|
|||
Роса Монтеро 6 страницаИ тогда мне в голову пришла спасительная мысль – надо пойти в туалет. Дежурный указал мне коридор в конце приемной, я направился туда на дрожащих ногах. В конце коридора находилось большое, обшарпанное и зловонное помещение: несколько дырок вдоль стены, незапирающиеся, с наполовину срезанной дверью кабинки, в которых практически нельзя было укрыться. Мужчины входили и выходили, в основном это были просто посетители в гражданском, но здесь же справляли нужду и полицейские в форме. Я занял одну из кабинок, изнутри придерживая дверь рукой. Слева от меня была стена, а справа – другая кабинка, отделенная от моей грязной перегородкой, не доходившей до полу, и в эту щель я мог видеть дырку в полу, ботинки и спущенные штаны соседа. Задыхаясь от вони, я наблюдал, как в кабинке рядом появлялись и исчезали поношенные сандалии и ботинки, но вот наконец я увидел форменные сапоги. Это был полицейский, без всякого сомнения – он спустил форменные брюки. В глубине каждой кабинки стояло гнусного вида ведерко для использованной бумаги, и я решил, что засуну бомбу за ведерко, чтобы никто ничего не заметил. Я затаил дыхание, усилием воли попытался сдержать дрожь и поджег фитиль; сосед, занимаясь своим делом, что‑ то ворчал и сопел. Фитиль горел ровно и тихо – так и рассказывают про бомбы в анекдотах, точнее, так горит фитиль у настоящей бомбы. Очень осторожно я протянул руку и положил ее за ведерко, в угол, поближе к стене, теперь она лежала сантиметрах в тридцати от задницы полицейского. Я даже не видел его лица, но тогда я был настолько безумен, что мне доставляло удовольствие представлять себе, как его разорвет на куски. Но все обернулось плохо, хуже некуда. Ситуация изменилась в мгновение ока. Как только я положил бомбу за ведерко, я тут же вышел из кабинки; двигался я быстро, но не бежал, чтобы меня не запомнил какой‑ нибудь случайный свидетель. Но стоило мне направиться в сторону коридора, как я услышал за спиной шум, обернулся и увидел, что мой полицейский вышел из кабинки и – свинья эдакая – натягивает на ходу брюки. Дальше пошло еще хуже: в его кабинку зашел другой, с виду крестьянин, в дешевой рубашке, косоглазый и рябой. Я ни о чем не успел подумать и действовал машинально: кинулся обратно в свою кабинку, которую еще никто не успел занять, ногой захлопнул дверцу, коленями встал на грязный пол, протянул руку, чтобы взять бомбу и погасить фитиль. Остальное можете вообразить себе сами. Бомба взорвалась, мне оторвало пальцы, именно с тех пор я и живу с этой культей. От худшего меня спасла хлипкая перегородка. Честно признаться, я ничего не почувствовал. Услышал звук взрыва, ощутил как бы удар в спину и почему‑ то решил, что просто упал, поскользнувшись. Помню, что сидел прямо на дырке, прислонившись плечом к стене. Смотрел на изуродованную руку, но боли не было. Я видел взгляд косоглазого – падая на кучу окровавленных щепок, он смотрел на меня. Вокруг толпились люди, что‑ то говорили, кричали. Кто‑ то подхватил меня на руки и понес бегом по коридорам. Потом я, наверное, потерял сознание. Дальше помню только больницу, но это было позже. Мне очень повезло. У этого бедняги, которого убила моя бомба, в кармане брюк нашли нож, хотя, с другой стороны, многие крестьяне имеют обыкновение носить с собой ножи. Но наличие холодного оружия заставило полицейских думать, что он же принес с собой и бомбу, которую решил взорвать в туалете, но по неосторожности подорвался сам. Арестовали двоих индейцев, которые пришли в полицию вместе с ним, один был ему шурином, другой – младшим братом; их пытали, и молодой человек сделал признание: да, действительно, косоглазый по ночам мастерил бомбу на кухне в той лачуге, где все они жили. Меня же, настоящего убийцу, сочли жертвой, отвезли в госпиталь и хорошо обо мне заботились, поскольку опасались дипломатических осложнений. Недели через две в госпитале появился мой брат – товарищи раздобыли ему новые документы, по которым выходило, что он недавно приехал из Венесуэлы. «Как ты мог выкинуть такую глупость? – возмущенно прошипел он. – Все, твои приключения закончились. Родственница Ховера – она работает во фруктовой лавке в Мадриде – согласилась взять тебя к себе. Как только выздоровеешь, отправишься в Испанию». Это было унизительно, но я не возражал ему. Меня мучила смерть косоглазого: я не спал по ночам, а если засыпал, то просыпался от собственного крика. И не только в убитом, в его пристальном, устремленном на меня взгляде, его бедной, утраченной жизни было дело; меня терзали мучения тех двоих, которых пытали в тюрьме, отчаяние их жен и вдовы погибшего, всех тех одетых в траур голодных женщин, которые остаются без поддержки после смерти мужей‑ бедняков. Я сходил с ума из‑ за того, что несу ответственность за все это горе и страдание, я думал только об этом и вовсе не хотел думать о чем‑ нибудь другом. И когда брат велел мне отправляться назад, в Испанию, я счел это, с одной стороны, справедливым наказанием, а с другой, в глубине души надеялся, что, оказавшись далеко отсюда, я приду в себя. Так что вскоре я оказался на пароходе, идущем в Испанию. Мне только что исполнилось двенадцать лет, я возвращался на родину с искалеченной рукой, на совести у меня была смерть человека. Когда я покинул Мексику, мне стало легче: я словно отбывал наказание за содеянное. Я помню, как стоял, облокотившись о борт трансатлантического парохода, и радостно предвкушал будущее. Разве я не Талисман, разве удача не сопутствует мне? Удачей было и то, что вместо меня погиб косоглазый, и то, что меня отправили в Испанию, где передо мной откроется огромная, полная приключений жизнь. С жестоким подростковым эгоизмом я решил забыть все, что произошло в Мексике. То есть не все, конечно, а только плохое. Я был еще настолько глуп, что думал, будто можно забыть эту смерть и в то же время гордиться своим подвигом. Я гордился тем, что сумел сделать бомбу, пронести ее в комиссариат и взорвать. А искалеченная рука особенно тешила мое тщеславие: для меня это был словно орден закаленного в боях анархиста‑ ветерана. Любопытно, как мы, люди, относимся к потерям: тогда, в ранней юности, утрата трех пальцев казалась мне не потерей, а приобретением – я приобрел почетный шрам и, главное, приобрел прошлое, которое я буду накапливать и о котором буду рассказывать. Со временем я прошел через неизбежное. Во‑ первых, смерть невинного человека никак не хотела забываться, постепенно он превращался в моего личного мертвеца, и теперь он преследует меня: когда я закрываю глаза, я вижу его рябое лицо с гораздо большей отчетливостью, чем в юности. А во‑ вторых, я по‑ настоящему понял, что такое потеря. Начиная с двенадцати лет я все терял и терял. Зрение, слух, ловкость, память. Я проиграл войну, я потерял Маргариту, дорогую спутницу зрелых лет. Потерял Серебряные Ручки, мое безумие и мой крах, потерял брата… Не хочу больше говорить. Все потери перечислить невозможно. И они невыносимы. Ребенок думает, будто жизнь – это накопление, будто с годами ты нечто завоевываешь, зарабатываешь, коллекционируешь, складываешь в свою копилку, а на самом деле ты все время и бесповоротно что‑ то теряешь, от чего‑ то отказываешься. Тогда я думал, что изуродованная рука – начало дальнейших приобретений, да это и было начало, но начало бесконечного падения. Я, дурак, думал, что оторванные пальцы – результат сложения, а не вычитания.
* * *
Иногда я спрашиваю себя, сознает ли собака Фока конечность своего существования. Боится ли она смерти, как боюсь ее я. Ей двенадцать лет, а это все равно что для человека восемьдесят четыре. То есть она практически в том же возрасте, что и Феликс Робле, хотя, по‑ моему, ее общее состояние куда хуже. Она толстая, неуклюжая, иногда волочит задние ноги; кроме того, она глуха как пень, а поскольку слуховых аппаратов для собак не изобретено, объясняться с ней приходится жестами. Ко мне, сидеть, поди прочь, загляни в свою миску – все это я говорю ей движениями руки. Размашистыми движениями – у нее еще и катаракта. Я не знаю, понимает ли она своими маленькими мозгами, что она умирает, или же это ощущение неизбежности конца знакомо только нам, людям, эгоцентрикам, поглощенным своим «я», упорно стремящимся иметь прошлое и будущее. Да, мне известно, что животные не обладают – во всяком случае, так предполагается – привилегией и мукой самосознания. Но иногда, глядя на собаку Фоку, я думаю, что все‑ таки она знает: конец близко, тьма сгущается. В мире дикой природы постаревшие звери прекрасно понимают свою беззащитность, понимают, что их победит первый же соперник или сожрет первый же тигр. У собаки Фоки нет врагов тигров, но страхи у нее есть. Ведь нет ни одного живого существа, которому страх был бы неведом, то есть можно сказать, что страх – сама суть жизни. И собака Фока явно боится своей беспомощности. Боится, что не услышит, кто входит в дом, не учует того, кого любит. С тех пор, как она стала такой – слабой и поглупевшей, – она гораздо чаще, чем раньше, жмется ко мне, чтобы не потеряться; дома она ложится на пороге, чтобы каждый входящий непременно на нее наткнулся; она печально вздыхает, ведь собака – единственное живое существо, кроме человека, которое умеет вздыхать; она кладет голову между лапами и смотрит на меня очень грустно и очень по‑ стариковски. Да, ясно, она тоже знает. Она тоже предчувствует потерю, как сказал бы Феликс, и потому безутешна. Конечно, самыми трагическими потерями в те дни были мои потери. Я потеряла не только мужа, но и возможность передать выкуп и покончить с этим кошмаром. Наутро после проваленной операции в супермаркете я находилась в истерическом состоянии. – И что теперь будет? Рамона будут мучить? Что, по‑ твоему, нам надо делать? – спросила я Феликса за завтраком. – Теперь мы можем только ждать. Другого выхода нет, – ответил он. – Они снова выйдут на связь с нами, я в этом уверен. – Но бандиты наверняка ничего не поняли, – настаивала я все возбужденнее. – Они же не знают инспектора в лицо! Вот если они его узнали, тогда дело плохо: они решат, что это мы известили полицию. – Погоди, успокойся, – сказал Феликс. – Я уверен, что Гарсию они не видели, иначе не осмелились бы хватать чемодан. – Тем хуже! Они решат, что мы их обошли, что мы спятили! Ты сам подумай, – ныла я. – Как раз когда этот тип ухватился за ручку, появляется Адриан и, как хозяин, вырывает у него чемодан. – И вовсе не как хозяин, – вставил Адриан. – Я слышал, ты сказала, что пора прекращать операцию, я ее и прекратил. – Да‑ да, извини. Я не собиралась упрекать тебя. Просто я… я в большой тревоге! Но ты прав, если бы ты не унес чемодан, инспектор схватил бы бандита, и тогда уж точно нам солоно пришлось бы. – Конечно, – подтвердил Феликс. – Лучше всего принимать жизнь такой, какая она есть. Как бы то ни было, всегда может быть хуже. А ведь нам очень повезло, что инспектор не задержал Адриана. И этого я никак не могу понять. – Наверное, он хотел схватить нас в момент передачи выкупа. Чтобы сцапать нас всех, – предположила я. – Вероятно, так оно и есть. Но все равно нам очень повезло. Пусть Адриан действовал несколько опрометчиво, зато реакция у него… – Может быть, я и опрометчиво действовал, но я действовал, – перебил его Адриан. – А ты, такой умный, такой опытный, такой матерый налетчик, валялся на полу, как покойник. – В общем, мы опять на том же месте, с которого начали, – постаралась я прекратить начинавшуюся ссору. – Или все обстоит даже хуже, потому что теперь мы знаем, что полиция за нами следит. Как по‑ твоему, Феликс, стоит ли мне позвонить Гарсии? Мой сосед с большим достоинством молча наливал себе вторую чашку кофе, держа кофейник слишком высоко над столом. Я уже давно знала, что за ним такие штучки водятся; когда его физические или умственные способности подвергали сомнению, когда задевали его возраст, он, как мальчишка, выкидывал всякие фокусы, доказывая свою силу и ловкость. Например, пытался одним прыжком преодолеть три ступеньки у подъезда или рукой открутить не откручивающуюся крышку консервной банки. Или, как сейчас, наливать кофе в чашку с околоземной орбиты, чтобы продемонстрировать твердость руки. Он сильно обрызгал себе рубашку и половину кофе пролил на блюдце. – Да, я думаю, нам надо позвонить инспектору, – сказал он. Это «мы» меня страшно раздражало. – Прикинься, будто ничего и не было. Послушаем, что он нам скажет. Мы со вчерашнего дня ничего о нем не знаем, а его лучше держать в поле зрения. А потом, может, им удалось выяснить что‑ нибудь полезное. Хотя в этом я сомневаюсь. – А ты знаешь, как завязывают узел на удавке? – ни с того ни с сего бодро спросил Адриан. – Не знаю и знать не желаю, – ответила я, не обратив особого внимания на его слова. И продолжала, обращаясь к Феликсу: – Ты прав. Я сейчас подумала об этом и поняла, что инспектор сегодня мне не звонил. И это странно. После исчезновения Рамона Гарсия звонил каждое утро. – Вот именно. И еще более странно, что инспектор был осведомлен о передаче выкупа. Я хочу сказать, что если бы я был на месте Гарсии и узнал бы о передаче выкупа, пусть из подслушанных телефонных разговоров, или от какого‑ нибудь доносчика, или другим путем, я бы немедленно позвонил, чтобы выудить у тебя дополнительную информацию, – размышлял вслух Феликс. Пока он говорил, Адриан снял кроссовку, поставил ее, как последняя свинья, на стол и принялся вытаскивать шнурок. Внезапно мне стало ясно, что он делает, это было как озарение. – Адриан, – сказала я сурово. – Ты что, хочешь показать нам, как делают петлю на удавке? Он оставил кроссовку в покое. – А тебе разве не интересно? – Конечно, не интересно. Это уж слишком! Идиотизм какой‑ то. – Ну ладно, хорошо. Несколько смутившись, он нахмурился и стал продергивать шнурок в дырочки. – Пупки, – с наслаждением сказал Феликс. – Что? – Вчерашняя твоя загадка. Которая тебе приснилась, по твоим словам. У мужчины и женщины, найденных во льду, не было пупков, и потому стало понятно, что это Адам и Ева. – Я давно это понял, – пренебрежительно бросил Адриан. – Вовремя ты нашел ответ. Я решил ее сразу, в тот же день. Дурацкая загадка. – Пусть дурацкая, но ведь загадал ее ты. – Есть нечто худшее, чем просто старик. Это старик ворчливый и нахальный, – пробормотал Адриан как бы про себя. – Что ты говоришь? – рявкнул Феликс, приставляя руку к уху. Его бесило, когда он не слышал других. – И произноси все четко, а то у тебя каша во рту! Ссора разгоралась, когда вдруг раздался дверной звонок В доме похищенного всякий звонок пугает, и мы все трое вскочили и с трепетом направились к двери. Я прильнула к глазку и увидела шапку пепельных волос. Такой цвет и прическу не узнать невозможно. Я открыла. На пороге стояла моя мать. – Мама, ты?! Что ты тут делаешь? – спросила я в замешательстве. Она хотела приехать в Мадрид в самом начале этой истории, но мне относительно легко удалось отговорить ее от этой затеи. Однако, как теперь понятно, полностью убедить ее я не смогла. – Как что? Я приехала, чтобы заботиться о тебе, помогать и поддерживать. – Но, мама, ты прекрасно заботилась обо мне, помогала и поддерживала все это время, хотя и жила на Мальорке. – Ну что ты говоришь! Я тебе звонила‑ звонила, а ты не отвечала ни на один вопрос! Ты как твой отец – такая же холодная и замкнутая. Как оказалось, это было заклинание. Стоило ей помянуть Каннибала, как – по случайному и непредвиденному совпадению, которые действительно происходят в жизни, – на лестнице, словно призрак, появился тучный, запыхавшийся мужчина с большой лысиной. Они посмотрели друг на друга в изумлении, потом опасливо поздоровались: Странно было слышать, что они называют друг друга «папа» и «мама», хотя уже десять лет как разошлись и даже не виделись. – Что ты тут делаешь? – спросила мать, незамедлительно беря инициативу в свои руки. – Вот именно, что ты тут делаешь? – поторопилась вставить я. – Как что? Я вернулся из поездки. Ты моя дочь. Я сразу же кинулся к тебе, чтобы помочь, чем смогу, – произнес Каннибал обиженно. Обращать на это внимание – пустое дело: ему лучше всего удавались роли, где требовалось изображать оскорбленное самолюбие. Естественно, мне пришлось пригласить их в дом, сварить еще кофе и, пустив в ход все свое очарование, убедить их в том, что лучше бы им уехать. – Я от всей души благодарна вам за то, что вы приехали, но если вы здесь останетесь, я не смогу не тревожиться за вас, мне будет еще труднее, а мне и так уже очень трудно. – Мы не хотим, чтобы ты за нас тревожилась, мы хотим позаботиться о тебе. Позаботиться! Нашли время. В детстве не очень‑ то они обо мне заботились. Родители‑ актеры – страшное дело. А может быть, проблема не в том, что они актеры, а в том, что они – это они. Я была уверена, что они приехали именно сейчас, а не раньше только потому, что решили провести праздники как запланировали. Мой отец Каннибал ездил в Рим. Мать встретила День волхвов со своими друзьями. А теперь они, горя желанием позаботиться обо мне в свободное время, явились оба. В конце концов, заручившись красноречивыми уверениями Феликса и Адриана, что они не оставят меня ни на минуту, я сумела убедить их уехать. Мама отправлялась к мадридской подруге, а потом – на Мальорку, отец – к себе домой, в пригород. – Но ты сразу же звони нам, если что‑ нибудь понадобится. – Конечно, позвоню. Мы договорились, что я как‑ нибудь поужинаю с ними, с каждым по отдельности, разумеется; разведенные родители не понимают, что дочерний долг их дитяти в таком случае удваивается. В конце концов часа через три мне удалось вежливо выпроводить их. Они ушли, перебраниваясь, а я была выжата как лимон. Мне хотелось лечь в постель, засунуть голову под подушку и тихо умереть или хотя бы надолго заснуть, но Феликс с Адрианом мне не позволили. Я уже начала задаваться вопросом, как же они устраивались в жизни до того, как познакомились со мной и полностью погрузились в историю с похищением моего мужа. Сейчас на кухне они готовили спагетти. Не знаю, почему так получалось, но половину времени мы проводили сидя за кухонным столом. Мы собирались приступить к обеду, когда в дверь снова позвонили. Еще один нежданный визит – инспектор Гарсия. – Инспектор! Вот неожиданность! Я утром собиралась вам позвонить, но приехали мои родители и… Не дав мне договорить, он вошел без приглашения. Я закрыла дверь и последовала за ним. Гарсия быстро окинул взглядом гостиную, перевернул две подушки на софе, словно мы могли там спрятать Рамона. Или он искал деньги? Я подумала с облегчением, что мы вновь успели спрятать их в надежном месте – в мешке с собачьим кормом. Поведение инспектора стало меня раздражать. – Вы что‑ то ищете? Инспектор криво улыбнулся глубоко запавшими губами. Интересно, есть ли жена у этого чудища? Ждет ли его дома любящая или покорная супруга? Супруга, которая когда‑ то была невестой и испытывала непостижимое желание проникнуть в ущелье между подбородком и носом инспектора, чтобы поцеловать его? – Почему? – спросил Гарсия. – Да потому, что вы шарите за подушками… – Я спрашиваю, почему вы хотели мне позвонить? – А‑ a. Естественно, чтобы узнать новости. Мы некоторое время не созванивались. Мы пришли на кухню – а куда же еще? – и сели, теперь вчетвером, вокруг только что накрытого стола. – Вы собирались обедать, – сказал Гарсия без всякого выражения. – Да, собирались. – Спагетти. Я люблю спагетти, – так же невыразительно сообщил он. Повисло молчание. Обычно мне трудно дается грубость, но мысль о том, что придется обедать в компании этого шпика, была просто невыносима. И я хриплым голосом выдавила из себя ответ: – Мы тоже. Снова молчание. Гарсия вздохнул вроде бы с сожалением, потрещал суставами пальцев и прочистил горло. – Ладно, я задам вам один вопрос. У вас есть новости от похитителей? – Нет. – Понимаю. Я задаю вопрос. Вы даете отрицательный ответ. Я веду расследование. Вы ведете переговоры за моей спиной. Все так делают. – Я не веду никаких переговоров. – Не делайте глупостей, не отвечайте на вопрос, который не был задан. Зачем лгать, если вас к этому не вынуждают? Видно, опыта похищений у вас нет. – Конечно нет. А у вас есть опыт? Я хочу знать, занимаетесь ли вы расследованием, работаете, делаете что‑ нибудь или только шарите за подушками? – взбесилась я. Гарсия умел доводить меня до белого каления. – Нервничаете. Сильно нервничаете. Как и все жены похищенных. Да, мы работаем. Кое‑ что выясняется. Во‑ первых, нам известно, что ваш муж жив. – Как вы это узнали? – Профессиональная тайна. Во‑ вторых, «Оргульо обреро». Это маленькая левоэкстремистская группа маоистского толка. Они ведут свою гражданскую войну в городах, пользуясь тактикой «Сендеро Луминосо». Мы предполагаем, что они же похитили несколько месяцев назад одного высокопоставленного чиновника в Валенсии. Их мало, но они очень опасны. Они знают свое дело. И слов на ветер не бросают. Я вздрогнула. – Значит? – Значит, я веду расследование. Вы ведете переговоры и платите выкуп. Я в это не вмешиваюсь. Поставьте меня в известность, когда сеньор Ирунья будет на свободе. Вот и все. Ваши макароны совсем холодные, наверное. У нас на душе было куда холоднее. После ухода инспектора только Адриан со своим фольклорным волчьим аппетитом мог поглощать слипшиеся в ком макароны. А мы с Феликсом пытались понять, в чем смысл визита Гарсии. – Может, он ничего и не хотел. Может, он пришел, чтобы рассказать нам все, что знает, и честно посоветовать заплатить выкуп, – предположила я. – Нет, нет и нет. Это было бы слишком просто. По‑ моему, он действительно хочет, чтобы мы заплатили, но хочет и использовать нас как наживку. По‑ моему, он собирается схватить похитителей в момент передачи выкупа и так сделать свою работу. А что будет с твоим мужем, ему наплевать. День и так был утомительный, а тут еще, как в комедии положений, правда, мрачной, снова раздался звонок в дверь. На сей раз это был консьерж когда он уходил на обед, кто‑ то оставил пакет для меня. Пакет оказался маленьким, раза в четыре меньше обувной коробки. Принесли его из издательства, где вышла моя «Курочка‑ недурочка». Я разорвала оберточную бумагу с некоторой надеждой, ожидая, что получу от издателя какой‑ нибудь утешительный пустячок, подарочек, посланный с самыми добрыми чувствами. Внутри была хорошенькая картонная коробочка, расписанная цветами, а в коробочке – много смятой шелковистой бумаги. А в бумаге, словно притаившись в светлом, хрустящем гнездышке, лежал отрезанный палец. Мизинец. С левой руки Рамона. Я его – этот палец – сразу узнала. Невозможно прожить десять лет с человеком и не знать, какие у него пальцы, как пахнет у него под мышками, какие волоски растут в ухе. Все эти интимные подробности ты знаешь так, будто они твои собственные. Палец Рамона был длинный, хорошей формы – его руки всегда отличались красотой. Аккуратно обстриженный (даже в бандитском плену, поразилась я) квадратный ноготь, пучочек волосков на первой фаланге. Срез был чистый – ни клочков кожи и сухожилий, ни осколков кости. Такой чистый, словно палец отрубили топором. Или удар топором сплющил бы, обезобразил этот кусочек плоти? Возможно, его отрезали колбасным ножом. Я перебирала в уме эти варианты, пока меня не вырвало. Остаток вечера я проплакала. Палец Рамона. Бедный палец, одинокий, белый, мертвый, лишенный крови и жизни. Бедный Рамон. Какой ужас и боль пришлось ему перенести! Голова моя плохо соображала, в мозгу мелькали сверкающие топоры, ножи, тесаки. Палец Рамона. Я бы отдала свою руку, чтобы только этот палец был живой, обрел подвижность и воссоединился с телом Рамона. А ведь раньше я чувствовала, как этот палец двигается, летом – горячий и потный, зимой – холодный, но не настолько холодный, как сейчас, когда я сжимала его в ладони. Этот палец гладил меня по голове, передавал газету во время завтрака, наверняка бывал он и во мне: за десять лет супружества, пусть и не бог весть какого пылкого, все его пальцы побывали во мне. А теперь этот кусочек человека – всего лишь органический мусор. – Да, это жестокость, это ужас, все верно. Но должен сказать тебе, что в подобных случаях страдают больше от воображения, чем от самого факта, – говорил Феликс, стараясь спасти меня от приступа горя и муки. – Ты тысячу раз, на тысячу ладов переживаешь ту секунду, когда ему отрубили палец. Но для него эта секунда уже прошла. Вспомни, мне оторвало три пальца, и то травма оказалась не столь уж страшной. – Ты сам говорил мне, что для тебя это не было потерей. Так что твое сравнение тут не подходит. Какие страдания ему, бедному, пришлось перенести! Рамон потерял палец, а я потеряла Рамона, причем задолго до того, как его похитили. Я потеряла его внутри себя самой, потеряла вместе с молодостью, зубами, литературными амбициями, способностью чувствовать себя живой, желанием влюбляться, женским телом и прочими важными вещами, о которых я не хочу и задумываться. Прав был Феликс·, жить значит терять. Все кончается, все проходит. Взять, к примеру, моих родителей. За то время, что они провели здесь, они обсудили тысячу разных тем, соревнуясь в говорливости, как всегда. И вдруг принялись рассказывать странную историю, которую много лет назад поведал их приятель‑ стоматолог. Главную партию в этом рассказе вела моя мать: – Все это произошло, когда доктор Тобиас закончил оборудовать новый кабинет. Однажды к нему пришел пожилой человек с женой, он хотел, чтобы доктор привел в порядок ее зубы. – Очень сложная и дорогая работа, – вступил Каннибал. – А человек этот был Маррасате, ну ты знаешь колбасная фирма Маррасате. Очень богатый. – Купался в миллионах, – уточнил отец. – Доктор Тобиас, как обычно, представил ему предварительную смету, чтобы он подписал, но Маррасате ответил, что он достаточно богат и предварительных смет не подписывает. Наглый тип, сама понимаешь. А доктор Тобиас не сумел поставить на своем. – Не осмелился. – В общем, закончил он работу и послал счет миллионеру. Проходит неделя, вторая, миллионер молчит. Тогда как‑ то вечером доктор Тобиас сам отправился к нему, благо жил Маррасате рядом с кабинетом… – В соседнем доме. – Привратник сказал ему, что никого нет, что супруги срочно уехали в Барселону, так как сеньора серьезно заболела. На этом доктор Тобиас успокоился и вернулся к своим делам. Прошел месяц или чуть больше, в дверь позвонили, и рассыльный вручил медсестре пакет. – Маленький пакетик. Каннибал вносил свои уточнения, не мешая и не прерывая рассказ матери, и она принимала их даже с удовольствием, поскольку то не было попыткой перехватить слово и играть главную роль, наоборот, то был вклад в общий котел, в парную речь супругов. Нет лучшего подтверждения долгой совместной жизни, чем такая неосознанная, почти инстинктивная манера говорить вдвоем, дополнять своими мыслями размышления другого. Потому что постоянное в супружестве соприкосновение двоих размывает границы личности. По прошествии многих лет, прожитых с другим, ты уже все рассказал бесчисленное множество раз или столько же раз, до тоски, выслушал. И каждое слово отдается в тебе эхом. – Коробочку открыли, и что, по‑ твоему, там было? Зубы сеньоры Маррасате, вставные зубы. Сеньора умерла, и этот кошмарный тип вытащил у нее зубы, чтобы вернуть их дантисту и не платить. И учти, что протезы были не съемные, а постоянные, то есть их надо было выбить. – Молотком. Мои родители прожили вместе более тридцати лет и не только называли друг друга по‑ прежнему «папа» и «мама», но и сохранили, к моему изумлению, привычную семейную манеру разговора с эхом, одну на двоих речь с ненужными вставками и уточнениями. Но это супружеское здание, сооружавшееся так же медленно и упорно, как растет сталактит, в один прекрасный миг разлетелось на куски. Мои родители расстались более десяти лет тому назад. Позади остались чудные времена ухаживания, скука зрелых лет, невыносимость совместной жизни в конце. Все утрачено. От тридцати лет совместной жизни остался только автоматизм семейной привычки говорить вдвоем. Иногда я иду по улице и спрашиваю себя, какова история потерь у встреченных мной людей. Как и когда теряли они то, что все мы теряем? Вот этот человек в костюме, например. Долго ли он оплакивал утрату волос? Когда он привык к тому, что лыс как колено, когда перестал вздрагивать, глядя на себя в зеркало по утрам? Становится ли ему грустно, когда он рассматривает старые фотографии и видит себя молодым, с большой шевелюрой и большим будущим, которое прорастало с той же юношеской неудержимостью, что и волосы на голове? А вот эта женщина, старая и тучная… Как ей удалось привыкнуть к тому, что ее не замечают, что никогда уже мужчина не глянет на нее с интересом? В автобусе я задаюсь вопросом: сколько пассажиров уже потеряли родителей? Как они это переживали, как оплакивали, как забывали? А как женятся, рвут с любовницей, бросают работу, уходят на пенсию? Недавно я получила рекламный проспект компании по страхованию жизни. В нем была напечатана таблица с подробнейшим перечислением всевозможных ужасных потерь и указывалось соответствующее возмещение. Полная утрата подвижности правого плеча – три миллиона песет, левого – два миллиона. Ампутация нижней челюсти – три миллиона. Частичная ампутация стопы, включая все пальцы, – четыре миллиона. Список был составлен с ледяным бюрократическим равнодушием, словно можно всю боль, переживания и муки, которые скрываются за этими потерями, занести в ведомость и пересчитать. Утрата трех пальцев руки, кроме большого и указательного, – три с половиной миллиона. На такую сумму мог бы претендовать Феликс. Утрата либо среднего пальца, либо безымянного, либо мизинца – миллион. Такие деньги мог бы требовать мой муж. Однако в этой таблице не указывались самые важные пункты, например, резкое падение самооценки, а ведь это серьезная и очень распространенная болезнь. Ничего не говорилось и о зубах, утраченных при аварии, когда машина врезалась в грузовик. Мой беззубый рот возмещения не удостоился.
|
|||
|