами, потому что жили как супружеские пары и относились к своим избранницам с той абсолютной ответственностью и серьезностью, с которой все анархисты относились к частной жизни. Брат не понимал моей внезапной страсти к корриде.

«Ты совсем дурной, Феликс, просто спятил», – говорил Виктор, который никогда не называл меня Талисманом.

Мое увлечение корридой казалось ему легкомыслием и глупостью. Я отдалялся от революционной деятельности и профсоюза, а для него это было главным. Виктор хотел, чтобы я шел по стопам отца и его собственным. Разумеется, с большей ответственностью и серьезностью, чем когда я подкладывал бомбу в Мехико, и целиком и полностью отдаваясь делу. Узнав о моем новом призвании и недовольстве брата, Дуррути прислал письмо из Франции, ему, как всегда, важнее всего, чтобы я учился. «Оставь его в покое, он еще совсем ребенок, – писал он брату, – пусть учится на хороших анархистских книгах и пусть себе несколько лет развлекается корридой». В общем, Виктор дал мне волю. Слово Дуррути по‑ прежнему было для нас законом.

Получив их разрешение, я к пятнадцати годам стал помощником мулетеро и отрастил косичку на старинный манер, хотя тогда уже входили в обиход накладные косички. Но только не для меня: я заплетал свои собственные волосы, укладывал косицу на макушке, скреплял шпилькой и надевал шляпу или шапку. Я купил себе настоящую фетровую шляпу, потому что, как мне казалось, тореро должен оставаться тореро всегда, каждый час с утра и до ночи. Кроме того, я купил себе принадлежности тореро и плащ, а также сильно поношенный костюм, синий с серебром, который Паките пришлось подгонять мне по фигуре (разумеется, она страшно ворчала, пока шила), поскольку он был просто огромный. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я отправился в Барселону для разговора с братом и Дуррути, который к тому времени вернулся из эмиграции. «Я действительно хочу быть тореро, – сказал я им, страшно нервничая. – У меня уже есть договоренность на участие в двух корридах в следующем месяце». Я очень четко помню эту сцену: мы сидели за столиком в баре на Паралело, Аскасо, Буэнавентура, Виктор. Аскасо насмешливо и презрительно улыбнулся: «Ну, маленький Феликс Робле, ты никогда не перестанешь удивлять меня. В одиннадцать лет ты закладывал бомбы и был анархистом из анархистов, а теперь получается, что это полностью забыто, и ты стал тореро из тореро. Знаешь, чего ты на самом деле хочешь? Чтобы тобой восхищались женщины. Ты хочешь стать богатым, буржуазным, благополучным». Я заметил, что Виктор побледнел, наверное, он думал обо мне то же самое, но не мог вынести, чтобы доброе имя нашей семьи между делом порочили на людях. Обуреваемый двумя противоположными чувствами, брат только сжимал зубы и потел. Я чувствовал себя мусором под их ногами, даже меньше чем мусором, колечком стружки, потому что в словах Аскасо была какая‑ то правда, а он был мастер находить больные точки. И то, как он произносил эти слова, превращало мои намерения во что‑ то нечистое, предательское, жалкое. Я пристыженно склонил голову. Дуррути дал мне ласковый подзатыльник и заставил меня взглянуть на него: «Оставь ты этих зануд, и пойдем‑ ка со мной, Талисман. Давай прогуляемся».

Мы шли по улицам рядом, и Дуррути рассказывал мне о своих материальных затруднениях и проблемах с устройством на работу после возвращения из Франции. «Значит, ты хочешь стать тореро», – сказал он наконец. «Да», – ответил я. «И очень хорошо, по‑ моему. Человек должен делать то, что ему по‑ настоящему нравится. Мне вот нравится моя работа. Я хороший механик, хороший металлист». Некоторое время мы шли молча. «Анархизм не религия, – сказал Дуррути. – Это и не обязанность, которую кто‑ то вправе на тебя наложить, как воинскую повинность. Нет, анархизм – внутри человека, это душевная и умственная потребность. И есть много способов способствовать этому делу». Мы снова помолчали. «А как твоя рука? » Меня удивил этот вопрос. С тех пор, как я потерял пальцы, прошло четыре года, для меня тогдашнего – целая эпоха. «Хорошо», – ответил я. «А другое? » – сказал он. «Что – другое? » – «Воспоминание о том человеке. О твоем мертвеце». Раньше мы никогда об этом не разговаривали. Точность его слов поразила меня до глубины души: мой мертвец, именно так я чувствовал это. Я уныло покачал головой, пожал плечами, что‑ то пробормотал – и все одновременно; я надеялся, что эти жесты и звуки станут достаточным ответом для Дуррути, поскольку не знал, что сказать. Мы шли дальше. Я думал о жизни, которая простиралась передо мной, прекрасной и захватывающей и в то же время тревожной и непонятной; и еще – о том, как легко убить и, наверное, умереть. «Мне страшно», – прошептал я, не зная толком, чего боюсь. Но Буэнавентура наверняка знал: «Мне так же страшно, как и тебе, – сказал он. – Страх и мужество – неразлучная пара. Порой не понимаешь, где начинается одно и где кончается другое». Когда мы вернулись в бар, он сказал остальным: «По‑ моему, профсоюзу пойдет на пользу, если Талисман станет тореро. Он будет чист и сможет помочь в трудную минуту». И попросил принести бутылку вина, чтобы выпить за мой успех. И говорить после Дуррути, как всегда, было уже не о чем. Четыре недели спустя я впервые вышел на арену. В качестве профессионального псевдонима я выбрал кличку Талисманчик, чтобы меня не путали со старшим Талисманом.

Вы не можете себе представить, каков был мир корриды в те времена. Хотя, наверное, лучше сказать, что вы не можете представить себе, каков был мир вообще в те времена, поскольку мир корриды всего лишь отражал жестокость тогдашней жизни. Мир корриды был, однако, особо жесток и величествен. Пенициллина еще не было, и любая рана, нанесенная рогом быка, неизбежно кончалась гангреной. Чтобы бороться с инфекцией, раны не зашивали, и лечение превращалось в сплошную пытку. В течение трех‑ четырех месяцев приходилось каждый день прижигать рану, каждый день в нее засовывали метры и метры смоченной в эфире марли. Ежегодно умирало по десятку тореро, хотя тогда их было много меньше, чем сейчас, – уж слишком это было тяжкое, невыносимое ремесло. В реальности это было солнце, головокружение, кровь, внутренности на песке. Лошадям пикадоров быки каждый день выпускали кишки, их ударами кулака запихивали обратно в рану, зашивали ее по‑ живому и снова выталкивали на арену. Когда при диктатуре Примо де Риверы законом ввели употребление панцирей для лошадей, чтобы покончить с их ежедневными убийствами, философ Ортега‑ и‑ Гассет опубликовал кошмарную статью, в которой писал, что с введением этой защитной меры искусство корриды кончилось и нога его больше не ступит на арену. И это Ортега, интеллектуал, высокий интеллектуал. Я уже говорил вам, что жизнь тогда была дикая. Потом вся эта жестокость и насилие проявились в гражданской войне.

Кроме того, мы ничего толком не знали. Я имею в виду учеников тореро. Не было телевидения, по которому бы показывали корриды, и денег на билеты у нас тоже не было. Мы выходили на арену, ни разу не повидав реальной корриды, одурманенные смутными мечтами о славе, подгоняемые голодом и невежеством. Учили нас ремеслу по деревням, на базарных площадях, без пикадоров и врачей. У каждого новичка, у каждого матадора по уставу должна была быть куадрилья из трех тореро. По деревням, однако, больших сборов не сделаешь, и потому матадор‑ неудачник или новичок нанимал только одного настоящего тореро, одного профессионального помощника, которому платил, и парочку поросят, которыми обычно становились те, кто желал обучиться ремеслу, и на кого падали все расходы.

Вот и я в шестнадцать лет стал поросенком. Я прицепился к старому помощнику, Креспито, надежному и хорошему человеку и прекрасному тореро, и он брал меня на корриды, когда его приглашали. В сентябре первого моего года, тысяча девятьсот тридцатого, когда прошло месяца два, как я стал выходить на арену, мы с ним отправились на корриду в деревню Бустарвьехо. В нашей куадрилье был новильеро[3] Теофило Идальго, двадцати семи лет, и нам он казался глубоким стариком. Бык попался серьезный. Деревенские быки вообще были плохие, и опасность возрастала, потому что мы работали без пикадоров. Эти быки были беспородные, необученные, обычно шестилетние, весом в двадцать пять арроб, то есть в триста килограммов, ловкие и сильные, как дьяволы. Так вот, бык в Бустарвьехо попался нам серьезный. Помню, как Креспито кричал Теофило из прохода: «Аккуратней, аккуратней! » Но этот молодой человек двадцати семи лет, который казался мне стариком, не умел работать аккуратно. Бык подхватил его на рога, сбросил и нанес четыре удара. Он разорвал Теофило легкое, выдрал гениталии. Каждая из ран оказалась смертельной, а их было четыре. Он лежал на земле, как сломанная кукла. Помню слепящее солнце, солнце всегда слепит, когда кто‑ то ранен, даже если день пасмурный. Помню солнце, помню, что глаза у меня полузакрыты и из них струятся слезы, помню запах крови и рев публики. Корриду давали на приходские праздники, и все всегда были пьяны. Пьяны и возбуждены зрелищем смерти. Теофило отнесли в школу, которая служила импровизированным медпунктом. Его положили на шершавый учительский стол, словно кота, которого переехала повозка. Креспито на площади сказал: «Этого быка надо убить». Таков обычай, и это справедливо, зверь не смеет возобладать над человеком, он не может уйти живым с арены под подлый нож мясника. И Креспито вытащил шпагу. Женщины, сидевшие на повозках, держали меня за ворот, за плечи, за голову: «Не ходи, мальчик, не ходи! » Я ведь и правда был еще совсем мальчишка, они жалели меня, им не хотелось видеть, как бык растерзает меня так же, как Теофило. Но тут начал играть оркестр, и после того как Креспито убил быка, от нас стали требовать, чтобы мы провели следующий бой с другим быком, в случае отказа грозили посадить в тюрьму. В те времена жизнь не стоила ни гроша, даже такая страшная публичная смерть, как гибель Теофило, не изменила привычный ход деревенского праздника и не вызвала пусть на мгновение благородных чувств у пропахших пылью и потом, одурманенных дешевым алкоголем людей. Когда мы вернулись в Мадрид, Пакита сожгла в печи мой синий с серебром костюм, потом усадила меня на стул и одним взмахом ножниц отрезала мне косичку. Я не противился: сопротивляться могучей Самсонше было бы нелепо. Но уже через две недели я снова участвовал в бое быков вместе с Креспито, костюм я одолжил у знакомого, правда, мне приходилось подвязывать его веревкой.

Бык поддел Креспито на рога и сломал ему ногу в Торрелагуне в следующем году, то есть в тысяча девятьсот тридцать первом. Месяц спустя Креспито умер. Пронзив Креспито, рог быка воткнулся в деревянную повозку. Креспито было пятьдесят три года, он уже утратил былую ловкость, и потому ему приходилось участвовать в самых захудалых корридах. Некогда, в зените своей жизни, он был нарасхват, его приглашали лучшие мастера. В тот день в Торрелагуне против всех ожиданий собралось очень много народу, и потому Креспито просто не смог отступить, когда ему пришлось туго. Среди публики оказался врач, он перетянул Креспито артерии. Но я понимал – он умирает. Я отправился в Мадрид за «скорой помощью». Но в городе было всего три таких машины, и никто не согласился поехать со мной. Тогда я взял все деньги, которые у меня были, заложил костюм и плащ, Пакита добавила недостающее, и я нанял такси, большой «ситроен», положил в него матрас и поехал за Креспито. У него началась гангрена, и ему ампутировали ногу. «А бык этот остался жив», – все твердил он как заклинание. Бык действительно остался жив, его отвели обратно в загон. Креспито терпел изо всех сил, но через двадцать дней умер. «В таком возрасте…» – говорил врач, словно речь шла о глубоком старике. А ему было всего пятьдесят три! А мне уже восемьдесят, я гнию изнутри, как гнила нога Креспито.

Потом я стал настоящим новильеро, ездил по деревням, надеясь составить себе имя. Помощником у меня был опытный профессионал и прекрасный человек по имени Примитиво Руис; у него после удара рогом был свищ в прямой кишке, он подкладывал в штаны тряпки, но продолжал работать, потому что нуждался в деньгах. Однажды перед выездом в очередную деревню я зашел за ним и обнаружил, что он лежит с высокой температурой. Его страшно знобило. «Я не могу ехать, сам погляди, в каком я состоянии». Я пришел в ужас. «Ладно, я поеду один, возьму с собой двух поросят». А Примитиво, настоящий профессионал, не мог не понять, что может произойти, если на чертовой площади в чертовой деревне тореро окажется один с двумя поросятами. Он оделся, засунул в штаны свои тряпки и поехал. Тогда честь много значила.

Но не все, разумеется, обстояло так ужасно. Была не только нищета, страдание, искалеченные тела. Было и наслаждение искусством тореро, опьянение опасностью, вечно ускользающий блеск славы. Человек остается тореро все двадцать четыре часа в сутки, как уже тебе говорил. Быть тореро значило иметь талант, дерзость, наслаждаться жизнью, пока жив. А молодой тореро, да еще светловолосый, как я, привлекал внимание женщин. Помню, в тысяча девятьсот тридцать четвертом году я посвятил быка одному высокопоставленному типу, которого знал в лицо. С ним были очень представительные дамы. Когда я вернулся за беретом, та, что сидела справа, сказала мне: «Можешь выбрать, с кем хочешь переспать». Это была Адела Пуговка, знаменитая бандерша. Счастливые годы я прожил тогда. Я даже пользовался кое‑ каким успехом, выступал в Мадриде вместе с Паскуалем Монтеро, который тогда был в большой моде.

Для молодых людей жизнь тореро – лучше не придумаешь. Особенно между корридами, когда не надо подставляться под рога на деревенской площади. По утрам ты несколько часов тренируешься, как это делают спортсмены. В час аперитива отправляешься на Ромпеолас, в начало улицы Севильи. Там собирались и тореро, и комические актеры. Актеры с одной стороны, ближе к Английскому кафе, мы – с другой, на углу улицы Алькала. Мы изучали друг друга на расстоянии всего нескольких метров. Но мы никогда не смешивались. И они, и мы были двумя разными породами тщеславных зверей, которые соперничали во всем. Упрямые, без гроша в кармане, мы все безудержно хвастались. Помню анекдот тех дней. Сходятся двое тореро и двое актеров. Актеры спрашивают: «А вот те люди, кто они? » – «Тоже тореро». Актеры ехидничают: «Тореро! Кого ни спроси, здесь все тореро! А появись здесь бык, такое начнется! » «Ничего не начнется. Бык до нас не успеет добраться – голодные актеры его живьем съедят», – отвечают тореро. Там, на Ромпеолас, я познакомился с твоим отцом. Он был немного младше меня и вряд ли запомнил, а я хорошо помню его, потому что потом не раз видел на сцене.

Ближе к вечеру мы собирались своей компанией, и начинался праздник. Какие то были вечера! Танцоры фламенко, художники, тореро; воры и утонченные молодые аристократы; писатели и неграмотные пикадоры; проститутки, превратившиеся в прекрасных дам, и юные, неправдоподобно красивые девушки, которые вели себя как проститутки. Эти нескончаемые ночи молодости, которые с высоты моего нынешнего возраста кажутся слившимися в одну‑ единственную ночь.

Это была жизнь пограничная, во многих смыслах нищая и маргинальная, однако она давала возможность общаться с аристократией крови и денег. Это была жизнь почти противозаконная, без всяких условностей, но она очень подходила мне тогдашнему. Как ни странно, но почти все, связанные с корридой, в политике придерживались правых взглядов. Я притворялся республиканцем, спорил с ними, но истинные свои взгляды не выдавал, я скрывал свои анархистские убеждения. То была необходимая предосторожность: при Республике анархистов преследовали с тем же ожесточением, дело дошло до того, что в тридцать втором году Дуррути и Аскасо на несколько месяцев выслали в Восточную Африку. До высылки между отсидками в тюрьмах я тайно виделся с ними и братом, ставшим одним из руководителей профсоюза. Меня использовали только в случае острой необходимости: передать письменный приказ, который никто другой не пронес бы под носом у полиции, или вывезти товарища, находящегося на нелегальном положении, из Мадрида под видом поросенка. И как же боялись эти закаленные в борьбе активисты, когда им для вящей убедительности приходилось выходить на арену!

Помню, однажды брат посоветовал мне сходить на аукцион: «Будет весело. Сходи посмотри». Правительство Республики конфисковало печатные станки газеты анархистов «Солидаридад обрера» и в тот день выставило их на торги. Заинтригованный, я пошел на аукцион и в зале увидел человек двадцать товарищей из профсоюза. Начались торги, несколько вещей было продано, потом настала очередь печатного станка. Дуррути поднял руку и сказал: «Двадцать песет». Это все равно что ничего, чистое издевательство. Лысый торговец, который сидел на несколько рядов дальше, предложил тысячу, в следующую секунду в ухо ему было направлено дуло браунинга, торговец быстро все понял и взял свое предложение назад. Больше никто не промолвил ни слова. Тогда встал Аскасо и нагло заявил: «Четыре дуро! » Так делались тогда дела. Боевики, пистолеты… Все уже подспудно готовились к гражданской войне.

Но бывали и трогательные минуты. Я очень хорошо помню, как ездил к Буэнавентуре Дуррути перед самым концом мирной жизни весной тридцать шестого года. До этого я участвовал в корридах на юге Франции и по дороге в Мадрид заехал в Барселону, чтобы повидаться с героем моего детства. Тогда Дуррути приходилось тяжко, много лет он состоял в черном списке, работу найти не сумел, а профсоюз был так беден, что ничем не мог помочь своим лидерам. Он жил в жуткой лачуге со своей подругой Эмильеной и их дочкой Кодеттой, которой было тогда года четыре. Эмильена время от времени подрабатывала капельдинершей в кино, на эти жалкие гроши они и перебивались. Я пришел к ним со своим барселонским знакомым Жерминалем, который тоже был анархистом. Мы застали Дуррути в переднике, за мытьем посуды и приготовлением ужина для дочки и жены, которая еще не вернулась с работы. Жерминаль рассмеялся: «Что это ты по‑ бабьи вырядился? …» Действительно, Буэнавентура выглядел потешно в переднике с рюшками, казавшемся слишком маленьким на его бычьей груди, над которым красовалась его лохматая голова. Но Дуррути выпрямился, насупился, глаза его метали молнии. Теперь он уже был не смешным, а по‑ настоящему страшным и опасным. Жерминаль отступил на два шага, и даже я, который любил Дуррути как отца, заерзал на стуле. «Учись! – прогремел голос Буэнавентуры, уставившего угрожающий палец на перепуганного Жерминаля, – Когда моя жена работает, я убираю в доме, стелю постели и готовлю еду. А еще купаю девочку и одеваю ее. Если ты думаешь, что настоящий анархист должен торчать в таверне или кафе, пока его жена работает, то ты ничего не понимаешь».

Да, тогда мы ничего еще не понимали. Мы и представить не могли, какое будущее на нас надвигается, мы только беспокойно поводили носом, как собаки, возбужденные близостью дичи. Мы не знали, что скоро все кончится. Совсем скоро мы будем прощаться с анархистскими мечтами, друзьями, корридой, молодостью и веселой жизнью. Знакомый мир близился к концу.

Но тогда мы еще ничего не знали, мы были невинными, то есть полными невеждами. Голова наша была забита мелкими заботами, как то свойственно людям, всякими пустяками, так и оставшимися недоделанными из‑ за обрушившейся на нас катастрофы. Своей карьерой тореро я был вполне удовлетворен и уже подумывал о переходе в матадоры; к тому же тогда я впервые по‑ настоящему влюбился. И еще я был счастлив после долгого перерыва вновь увидеть Дуррути. Буэнавентура, казалось, тоже был рад моему приезду. После головомойки, которую он задал Жерминалю, лицо его прояснилось. Он вышел, чтобы купить вина, и, одолжив несколько яиц у соседки, приготовил великолепную тортилью с картошкой. Потом пришла Эмильена, и мы устроили настоящий пир, уплетая за обе щеки колбасу, сыр и каталонский хлеб. Дуррути слегка опьянел и был в очень хорошем настроении. «А куда же делся маленький Феликс? Ты совсем вырос! – говорил он. – Вот он, наш Феликс, настоящим тореро стал. Все это очень хорошо, но ты не забывай, что самое главное – это борьба. Борьба, солидарность и свобода. Это твой долг перед отцом и братом. И передо мной тоже, дурачок. Но в первую очередь это твой долг перед всеми бедными и обездоленными. Феликс Робле Талисман, модный тореро… Тебе всегда везло… За тебя, Талисман. Я рад, что ты приехал. Ты принесешь мне удачу, а я в ней очень нуждаюсь».

Тогда я последний раз виделся с Дуррути. Через месяц началась гражданская война.

 

* * *

 

На каждую болезнь – свое лекарство. Дни шли, от Рамона вестей не было, поэтому Феликс придумал чрезвычайный план.

– Нам надо как можно скорее ехать в Голландию.

Мы с Адрианом остолбенели от удивления. Заговаривается, подумала я.

– Я бы мог поехать один, но, думаю, тебе бы тоже следовало отправиться туда. Если хочешь, можем и Адриана взять с собой.

– Ну спасибо тебе большое, – съехидничал Адриан.

– Почему в Голландию? Зачем? – спросила я.

– Потому что это мировой центр незаконной торговли бриллиантами. По крайней мере был им в те времена, когда я занимался политикой. Я уверен, что Голландия и сейчас занимает одно из первых мест в этом бизнесе: такую колоссальную преступную империю свалить весьма непросто.

– Я ничего не понимаю. Нам‑ то зачем бриллианты?

– Дай мне договорить. Вы оба слишком нетерпеливы, слишком молоды. Грязные деньги в основном ходят по миру в виде бриллиантов, так их легче хранить или, в случае необходимости, перевозить. Я говорю о больших грязных деньгах, о значительных суммах, которые ходят нелегкими маршрутами. Я имею в виду наркотрафик, например, торговлю оружием и те деньги, что работают в политике. Итальянская мафия покупает своих министров и судей за бриллианты, Бриллианты используют в своих операциях ЭТА и ИРА, бриллиантами платит Каддафи террористам в тех странах, которые хочет дестабилизировать. Еще в бытность мою боевиком я узнал, что наш мир состоит из многих миров, и один из самых незыблемых и разветвленных – это мир международной преступности. Организованная преступность – самая крупная транснациональная корпорация на всей земле, где действуют строгие нормы и жесткая иерархия, а управляется она коллегиально. Она присутствует во всех странах. Вот где настоящий интернационализм, а не в утопиях большевиков и анархистов. В Амстердаме я знаю – или знал, он, быть может, умер – одного из заправил черного рынка бриллиантов. Мы поедем туда и попытаемся поговорить с ним, а не с ним, так с его наследниками, такой бизнес обычно переходит от отца к сыну. В мировой преступной иерархии высокое положение занимает группа голландских коммерсантов. Возможно, им что‑ то известно про «Оргульо обреро», а если нет, то они укажут, с кем из осведомленных людей в Испании нам надо войти в контакт. Ведь главное – знать, у кого спросить, как в любом министерстве. Спросишь кого надо – получишь ответ. Думаю, стоит попробовать. Поедем в Голландию и попытаемся найти моего старого приятеля.

По словам Феликса получалось, что дело это хотя и необычайное, но не очень и трудное, словно надо просто зайти в амстердамское справочное бюро, получить адрес и попасть в кабинет к лощеному чиновнику, который самым любезным образом выложит всю имеющуюся у него информацию.

– А почему бы и нет? – согласилась я. – Поехали в Голландию. Все лучше, чем сидеть без дела.

Феликс хотел сам оплатить все путешествие (у Адриана конечно же не было ни гроша, но он принял приглашение с той беззастенчивостью, с какой молодые всегда материально эксплуатируют старших), однако мне удалось убедить старика, что на эту поездку мы израсходуем остаток денег из банковского сейфа: мы взяли двести один миллион, а передали «Оргульо обреро» всего двести.

– Это не мои деньги, это грязные деньги, и они мне не нужны. Вот и надо их так потратить, чтобы отыскать какой‑ нибудь след.

Приняв решение, мы начали тщательно готовиться к путешествию. Мне стоило больших трудов убедить Феликса, чтобы он не брал с собой свой пистолетище, пришлось ему объяснять, что нам все равно не пронести оружие через арки металлодетекторов и рентгеновские установки в аэропортах, что пистолет обнаружат и у нас будут неприятности, поскольку у Феликса нет на него разрешения. Мой сосед сердито сдвинул лохматые седые брови – мои слова его полностью не убедили. По его реакции на мой рассказ о мерах безопасности в аэропортах я поняла, что он не летал самолетом уже очень много лет.

– Дело в том, что Маргарита, моя жена, боялась летать, ну, а потом, когда я вышел на пенсию… – оправдывался он, слегка покраснев.

Странный человек этот Феликс: с одной стороны, мудрый старый космополит, посвященный в самые потаенные секреты мира, с другой – пенсионер‑ домосед, который не знает даже, что в самолет с оружием ни за что не пройдешь. Хотя на самом деле, подумала я, мы все чудные, все наше нелепое трио. Феликс, который из‑ за старости уже как бы вне жизни, но не сдается и по‑ прежнему играет в боевиков; Адриан, который еще вне жизни по причине своей молодости, мальчик без руля и без ветрил, без прошлого и ясного будущего; и тем более я, Лусия Ромеро, растерянная и напуганная сорокалетняя женщина: я в самом деятельном возрасте, мне бы и жить, но я не знаю ни кто я, ни на каком свете нахожусь. У наших ног собака Фока дышала прерывисто, как двигатель внутреннего сгорания с нечищеными свечами, она дремала, счастливая и полностью убежденная в нашем всемогуществе, в том, что мы всю ее собачью вечность будем ее кормить, вычесывать и выгуливать, совершенно не понимая, что на самом деле мы всего лишь жалкие перепуганные людишки.

За окнами остальное человечество занималось своими делами, хлопотливо сновало туда‑ сюда, сдобно у него на то были реальные причины; люди соблюдали режим, сажали деревья, кормили детей кашей, по воскресеньям покупали пирожные, в августе уезжали в отпуска в автомобилях с прицепами. Что‑ то делали. Жили.

Теперь и мы хоть что‑ то будем делать: мы поедем в Амстердам за правдой. Потому что теперь речь шла не о Районе, не только о Рамоне. В аэропорту мне заново с некоторым трепетом пришлось пережить исчезновение Рамона; я думала об этом в самолете, притворяясь спящей, пока Феликс с Адрианом спорили, а потом в такси по дороге в дешевую мрачную гостиницу, расположенную неподалеку от квартала, где за витринами сидели проститутки. Теперь мной двигало желание проникнуть в суть правды, если вообще такая вещь существует и если у нее есть что‑ то внутри. Да, я хотела помочь Рамону, разумеется, если ему нужна помощь. Но еще мне нужно было знать, как случилось, что мой муж дошел до такой жизни, в чем заключалась его связь с «Оргульо обреро», кто такой на самом деле Район, с котором я прожила десять лет, почему я так легко дала себя обмануть. И такая Лусия Ромеро, живущая с зажмуренными глазами.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.