Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Роса Монтеро 12 страница



Утром первого дня в Амстердаме было темно, как (почему говорят «как в пасти у волка»? Бедные волки, ведь у них такие розовые языки и такие блестящие белые зубы) в подземном туалете. Стоял ужасный холод, противный снег с дождем бил в лицо. Амстердам, как всегда прекрасный, казался под свинцовым небом торжественным и погребальным. Улицы были пусты, каналы – черны и мутны, за каждым углом, казалось, могло совершаться убийство. Из гостиницы мы вышли обуреваемые мрачными предчувствиями. Во всяком случае, я так ощущала, Феликс же был оживлен и говорлив. Может быть, это нервное.

Улица Твид‑ Онно‑ Лигтвестрат находилась в двух минутах ходьбы от Рокин, главного места торговли бриллиантами. Законные торговцы держали уважаемые и почтенные фирмы; однако в тени достойных голландских ювелиров таились другие, и эти немногие в задних помещениях своих магазинов занимались совсем иным делом. Тайными миллионными сделками.

На Твид‑ Онно‑ Лигтвестрат находился известный ювелирный магазин Ван Хога, небольшое помещение с резной деревянной дверью и горделивой надписью «Основан в 1754 году», выбитой в камне и позолоченной. Прежде чем войти, мы помедлили перед небольшой витриной, где в основном были выставлены бриллианты, но также изумруды, аквамарины и рубины; красовались там и старинные драгоценности, со вкусом расположенные на красном бархате. Не было и намека на кошмарные золотые цепочки для туристов с кулонами в виде миниатюрных ветряных мельниц или деревянных башмаков, которые заполонили витрины прочих магазинчиков. Ван Хог – изысканная фирма, здесь блюли репутацию и благопристойность.

Несколько пришибленные этим зрелищем, мы вошли внутрь и остановились перед прилавком.

– Can I help you?

Свои услуги нам предложил форменный герцог лет сорока. Я говорю «герцог», потому что на нем был такой элегантный жемчужно‑ серый костюм, какого мне до сих пор видеть не приходилось – двубортный пиджак, сшитый из фантастической ткани, под ним голубая, в тон, рубашка и шелковый галстук, отливающий в желтизну. И все это венчала голова принца‑ консорта Великобритании с проницательными серыми глазами, орлиным носом и благороднейшим подбородком; обратив к нам свой вопрос, герцог вежливо склонил царственную голову. Настоящие аристократы очень великодушны…

– May I speak with Mr Van Hoog, please? Могу ли я поговорить с господином Ван Хогом? – сказал Феликс с ужасным акцентом, но весьма правильно построив фразу. Вот это сюрприз – я и не знала, что старик владеет английским.

– Господин Ван Хог – это я. Что вам угодно? – ответил герцог на великолепном английском.

– Простите, мне нужны не вы, мне нужен старый господин Ван Хог, человек примерно моего возраста. Мы старые знакомые, хотя и давно не виделись. Надеюсь, он жив, – объяснял Феликс.

– Думаю, вы имеете в виду моего отца. Он отошел от дел. И теперь никогда уже сюда не заходит. Чем могу служить? – невозмутимо ответил наследный принц.

Феликс, слегка смущенный, взглянул на меня. Что же, если дело обстоит так, то надо прыгать в омут с головой. Я видела, как Феликс готовится к прыжку, и инстинктивно задержала дыхание.

– Дело в том… Мне немного трудно начать… – заговорил Феликс, запинаясь. – Меня зовут Талисман и… Я и мой брат входили в боевые группы испанских анархистов… И много лет назад через вашего отца мы покупали на черном рынке бриллианты…

Хотя в магазине никого, кроме нас, не было, Феликс понизил голос.

– Боюсь, что вы ошибаетесь. Мы никогда не работали на черном рынке.

На лице герцога не дрогнул ни единый мускул.

– Простите, что я настаиваю, но мы с братом четыре‑ пять раз заключали сделки с вашим отцом. Мне поручали ездить сюда и вести переговоры с вашим отцом лично.

– Повторяю: вы ошибаетесь.

– Я ведь хочу только немного поговорить с вашим отцом. Почему бы вам не разрешить мне повидаться с ним? В противном случае мне придется искать иной путь к господину Ван Хогу. Я буду вынужден общаться с вашими соседями, рассказывать им мою историю, расспрашивать про вашего отца.

Пока Феликс настаивал на исполнении своей просьбы, мне вдруг весь наш голландский план и визит в ювелирный магазин Ван Хога показались чистым безумием. Даже если Феликс ничего не напутал (а память у стариков все равно что дырявый носок) и мы попали туда, куда и намеревались попасть, кто нас просил рассказывать эти байки наследному принцу, который, возможно, и не знал о бурных днях молодости своего отца? Но могло быть и хуже. А что, если этот роскошный торговый дом действительно и есть центр международной мафии? В таком случае вести себя столь дерзко, как Феликс, было в высшей степени неразумно и опасно для здоровья.

Я попыталась сглотнуть слюну, но во рту у меня было сухо, как в ларе с мукой.

– Что ж… – Псевдогерцог устремил свои серые глаза куда‑ то вдаль. – Думаю, здесь не самое подходящее место для таких разговоров. Вы бы не могли пройти со мной наверх, если это вас не затруднит, конечно?

Нас это, разумеется, не затруднило, хотя про себя я была уверена, что нас сразу же затолкают в какое‑ нибудь подсобное помещение, а там уж отведут душу. Однако нет, я ошибалась. Мы прошли через маленькую комнату, где стояли стеллажи с папками и кожаные кресла, и по скрипучей лестнице вслед за принцем‑ консортом (он предварительно извинился, что идет впереди, объяснив, что должен показать нам дорогу), поднялись на второй этаж, где из темного коридора попали в комнату. Вот там‑ то нам и досталось.

Точнее, досталось Адриану. Только мы вошли в комнату, как на нас накинулись двое верзил в костюмах от Армани; в мгновение ока они заломили Адриану и Феликсу руки за спину. Герцог тем временем схватил меня за шиворот. Это было так унизительно, он держал меня, как кролика за уши, почти на весу, я едва касалась пола носками туфель.

– Кто вы такие и чего хотите? – произнес он спокойно, но требовательно.

– Я сказал вам правду! – крикнул Феликс. – Мне не нужны проблемы, у вашего отца я хотел попросить незначительной помощи в одном деле. Спросите его про Талисмана и Виктора Щеголя, испанских анархистов…

Не видно было, чтобы Феликс его полностью убедил. Герцог поднял сжатую в кулак правую руку, на мгновение я решила, что сейчас он ударит Феликса в лицо. Но ему, вероятно, показалось дурным тоном бить старика, он все‑ таки был очень воспитанным герцогом. В общем, он развернулся на сто восемьдесят градусов и врезал Адриану по зубам. Замечательный был удар, особенно если учесть, что он практически не замахнулся, что ему приходилось удерживать равновесие, так как левой рукой он держал меня, к тому же он вовсе не казался разъяренным – принц‑ консорт выглядел не менее спокойным и благовоспитанным, чем раньше. Казалось, он сейчас попросит прощения у Адриана за то, что испачкал ему рубашку кровью, которая текла из разбитой губы.

Все могло бы обернуться очень плохо, но не обернулось, потому что вдруг послышался чей‑ то энергичный голос, произнесший несколько слов на фламандском языке. Наверно, этими словами Моисей велел Красному морю расступиться – верзилы вдруг отпустили Феликса и Адриана, герцог перестал удерживать мой ворот и отошел от меня на несколько шагов. Он свидетельствовал свое почтение ст7арику, который входил в комнату, опираясь на ходунки из металлических трубок. Это был красивый старик, облаченный в веселенький фланелевый халат в клетку, в шлепанцы под стать халату и вязаный ночной колпак, как у сказочного гнома – длинный и с помпоном. Из‑ под колпака виднелись непричесанные седые завитки, обрамлявшие добродушное, полное и румяное лицо. Просто Дед Мороз, который собрался лечь спать.

– Ты говоришь, анархист? – спросил старик на неважном испанском. – Один из двух братьев‑ анархистов? А ну‑ ка поглядим…

Он с трудом подошел к Феликсу почти вплотную и с интересом вглядывался в него некоторое время.

– Да, вспоминаю… Ты Везунчик?

– Я Талисман, Талисман, сеньор Ван Хог.

– Верно, Талисман. А брат твой Виктория.

– Виктор. Виктор Щеголь.

– Верно.

Он снова оглядел Феликса с головы до пяток.

– Ммм… Ты хорошо, ты хорошо. А я хромаю! Старый развалина. Тебе сколько год?

– Восемьдесят, сеньор Ван Хог.

– А мне семьдесят девять. Ну ты мерзавец!

Однако при этом он улыбался, может быть, от удовольствия, что встретил знакомого по временам своей молодости. А может быть, потому, что ему надоело сидеть взаперти и ничего не делать.

Улыбка Деда Мороза решила для нас все. Сын обменялся с отцом несколькими словами на фламандском, потом немного высокомерно кивнул нам и спустился вниз. Телохранители в костюмах от Армани превратились в услужливых официантов и подали нам печенье и кофе в тончайших чашках английского фарфора, сервировав его на столике красного дерева. Принесли даже резиновую грелку со льдом, чтобы Адриан приложил ее к разбитой губе.

Мы провели у старого Ван Хога все утро, попивая кофе с печеньем. Старик ел только вишенки, которые находились в центре этих круглых, как солнышко, печеньиц. Он пожирал вишни одну за другой, а остальное выкидывал в корзинку для бумаг. Когда эти печенья закончились верзилы официанты принесли новую порцию.

Мы подробно рассказали Ван Хогу нашу историю, и, как мне показалось, она его развлекла. Он кивал и невразумительно мычал, слушая объяснения Феликса и мои комментарии, но когда мы закончили, заговорил сам. Он рассказывал нам свои приключения во время Второй мировой войны. Как участвовал в Сопротивлении, как помогал бежать евреям. Рассказывал про своих девушек, друзей, про первые сделки. И все это на кошмарном испанском. К полудню мы потеряли всякую надежду. Он ничего не сказал по поводу нашего дела, и разговор стал иссякать. И вот старый Ван Хог закрыл глаза, голова его склонилась.

– А теперь он уснет, и все, – пробормотал Адриан, озабоченный тем, что губа его раздувалась все больше.

– Нет, я не сплю, – откликнулся старый ювелир, выпрямляясь.

Он поднял руку и что‑ то сказал по‑ фламандски одному из верзил. Мажордом‑ бандит вышел с угодливым видом и скоро вернулся, держа в руках китайскую лаковую шкатулку. Ван Хог вынул небольшой лист роскошной бумаги, кремовой, шероховатой, и написал нетвердым почерком:

«They only want to talk. They are my friends». (Они хотят только поговорить. Они мои друзья. )

Он подписался полным именем и приложил к листку зеленую печать, на которой была изображена круглая башня с зубцами, точь‑ в‑ точь шахматная ладья.

– Вот. Говорить будешь с…

Он снова взмахнул рукой, верзила подошел, выслушал приказ хозяина и вышел из комнаты. Мы молча ждали. Через три минуты верзила вернулся с листком бумаги и протянул его Ван Хогу.

– Говорить с Мануэлем Бланко, – сказал ювелир, читая бумагу. – Здесь телефон в Мадриде, вот, в бумаге. Он один из наших. Маленький человечек! Маленький. Он поможет. Вот мой документ. Моя печать. Моя подпись. Это тоже поможет. Много друзья в Мадриде. Есть большие люди. Они знают. Все, прощайте. В следующий раз, Талисман, свидимся на том свете.

Он расхохотался над собственной шуткой и стал еще больше похож на Деда Мороза. Потом сказал что‑ то телохранителю, тот поднял старика под мышки, как куклу. Другой верзила подхватил металлические ходунки, и все трое скрылись, не сказав ни слова, за маленькой дверью в углу гостиной. Мы остались одни, с двумя бумажками, что дал нам старик, перед недопитым кофе и кучей недоеденных печений в корзинке. Мы самостоятельно выбрались из дома, так как в нижнем кабинете был отдельный выход и нам не пришлось проходить через магазин. И только оказавшись на улице, вздохнули полной грудью.

– Удалось.

Это было невероятно, но нам действительно удалось. Меня охватило возбуждение, как бывает, если выпьешь чуть больше, чем надо. Мы поговорили с большой шишкой, у нас теперь есть контакты в Мадриде и даже нечто вроде рекомендательного письма. И мы остались целы. То есть почти целы.

– Бедняга, как ты? – спросила я Адриана, вспомнив удар кулаком и заметив, что он слишком уж молчалив.

– Ничего, все в порядке, – ответил он.

Я подошла поближе и увидела, что он весь дрожит.

– Что с тобой?

Я коснулась его щеки – раскаленная, как сковородка.

– У тебя жар. И, думаю, сильный.

– Мне уже утром было не по себе.

Да, он говорил об этом. У него кружилась голова, но я не обратила на это внимания, потому что с большой тревогой ждала того, что произойдет днем. Сейчас его пошатывало, глаза блестели и смотрели куда‑ то в пространство. Мы поймали такси, поехали в гостиницу, и все трое вошли в комнату Адриана, длинную, как пенал, с узкой девичьей постелью, развалюхой шкафом и окном, выходившим в темный двор.

– Немедленно ложись в постель, – зачем‑ то сказала я, хотя Адриан уже расшнуровывал свои кроссовки. – Помочь тебе?

– Не надо, – сказал он глухо, неловко стягивая свитер через голову.

Я тоже неловко стояла, не понимая, следует ли мне выйти; я думала: какая чепуха, что двадцатилетний парень останется в одном белье; если бы он мне не нравился, меня бы ни капельки не смущало, что он раздевается при мне. Но все дело было в том, что он мне нравился. В замешательстве я взглянула на Феликса.

– Кажется, мы тут не нужны.

В эту минуту Адриан, уже сняв джинсы и оставшись в одних трусах, укрывался простыней. Мелькнула полоска белой кожи, крепкие мышцы, широкая восхитительная грудь уже сложившегося мужчины.

Теперь, когда из‑ под простыни было видно только его грустное кошачье лицо, он казался маленьким ребенком.

– Не уходите, – сказал он.

Ребенок, совсем ребенок Если он попросил нас не уходить, значит, ему совсем худо. Адриан никогда ничего не просил. Это был один из его пунктиков.

– Останься с ним. а я пойду поищу врача, – сказал Феликс.

Он ушел и через некоторое время действительно привел врача, который сообщил, что у Адриана ангина и миндалины у него распухли, как у ребенка. Но это было потом. Когда Феликс ушел, я присела на край постели. Адриан пылал, казалось, он просто дымится, а воздух над головой струился, как в знойной пустыне. Щеки его горели, глаза блестели, верхняя губа восхитительно оттопыривалась после удара. Он был красив до боли и притягателен как пропасть. Как мне хотелось приласкать его! Провести пальцем по горячему нежному уху. По шее. По пересохшим губам. Но сделать этого я не могла. Он подумает, что я по‑ матерински утешаю его, так как он болен. А не потому, что испытываю вожделение, яростное желание и ненасытный голод по его телу.

– Лусия…

– Да.

– Эта башня на печати…

– Да?

– Да нет, ничего. Простое совпадение. Я сегодня видел один из своих снов… с загадкой. Мне приснилась башня. В ней было много этажей, много окон. Очень высокая башня. Но наполовину разрушенная. И человек. Наверху стоит печальный человек. Он смотрит вниз и прыгает. Однако, падая, он слышит шум. На лице у него вдруг появляется выражение полного отчаяния, и он кричит: «Н‑ е‑ е‑ е‑ е‑ е‑ ет!

– Нет?

– Не‑ е‑ е‑ е‑ ет!

– А потом?

– А потом ничего. Я проснулся. Я еще не знаю, почему он кричит, не знаю разгадки. У меня температура…

Адриан истощил все силы, рассказывая мне свою загадку, и закрыл глаза. Но рука его поползла по одеялу, как слепой рак, и нашарила мои руки. Сухой, горячий рак влез между моими ладонями, словно искал надежное убежище. Чтобы не упасть с башни. Я сидела тихо, очень тихо. Может, Адриан не заметит, что меня бьет дрожь.

 

* * *

 

– Я познакомился с Ван Хогом уже в конце своей карьеры боевика. Но это было после войны, а прежде чем перейти к послевоенным временам, надо рассказать про войну, что, пожалуй, будет нелегко, – сказал Феликс Робле. – Когда началась война, мне было двадцать два года. У меня уже была официальная невеста – Дорита, Доротея, а еще было одно обязательство, которое надлежало выполнить. Политическое, социальное обязательство анархиста. Как говорил Дуррути, я был в долгу перед своим отцом, хотя, наверное, в первую очередь перед матерью, умершей в нищете, да и перед самим собой тоже. Перед своими идеалами справедливости. Перед мечтами неистового детства.

Хотя вся страна жила в ожидании войны, я предпочитал закрывать на это глаза и не замечать все более явных признаков надвигающейся схватки. Поэтому, когда война наконец разразилась, я почувствовал угрызения совести. И ужаснулся тому, что стоял в стороне от общего дела; прежние сомнения, смутная тоска, неотступно преследовавшая меня после смерти «моего мертвеца», представлялись мне теперь эгоистической уловкой, чтобы освободиться от самой тяжелой части общественных обязанностей и жить в свое удовольствие: участвовать в корриде, нравиться женщинам, словом, просто жить. Я вел безбедное существование, как законченный паразит, почти как те самые буржуа, с которыми собирался бороться (экспроприация буржуазии и упразднение государства – вот путь к освобождению рабочего класса), даже хуже, потому что я об этом знал. Так что, когда вспыхнул франкистский мятеж, я пережил глубокий кризис совести. И вновь ощутил в себе анархистский пыл, вновь был одержим идеями солидарности и историческими надеждами. Наступил момент истины. Революция или смерть. До грядущего рая рукой подать.

В тот же день восемнадцатого июля я должен был выступать на корриде в Калатаюде. Бросив все свои вещи, включая парадный костюм и плащ тореро, в гостинице, я вместе с несколькими товарищами из ФАИ[4] помчался в Барселону. Мне не терпелось поскорее поступить в распоряжение Буэнавентуры, вручить ему свою жизнь, а там пусть делает с нею что захочет. Революция и война (мы, анархисты, не мыслим одно без другого) были подобны центру урагана, втягивающего в свою орбиту все вокруг, так что помимо них ничто уже не имело значения. Я имею в виду обстоятельства личного плана. И увлечение корридой, и любовь Дориты – все побоку. Мятеж застал ее в Мадриде. Я не видел ее после этого много лет. Хорошая была девушка: первая, к кому я испытал нежность, кого мне хотелось потеплее укутать, когда она спала рядом. Я думал, что это и есть любовь, что вот она наконец‑ то пришла ко мне и что это навсегда. Когда молодые влюбляются впервые, им кажется, что их любовь – это конечная цель, которую они уже достигли, или некое пространство для того, чтобы в нем поудобней устроиться; на самом деле это долгий бег с препятствиями. Однажды я встретил Дориту в метро, это было уже в шестидесятые годы, когда я вернулся в Мадрид. Я сразу ее узнал, хотя она располнела, а лицо увяло и приобрело унылое выражение. «Ты совсем не изменилась», «Ты совсем не изменился», – сказали мы в один голос. И оба солгали. Дорита шла с двумя прыщавыми замызганными подростками. «Это мои младшие», – объяснила она. «Сколько же их у тебя всего? » – «Четверо», – призналась Дорита смущенно, словно извиняясь. Я бросил взгляд на мальчишек: длинноносые уродцы. Будь это мои дети, подумал я с идиотской гордостью, они были бы гораздо красивее.

Но мы говорили о войне. Я прибыл в Барселону двадцатого июля и тут же узнал о гибели Аскасо. Его убили несколькими часами раньше во время штурма казарм Атарасанас. Герой, безумец, храбрец, самоубийца – чего только не слышали мы о нем от разных людей. В одиночку, выпрямившись во весь рост, он пошел на вражеский пулемет, пытаясь заставить его замолчать. С одним пистолетом в руке. Зная Аскасо, я подумал, что прежде всего он был гордецом. Что, должно быть, его охватил страх во время штурма, и страх этот был настолько силен, что он сумел преодолеть его только показной отвагой. Его погубило собственное высокомерие, непомерная высота планки, которую он установил сам для себя. Мы, тореро, хорошо знаем, что такое сосуществовать со страхом. Чем сильнее ты трусишь и чем больше крепишься, тем ближе подходишь к быку. Бедняга Аскасо. Я видел его труп, распростертый на столе в помещении ФАИ. На нем был легкий коричневый костюм молодого повесы, элегантный и модный, хотя теперь он был весь измят и перепачкан кровью. Зато на ногах – полотняные сандалии рабочего. Даже в смерти он остался верен своему стилю, отмеченному налетом безумства. Таков уж он был.

Я надеялся увидеться с Дуррути на ночном бдении у гроба Аскасо, но не удалось. В эти первые дни Буэнавентура был словно Господь Бог, такой же вездесущий, всемогущий и недосягаемый, по крайней мере для меня. Он сражался, не зная сна, и не покинул позиции, чтобы оплакать своего брата Аскасо, пока не подавил сопротивления мятежных националистов, после чего договорился о военной и политической власти с Компанисом и в мгновение ока сформировал Колонну Дуррути, которая спустя четыре дня выступила на Сарагосу, находившуюся в руках мятежников. На протяжении этих четырех дней, вплоть до отъезда Буэнавентуры, мы с ним пытались разыскать друг друга, когда условия военного времени это позволяли, но тщетно. В конце концов Дуррути передал мне через знакомого анархиста записку: я должен был любой ценой доставить в Бильбао грузовик с винтовками для баскских товарищей. Оружие было главной проблемой во время войны: анархистов снабжали скудно, у нас не хватало боеприпасов, ржавые допотопные ружья взрывались в руках. Пока собирали винтовки для отправки, я успел посмотреть, как уходила Колонна Дуррути. Стоял чудесный летний день, и улицы Барселоны были запружены народом: все хотели проводить в путь бойцов народной милиции. Это меньше всего походило на военный парад, люди не печатали шаг и не шли стройными шеренгами. Это было праздничное шествие, в котором участвовали три тысячи юношей, по‑ разному одетых, поющих, целующих девушек, ловящих букеты гвоздик, что летели из всех окон. И хотя они были обвешаны гранатами, с трудом верилось, что эти молодые ребята идут на войну, на смерть, и это понятно: в солнечный летний день двадцать четвертого июля Колонна Дуррути уходила навстречу будущему, навстречу победе Революции и историческому счастью.

Да‑ да, навстречу счастью. Я имею в виду миф о всеобщем счастье, что так глубоко сидит в человеке; веру в то, что на земле может быть построен рай, то есть некое горизонтальное, абсолютное счастье, и уже ни один ребенок на свете никогда не умрет с голоду. Сегодня люди уже не верят в возможность достижения такого счастья. Точнее сказать, люди Запада. Надменные граждане так называемого первого мира. Мы не верим в счастье, потому что уже не нуждаемся в подобной вере. Только обездоленным, нищим народам нужна вера в возможность земного рая. Иначе как бы они могли переносить столько страданий? Добровольцы из Колонны Дуррути шли за этим счастьем, давно обещанным и наконец обретенным, о котором на протяжении тысячелетий мечтали бедняки и обездоленные, заслужившие его своими каждодневными муками.

Я старый идиот. Поэтому у меня сейчас глаза на мокром месте. Такое часто бывает с теми, кому уже восемьдесят: чуть что, мы тут же распускаем слюни, как комнатные собачонки. Ладно, признаюсь, я разволновался. Мне казалось, что все это уже отболело, так нет же – болит до сих пор. Стоит только вспомнить их самоотверженность, воодушевление. Стойкость и решимость стольких безымянных мужчин и женщин. И историческую справедливость: потому что мы действительно заслужили счастье. Но сразу же начался ужас, и мы захлебнулись кровью; и ужас этот продолжался несколько десятилетий. Любая война отвратительна, но война гражданская к тому же глубоко порочна. Вы могли наблюдать это в наши дни в Югославии. В Испании было то же самое. Насилие и жестокость до омерзения. В республиканской зоне раздробленность власти и хаос междоусобной борьбы мешали предотвратить эксцессы. В зоне националистов зверства совершала регулярная дисциплинированная армия с благословения властей. Здесь есть разница, но не думаю, что эти моральные тонкости что‑ либо значат для человека, которому медленно отрезают уши, перед тем как прикончить выстрелом в голову. Со временем я понял: убитый – он и есть убитый, где бы это ни случилось.

Мои мечты развеялись очень быстро. Я находился в Бильбао, куда все‑ таки сумел добраться со своими винтовками, когда в январе тридцать седьмого года немецкие бомбардировщики сровняли город с землей. Люди, которые уже и так страдали от голода из‑ за осады, обезумели от ярости и страха. Озлобленные толпы, состоящие из разного сброда, вышли на улицы, намереваясь взять штурмом места заключения политических узников. Тогда правительство направило для защиты тюрем батальон ВСТ, но солдаты, заразившись кровавым безумием, примкнули к этому отребью. В тюрьме Ларонга батальон ВСТ уничтожил девяносто четырех заключенных, в монастыре Ангела‑ Хранителя – девяносто шестерых. Их добивали прикладами, словно диких животных. Я присутствовал при заключительной стадии захвата монастыря и, заметив в толпе двоих членов НКТ, в ужасе пытался остановить их, но все было напрасно. Из их разговоров я понял, что потом они собираются идти к монастырю кармелиток, тоже превращенному во временную тюрьму для политзаключенных, и бросился туда, чтобы предупредить охрану. Внутри здания находились шесть охранников‑ басков, сильно напуганных слухами о происшедшей бойне, но готовых к сопротивлению. Мы решили вывести узников из камер и с их помощью соорудили на лестнице огромную баррикаду из мебели. И едва успели, так как к монастырю уже начали стягиваться линчеватели. У нас на всех было лишь семь единиц огнестрельного оружия – шесть у басков плюс мой пистолет, – нам же противостоял хорошо вооруженный батальон, а кроме того, дикая орда, запасшаяся самыми разнообразными орудиями убийства. Я решил, что пришел мой последний час, и вовсю проклинал себя: как меня только угораздило влипнуть в эту историю? Охранникам, в конце концов, ничего другого не оставалось, они для этого и были поставлены, моральный долг требовал от них защищать заключенных. Но я‑ то, я зачем влез в эту мясорубку? Кто надоумил меня изображать из себя Дон‑ Кихота и жертвовать собственной шкурой ради горстки фашистов? Хотя, по правде говоря, я поступал так не ради них. Я делал это ради нас. И тут произошло нечто совершенно невероятное. Среди заключенных нашелся человек с незаурядной смекалкой, обладавший к тому же техническими познаниями, который, покопавшись в старой изношенной электропроводке, сделал так, что в один прекрасный момент все лампочки в здании разлетелись вдребезги, словно взорвались. Взвинченная до предела толпа вообразила, что немцы вновь начали бомбежку, и бросилась наутек, и вот таким диковинным способом нам удалось спастись. Должен сказать, что республиканское правительство было потрясено случившимся; многих членов милиции арестовали, а шестеро бойцов батальона ВСТ были приговорены к смертной казни и расстреляны. Кроме того, была временно отменена военная цензура в газетах, чтобы они могли поместить информацию о жуткой бойне и этот позор послужил бы обществу горьким уроком и предупреждением. Для меня же увиденное стало страшным потрясением, оставив глубокие следы. Видимо, с тех пор и начала ослабевать моя вера во всеобщее счастье. Помнится, я подумал: мы проиграли революцию, проиграем и войну. А если даже победим, это будет равносильно поражению.

Всего лишь за месяц до этих событий погиб Дуррути. Его Колонну направили на Мадридский фронт, где сложилась критическая ситуация: националисты неудержимо наступали. Я думаю, его послали туда, чтобы от него избавиться: он не был удобным лидером – слишком чистый, слишком честный, слишком преданный революции. И его поставили в невыносимые условия, не дав его людям передышки, не снабдив их достаточным количеством оружия и боеприпасов. Один из уцелевших бойцов Колонны Дуррути вручил мне несколько месяцев спустя письмо, которое Буэнавентура написал мне, да так и не успел отправить. Это было очень простое письмо, такое же, каким был и он сам. Он писал о твердолобых политиках, о трудностях со снабжением его Колонны, о том, как он плакал от злости под Бухаралосом, когда у его бойцов кончились патроны и пришлось обороняться ручными гранатами. «Война – это мерзкая штука, – писал он, – она разрушает не только дома, но и самые высокие принципы». А в конце обращался ко мне с такими словами: «Береги себя, Талисманчик. Ты мне нужен».

Товарищ, доставивший письмо, привел мне слова Дуррути, которые тот произнес, сообщая своим бойцам о том, что придется драться за столицу: «Положение в Мадриде скверное, почти безнадежное. Но мы пойдем туда и примем смерть, коль скоро нам не остается ничего другого, кроме как умереть в Мадриде». По‑ моему, слишком уж правильные, слишком подогнанные под события тех дней слова, чтобы быть истинными. Скорее всего, он выразился не совсем так, просто потом, когда вокруг его имени создался посмертный миф, его подлинные слова переиначили таким образом. И все же, пожалуй, это в его духе. В духе этого чертова упрямца. Так или иначе, но они приняли смерть. За неделю с тринадцатого по девятнадцатое ноября тридцать шестого года погибло шестьдесят процентов личного состава Колонны Дуррути, той самой, что всего четыре месяца назад с такой надеждой и воодушевлением покидала Барселону. А двадцать первого ноября погиб Буэнавентура. Это произошло при странных обстоятельствах: поговаривали, что его убили не то коммунисты, не то свои же анархисты, после того как Дуррути отругал их за бегство с передовой. Все это, конечно, возможно, однако по прошествии лет, после бесед с очевидцами тех событий, которых я отыскал с помощью других очевидцев, я склоняюсь к иной версии, более волнующей, хотя и более дурацкой. Дуррути ехал к линии фронта в сопровождении трех товарищей, и, когда выходил из машины, у него в руках случайно выстрелила винтовка, и он погиб на месте. Это был просто несчастный случай, нелепый, абсурдный, не имеющий ничего общего с героизмом. Тяжело, когда харизматический лидер погибает на поле битвы в критический для его войска момент, но еще тяжелее, когда он гибнет из‑ за собственной оплошности, как идиот. Потому‑ то о нем распускали разные небылицы и говорили, что его сразила вражеская пуля. Чтобы побудить к мести деморализованных бойцов народной милиции.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.