|
|||
9. С. Андреевский[ccclii] Театр молодого века. (Труппа Московского Художественного театра) «Россия», СПб., 1901, 30 ноября9. С. Андреевский[ccclii] Театр молодого века. (Труппа Московского Художественного театра) «Россия», СПб., 1901, 30 ноября I Мне довелось быть всего на двух представлениях московской труппы в Петербурге. Я видел пьесы Чехова «Дядя Ваня» и «Три сестры»[cccliii]. Впечатление было неожиданное и сильное, как будто я вдруг проснулся через сто лет после всего, ранее виденного мною на сцене, и нашел театр вполне преобразованным, согласно {242} давнишним, безотчетным требованиям моего вкуса. Я встретил простоту и гармонию, то есть то, что было всегда чуждо моим понятиям о театре. И действительно, — ведь все фальшивое и резкое всегда называется в общежитии «театральным». Быть может, такому впечатлению содействовали пьесы Чехова, с их простым содержанием, без ярких фигур, без интриги. В них нет драмы ни в смысле напряженного действия, ни в смысле назревающей и неизбежной катастрофы. Выстрелы в конце — вот их единственная дань старой манере. По правде сказать, эти выстрелы едва ли и нужны. Дядя Ваня вместо стреляния в профессора мог бы с таким же успехом просто-напросто приколотить его. В «Трех сестрах» бретер Соленый убивает барона Тузенбаха, — но ведь бретер может убить кого угодно. В «Чайке» до последней секунды нельзя предвидеть, кто застрелится: Нина Заречная или Треплев. Словом, единственный драматический элемент в пьесах Чехова — это царящая в них тоска жизни. И в этом отношении его драмы ничем не отличаются от его рассказов. Чеховские пьесы вообще правильнее было бы назвать рассказами в сценах. В них, как и в повестях Чехова, повседневная психология и поэзия жизни явно окрашены медико-элегическими мотивами. Медик по образованию, Чехов-поэт неизменно терзается мыслью о зависимости души от тела и о бесследности нашего существования. Теми же вопросами мучился и Тургенев. У Чехова есть и другая сродная черта с Тургеневым. Он обладает несомненным даром схватывать особенности самых разнообразных человеческих фигур и придавать каждой из них определенный облик. Все его действующие лица, хотя бы едва намеченные, представляют живые человеческие разновидности. И вот эта-то способность Чехова возбуждает интерес ко всем его произведениям, хотя бы в них почти не было никакой завязки. С пьесами Чехова московская труппа сделала истинные чудеса. Можно сказать, что Чехов написал только их либретто, а художественное товарищество артистов создало для них музыку; автор дал одни телесные оболочки, а труппа «вдохнула в них дыхание жизни». Прочтите пьесы и затем посмотрите на их исполнение, — вы увидите, какое громадное творчество проявили актеры. Вы почувствуете, что все мелочи обсуждались сообща, что это была работа согласного хора, что исполнители разгадали автора вполне, что они воскресили всех действующих лиц, придали им определенные образы, усвоили каждому из них соответствующие манеры, повадку, говор и что затем уже каждый почувствовал себя в своей роли, как бы рожденный в ней. В виде упрека труппе некоторые говорили, что если во второй раз посмотришь ту же пьесу в исполнении московских артистов, то убедишься, до какой степени все придумано и заучено, — все повторяется одинаково, йота в йоту, — и добавляли: «Какое же тут вдохновение? Какая же это игра? » Публика постоянно смешивает вдохновение с импровизацией, тогда как понятия эти не только не сходны, но почти противоположны. Импровизация в искусстве большею частью — пустая шумиха. Ничто прекрасное и совершенное не создается сразу. Вдохновением называется лишь такое возбужденное состояние художника, когда он увлекается известною целью и когда все его творческие силы напряжены для ее достижения. Но пока цель достигается, предстоит еще громадный труд. Всем известны перечеркнутые бесчисленное множество раз черновики пушкинских и лермонтовских стихов. А между тем в последней отделке стихи эти кажутся легкими, как воздух, и естественными, как самое простое выражение мыслей. С таким же трудом доставалась Л. Толстому его подкупающая {243} «простота» и с еще большими мучениями Флоберу — его безупречная проза. Каждому художнику приходится нескончаемо переделывать форму, пока он не найдет то единственное выражение, которое воплощает его мысль и чувство. Но если это выражение есть единственное, ничем другим не заменимое, то, значит, уже и никаких вариантов быть не может. Та же работа происходит и у актера. Он ищет, обдумывает, меняет интонацию, мимику, жесты, движения — и наконец находит все в совокупности, до последней точки. И уж тогда: кончено. Тогда уже он будет каждый раз входить в найденную и созданную им форму, как в свою природную оболочку. Он уже никогда не будет в этой форме ни холоден, ни механичен, потому что он согрел ее для себя тем вдохновением, которое привело его к ней. И, повторяясь до мелочей, он все-таки будет жить на сцене заново каждый раз. Его слезы, улыбки и восклицания будут все-таки каждый раз теплыми, свежими и сердечными.
|
|||
|