|
|||
Иван Шмелев 21 страницаСтали мы читать под картинкой старые слова, церковною печатью; Горкин и очки надел, и строгой стал. Я ему внятно прочитал, вытягивал слова вразумительно, а он не верит, бородкой трясет. И скорняк прочитал, а он опять не верит: " не может, говорит, быть такого... не разрешат законно, потому это надругательство над Святым! " - и заплевался. А я шепотком себе еще разок прочитал: Млад Егорий во бою, На серу сидя коню, Колет Змия в... пию. Понял, - нехорошо написано про Святого. Горкин стал скорняка бранить, никогда с ним такого не было. - Это, говорит, стракулисты тебе подсунули! они над Богом смеются и бонбы кидают... Пушкина вон взорвать грозятся, сказывал Василь-Василич, смуту чтобы в народе делать! А ты - легковер... а еще книгочий!.. Он это те подсунул, на соблаз. Святого Воина Егория празднуете... - так вот тебе! Взял да и разорвал картинку. И стало нам тут страшно. Посидели-помолчали, и будто нам что грозится, внутри так чуется. Сожгли картинку на тагане. Горкин руки помыл, дал мне святой водицы и сам отпил. А скорняк повоздыхал сокрушенно и стал из книжки про Егория нам читать. ... Завелся в пещерах под Злато-Градом страшенный Змий, всех прохожих-проезжих живьем пожирал, и не было на него управы. И послал к ихнему царю послов, мурины видом... дабы отдал сейчас за него. Змия, дочь-царевну, а то, пишет, всех попалю пламем-огием пронзительным, пожалю жалом язвительным. И стал Злато-Град в великом страхе вопить и молебны о заступлении петь-служить. И вот, вострубили литавры-трубы, и подъезжает к тому Злато-Граду светел вьюнош в златых доспехах, на белом коне, и серебряно копие в деснице. И возвещает светлый вьюнош царю, что грядет избавление скорби и печали, и... И вдруг, слышим... - тонкий щемящий вой. Скорняк перестал читать про Егория, - " что это?.. " - спросил шепотком. Слушаем - опять воет. Горкин и говорит, тоже шепотком: " никак опять наш Бушуй?... " Послушали. Бушуй, оттуда, от конуры, от каретника. Будто уж это не первый раз: вчера, как стемнело, повизгивал, а нонче уж подвывает. Никогда не было, чтобы выл. Бывает, собаки на месяц воют, а Бушуй и на месяц не завывал. А нонче Пасха, месяца не бывает. Стал я спрашивать, почему это Бушуй воет, к чему бы это?.. - а они ни слова. Так вечер и расстроился. Хотели расходиться, а тут отец приехал, и слышим - приказывает Гришке - " дай Бушуйке воды, пить, что ль, просит?,. " А Гришка отвечает: " да полна шайка, это он заскучал с чегой-то". И так это нас расстроило: и картинка эта, подсунута невесть кем, и этот щемящий вой. Скорняк простился, пошел... и говорит шепотком: " опять, никак?.. " Прислушались мы: " нехорошо как воет... нехорошо". Страшно было идти темными сенями. Горкин уж проводил меня. РАДУНИЦА В утро Радуницы, во вторник на Фоминой, я просыпаюсь от щебета-журчанья: реполов мой поет! И во всем доме щебет, в свист, в щелканье, - канарейки, скворцы и соловьи. Сегодня " усопший праздник", называет Горкин: сегодня поедем на могилки, скажем ласковым шепотком: " Христос Воскресе, родимые, усопшие рабы Божие! радуйтеся, все мы теперь воскреснем! " Потому и зовется - Радуница. Какое утро!.. Окна открыты в тополь, и в нем золотисто-зелено. Тополь густой теперь, чуть пропускает солнце, на полу пятна-зайчики, а в тополе такой свет, сквозисто-зеленоватый, живой, - будто бы райский свет. Так и зовем мы с Горкиным. Мы его сами делаем: берем в горстку пучок травы только сжимать не нужно, а чуть-чуть щелки, - и смотрим через нее на солнце: вот он и райский свет! Такого никак не сделать, а только так, да еще через тополь, утром... только весенним утром, когда еще свежие листочки. Воздух в комнате легкий, майский, чуть будто ладанцем, - это от духового тополя, - с щекотиым холодочком. Я не могу улежать в постели, вскакиваю на подоконник, звоню за ветки, - так все во мне играет! За тополем, на дворе, заливаются петухи и куры, звякают у колодца ведра, тпрукают лошадей, - моют, должно быть, у колодца, - громыхает по крыше кто-то, и слышен Ондрюшкин голос, " Подвинчивай, турманок!.. наддай!.. заматывай их, " Хохлун! " - и голос Горкина, какой-то особенный, скрипучий, будто он тужится: - Го-лубчики мои, ро-димыи... еще чуток, еще!.. накры-ы-ли-и отбили " Галочку"!.. вот те Христос, отбили!... Неужели отбили " Галочку"?!. А я и не видал... радость такую... отбили " Галочку"! Я будоражно одеваюсь, путаю сапоги, - нет, так и не поспею. Все на дворе кричат - " Галочку" отбили!.. семерых накрыли!.. " Слышу голос отца: " свалишься, старый хрыч! сейчас слезай, а то за ворот сволоку!.. " И Горкин эалез на крышу! Такая у него слабость к голубям, себя не помнит. Осенью, на Покров, в последний к зиме загон, целиковская стая, - неподалеку от вас Целиков-голубятннк, булочник, - накрыла и завертела нашу, тут и попалась " Галочка", самая Горкина любимица. Ходили мы выкупать, а Целиков отперся: " вашей " Галочки" у нас нет, можете глядеть". Укрыл красавицу, притаил. А она была первая во взгоне коноводка. Как уж она попалась?.. Горкин всю зиму горевал - " не иначе, палевый турманишка ихний голову ей вскружил. И вот, отыскалась " Галочка", от-би-ли. - Вот она, " Галочка" -то наша... иди, милок, скорей, поликуйся! - кричит Горкин, покачивая в горсти " Галочку". Это - чтобы поцеловал, так духовные люди говорят. Я целую " Галочку" в головку. И Горкин тоже целует-ликует, и все, веселые, любуются на " Галочку", нахваливают пропащую душу. Отец шутит: " да та ли еще? наша словно потоньше была, складней". Нет, самая она, отметинка-белячок под крылышком, а вся уголек живой. " Галочка" глядит на нас покойно, оранжевым кольчиком глазка. Раскормил ее Целиков, с того и потолстела. ... Лошадей вымыли, проваживают по солнышку. Кавказка все еще с пластырем под холкой, седлать нельзя. Стальную проваживают двое, она артачится, - " оглумная", говорит кузнец. Он ждет со своим припасом. Отец велит ковать помягче, на войлочке, советовал так цыган-мошенник. Вот лошадкой-то наградил, тумбы на улице боится, так и шарахнется. Кузнец говорит, - " не лошадь - лешман". Ковать он ее не любит: бояться - не боится... а глаз у ней нехорош, темный огонь в глазу. По статьям ей цены бы не было, Кавказку как хочет замотает, а вот - " темный огонь в глазу". Отец спрашивает, - и не раз спрашивал, - да что за " темный огонь"? Кузнец молчит, старается над копытом, состругивает, как с мыла, стружки. Стальная дрожит и скалится, двое распяливают ей ремнями передние ноги, третий оттягивает голову. Она ворочает кузнеца, силится вырвать ногу и ляскает зубами. Антипушка онукивает ее и воздыхает: " и лошадкам спокою не дает, всю-то ночь стойло грызет, зверь дикая... кы-ргыз", Горкин не дает мне близко подойти и в глаза не велит глядеть, она не любит. Кузнец потеет, хрипит, - " да сто-ой, лешман!.. " Отец говорит - " что ж Федька-цыган не заявляется... сказать ему сотнягу скину, пускай возьмет". Купила за триста, отдаем аа двести, а Федька не заявляется. Говорят, - " такой же " кыргыз", одна порода - синей масти! ". Отец смеется: верно, что синие. И правда, шерсть на Стальной отливает в синь. " Черти тоже, говорят, синие! " - хрипит кузнец, - " видать не видал, а сказывают бывалые". Дядя Егор кричит с галдареи, утирается полотенцем: - Не к рукам, вот и синяя, а цены нет лошадке! возьму за сотню, объезжу, - увидишь тогда " синюю"!.. Отец молчит: неприятно ему пожалуй, что говорит дядя ва людях - " не к рукам". - И сам объезжу! - говорит он. - Кавказка тоже дикая была, с гор. Он отличный ездок, у англичанина Кинга учился ездить. - Даром отдадите, Сергей-Ваныч, - и все барыш! - говорит кузнец, заклепывая гвозди: - злая в ей дрожь. - " Кы-ргыз"! - смеется дядя Егор. - Э, знатоки еловые... о-ве-чьей бы вам масти!.. Стальную подковали. Отец велит Гришке начистить седло и стремена, серебряные-кавказские: поскачет нынче под Воронцово снимать дачу. А сеччас на кладбище, на Чалом, в шарабане. Гаврила повезет матушку и старших детей на Ворончике, а на Кривой поедем мы с Горкиным, не спеша. Как хорошо-то, Го-споди!... Погода майская, все цветет, и оттого так радостно. И потому еще, что отец поедет снимать дачу, и от него пахнет флердоранжем, и щиплет ласково за щечку, и красивые у него золотые запонки на манжетах, и сам такой красивый... все говорят, красивей-ловчее всех; " огонь, прямо... на сто делов один, а поспевает". Вчера Горкин заправил свою ковровую сумочку-саквояжик, - ездит по кладбищам, родителей поминать покойных. Дедушки, бабушки... - все у него родители. До вечера будем навещать-христосоваться: поесть захочется, - а там хорошо на травке, на привольи, и черемуха зацвела, и соловьев на Даниловской послушаем, и с покойничками душу отведем-повоздыхаем. Сегодня все тронутся, кто куда, а больше в Даниловку, - замоскворецкая палестина наша. А нам за три заставы надо. Первое - за Рогожскую, на Ново-Благословенное, там все наши, которые по старой вере, да не совсем, а по-новоблагословенному, с прабабушки Устиньи. Она на раскола наполовину вышла, а старики были самые раскольные, стояли за старую веру крепко, даже дрались в Соборе при Царице, и она палками велела их разгонять, " за озорство такое", - в книгах написано старинных, про дедушек. Там и дедушка Иван Иваныч покоится. А потом - за Пресню, на Ваганьково, там матушкина родня, и Палагея Ивановна, которая кончину свою провидела, на масленой отошла, знала всю тайную премудрость. Уж потом только вспомнили, как с отцом такая беда случилась... - сказала она ему в Филиповкн на его слова, что думает вот " ледяной дом" делать: " да, да... горячая голова... " - и пощупала ему голову: " надо ледку, надо... остынет". А потом мы - за Серпуховку, на Даниловское: там Мартын-плотник упокояетсн, который Царю " аршинчик" уделал, и другие, кто когда-то у нас работал, еще при дедушке, - уважить надо. А потом и в Донской монастырь, совсем близко: там новое гнездышко завилось, братик Сережечка там, младенчик, и отец местечко себе откупил, и матушке, - чистое кладбище, солидное, у яблонного сада. Не надо бы отбиваться, Горкин говорит, - " что ж разнобой-то делать, срок-то когда придет, одни тама восстанут, другие тама поодаль... вместе-то бы складней... - да так уж пожелалось папашеньке, Сережечку-то любил, поближе приспособил - отделился". Возьмем яичек крашеных закусить, лучку зеленого, кваску там... закусим на могилках, духовно потрапезнуем с усопшими. Черемухи наломаем на Даниловском, там сила всегда черемухи. Знакомых повстречаем, все туда на свиданьице оберутся, - Анюта с Домной Панферовной всегда в Радуницу на Ваганьковском бывают. Душесрасительно побеседуем-повоздыхаем. Шарабан заложен, слева сидит Ондрейка в казакине. Отец, в свежем чесучовом пиджаке, в верховых сапогах, у бока сумочка на ремешке, - с ней и верхом ездит, - скок на подножку, в верховой шапочке, молодчиком, тянет ко мне два пальца, подмигивает, а я подставляю щечку. Ласково прищепляет и говорит, прищурясь: " с собой, что ль, взять?.. да некуда брать и торопиться надо... с Горкиным веселей тебе, слушайся его", В воротах навстречу ему Василь-Василич. Отец кричит: - На кладбище, скоро ворочусь... оседлать Стальную, крепче затягивать, надувается, шельма, догляди!.. И затрепало полой чесучового пиджака за шарабаном. Василь-Василичу охота с нами, да завтра наем рабочих, а взять - греха с ним не оберешься. Он провожает нас и говорит: - Эх, люблю я черемуху ломать... помянул бы родителев!.. А Горкин ему, жалеючи: - Евпраксеюшку-то забыл... Сидор-Карпыча?.. Он покоряется: помнит, как поминал в прошедшем году о. протодьякона, который до Примагентова был у нас, - насилу отмочили под колодцем. Легкий воздух так действует, и хорошие люди вспоминаются, и черемуха там томит, и соловьи поют к ночи... Я спрашиваю - " это чего такое Евпраксеюшка-Сидор-Карпыч? ". А это когда нашли Василь-Василича на Даниловском, два дни искали. Сидит - лика не узнать, под крестиком, и рыдает-рыдает-поминает, старинную песенку чуть везет: Государь мой ба-тюшка, Сидор Карпович... А скажи, родименький, Когда ты помрешь!., В се-реду. баушка, в се-реду... В се-реду, Пахомовна-а, в се-э-реду-у... Навзрыд рыдает - и головой в могилку, от горести. А это он будто на протодьяконовой могиле убивается: уж оченно хороший человек был протодьякон, гостеприимный очень. А могилка-то оказалась не протодьяконова, а какого-то незнакомого младенчика Евпраксеи, - " жития ей было два месяца и семь дней". А через жалостливый характер все. Едем сначала на Ваганьково, за Пресню. Везет Антипушка на Кривой, довольный, что отпросили его с нами. На Ваганьковском помянули Палагею Ивановну, яичка покрошили, панихидку отпели, повоздыхали; Говриилу-Екатерину помянули... я-то их не знавал, а Горкин знал, - родители это матушкины, люди самостоятельные были, ничего. А Палагея Ивановна, святой человек, премудрая была, ума палата, всякие приговорки знала, - послушать бы! Посокрушались, как мало пожила, за шестьдесят только-только переступила. Попеняли нам сторожа, чего мы яичком сорим, цельным полагается поминать родителев. А это им чтобы обобрать потом. А мы птичкам Господним покрошили, они и помянут за упокой. По всему кладбищу только и слышно, с семи концов, - то " Христос Воскресе из мертвых", то " вечная память", то " со духи праведных... " - душа возносится! А сверху грачи кричат, такой-то веселый гомон. Походили по кладбищу, знакомых навестили, много нашлось. Нашли один памятник, высокий, зеленой меди, будто большая пасха, и написано на нем, вылито, медными словами: " Девица, Певица и Музыканша", - мы даже подивились, уж так торжественно! И самую ту " Девицу" увидали, за стеклышком, на крашеном портрете; молоденькая красавица, и ангельские у ней кудри по щекам, и глаза ангельские. Антипушка пожалел-повоздыхал: молоденькая-то какая - и померла! " Ее, Михал Панкратыч, говорит, там уж, поди, в ангелы прямо приписали? " Неизвестно, какого поведения была, а так глядеться, очень подходит к ангелам, как они пишутся... и пеньем, может, заслужит чин. И повстречали радость! Неподалеку от той " Девицы" - Домна Панферовна, с Анютой, на могилке дочки своей сидит, и молочной яишницей поминают. Надо, говорит, обязательно молочной яишницей поминать на Радуницу, по поминовенному уставу установлено, в радостное поминовение. По ложечке помянули, уж по уставу чтобы. Спросили ее про ту ангельскую " Девицу", а она про нее все знает! " Не, не удостоится", - говорит, это уж ей известно. Антипушка стал поспрашивать, а она губы поджала только, будто обиделась. Сказала только, подумавши: " певчий с теятров застрелился от нее, а другой, суконщик-фабрикант, медный ей " мазолей" воздвиг, - пасху эту; на Пасху она преставилась... а написал неправильно". А чего неправильно - не сказала. Пришлось нам расстаться с ними. Они на Миусовское поехали; муж покойный, пачпортнст квартальный, там упокояется, - и яишницу повезли. А мы на Ново-Благословенное потрусили, через всю Москву. Тихое совсем кладбище, все кресты под накрышкой, " голубцами", как избушки. Люди все ходят чинно, все бородатые, в долгих кафтанах, а женщины все в шалях, в платочках черных, а девицы в беленьких платочках, как птички чистенькие. И у всех сытовая кутья, " черная", из пареной пшеницы. И многие с лестовками, а то и с курильницами-ладанницани, окуривают могилки. И все такие-то строгие по виду. А свечки не белены, а бурые, медвяные, пчела живая. Так нам понравилось, очень уж все порядливо... даже и пожалели мы, что не по старинной вере. А уж батюшки нам служили... - так-то истово-благолепно, и пели не - " смертию смерть поправ", а по-старинному, старокнижному - " смертию на смерть наступи"! А напев у них, - это вот " смертию на смерть наступи", - ну, будто хороводное-веселое, как в деревне. Говорят, - стародревнее то пение, апостольское. Апостолы так пели. Поклонились прабабушке Устинии. Могилка у ней зеленая-травяная, мягкая, - камня она не пожелала, а Крест только. А у дедушки камень, а на камне " адамова голова" с костями, смотреть жуть. Помянули их, какие правильные были люди, повоздыхали над ними, поскучали под вербушкой, Горкин тут и схватился: вербочку-то забыли дома! А мы нарочно свяченую вербу в бутылку тогда поставили, в Вербное Воскресенье: вот на Радуницу и посадим у дедушки в головах, а Мартыну посадим на Даниловском. И верба уж белые корешки дала, и листочки уж пробивались-маслились... - и забыли! А это от расстройства, Горкин еще с Егорьева Дня расстроился: бывает так, навалится и навалится тоска. Только утром " Галочка" порадовала маленько, а после еще тоска, и на кладбище даже не хотелось ехать, - Горкин уж мне потом поведал. Немного посидели - заторопился он: на Даниловское - и домой. Приехали на Даниловское - си-ла народу! Попросили сторожа Кривую посторожить, а то цыганы похаживают. - Да, говорит, приглядываются цыганишки, могут на Радуницу и обрадовать за милу душу. Да на вашу-то не позарятся, пролетка разве... да и от пролетки-то вашей кака корысть? всего и звания-то - звон один. Стало обидно Горкину за Кривую, сказал: - Ты не гляди, что она уж в ерша пошла... побежит домой - соколу не угнаться. - Ну, говорит, буду сокола вашего стеречь. Дали ему пятак задатку. Батюшку и не дозваться. Пятеро батюшек - и все в разгоне, очень народу много, череду ждать до вечера. Пропели сами " Христос Воскресе" и канон пасхальный, Горкин из поминаньица усопшие имена почитал распевно, яички покрошили... Сказали шепотком - " прощай покуда, Мартынушка, до радостного утра!... " - домой торопиться надо. А народ все простой, сидят по лужкам у кладбища, поминают, воблу об березы обивают, помягче чтобы, донышки к небу обернули, - тризну, понятно, правят. И мы подзакусили, попили кваску за тризну. Пошли к пруду, черемуху ломать. Пруд старинный, глухой-глухой, дна, говорят, не достать. Бывалые сказывали, - тут огромаднейший сом живет, как кит-рыба, в омуте увяз, когда еще тут река в старину текла, - и такой-то старый да грузный, ему и не подняться со дну, - один раз только какой-то фабричный его видал, на зорьке. Да после тризны-то всяко, говорят, увидишь. А черемуха вся обломана. Несут ее целыми кустами. Говорят - подале ступайте, там ее сила нетусветная. Стали поглуше забирать-искать, черемухи нет и нет, обломано. Горкин опять схватился: - Ах, я, старый дурак... Гришу-то не проведали, его могилку!.. А это про мальчика Гришу он, который с мостков упал, - Горкин все каялся, будто это через него упал, - к высоте его приучал, - и на него питимью наложил суд, а самого оправил, - рассказывал он мне, когда к Троице мы ходили. Ну, купили на пятак черемухи у старого старика, а уж к вечеру дело, домой пора. Порадовались черемухе, все в нее головами нюхали, самая-то весна. Антипушка и припомнил, - ломал, бывало, черемуху, молодым. И песенку припомнил. - Певали у вас так? - Горкина спрашивает. - " И я черемуху ломала, духовитую вязала... " как-то это... забыл. Да-а... " Головушку разломило... всюю тело растомило... всю-то ночку не спала, все-то милова ждала... " А дальше вот и забыл, не упомню. А Горкин отплевывается, - " нашел время, дурак старый... " - заторопил нас: скорей-скорей, припоздали! А Гришу-то?.. - Ну, Гриша нас простит, скорей-скорей... - Всполошился, руки даже дрожат. Стали спрашивать, а как же в трактир чайку попить завернуть хотели, у Серпуховской заставы?.. - Ну, завернем, на полчасика, - говорит; чайку-то любил попить, да и с копченой селедки смерть пить хочется. - Все было ничего, легко... а как у бабушки Устиньи сидели на могилке, что-то меня, словно, толконуло... томление во мне стало, мочи нет. А трактирщик знакомый у заставы, гостеприимный, ботвиньицей стал угощать с судачком сушеным, и по рюмочке они выпили. Только половой принес чайники, а тут кирпичники входят, кирпич везут из-под Воробьевки. Начали разговор, народ что-то залюбопытствовал. Подходит к нам хозяин и говорит, опасливо так; " человека лошадь убила, на их глазах по соше волочила, замертво повезли, перехватили лошадь кирпичники, верхом ехал, чисто одет... всю голову о сошу разбило, нога в стремю запуталась... " Как он сказал, так мы и обомлели. Стали кирпичников спрашивать, какой человек, в какой одежде... Говорят, в белом спиджаке, и сумочка при нем, самостоятельный, видать... такой из себя кра-си-вый... и золотые часы на нем, целехоньки! А тут еще подошли двое киртичников, толковей рассказали: - Нам хорошо известен тот человек, подрядчик с Калужской улицы, хороший человек, уважительный... - нашу фамилию и назвали! - Уложили его на кирпичи, рогожку подкинули и травки под голова, мягко... домой еле жива повезли. И не стонул даже, залился кровью, места живого не осталось. И спиджак прямо весь черный стал, с крови... не дай Бог!.. Бросили мы чай, погнали. Горкин молитву творит, а я ничего не понимаю, будто это неправда... а так, нарочно. Только-только веселый был, за щечку меня держал... - неправда, не было ничего! И кирпичники... - все неправда, так. Если бы правда, я плакал бы, а я не плачу, и Горкин не плачет, и Антипушка не плачет, а только настегивает Кривую. Вдруг Горкин и говорит: - Вот Бушуй-то как чуял-выл... и во мне тревога все, на кладбище будто что в душу толконуло... И заплакал, тоненьким голоском... - Голову в руки спрятал и затресся. И я стал плакать. Антипушка крикнул - " народу что в воротах толпится!.. ". Уж мы подъехали. Говорят - " хозяина привезли, лошадь разбила... а еще жив был, водицы просил, как сымали его с кирпича". И наш гробовщик Базыкин, молодой, доглядывает, тут же; Горкин на него замахал: " креста на тебе нету!.. человек живой, а ты!.. " Он за народ и схоронился, совестно ему стало. Говорят, доктора привезли уж, и доктор Клин, Крап Ерастыч, сказал: " голова цела, кости целы, - выправится!. Потшли мы с Горкиным в дом, на цыпочках, а там Василь-Василич, в передней на табуретке сидит, лица нет. И в уголку на полу - тряпка словно ржавые такие пятна... Горкин папашенькин пиджачок признал, которые чесучовый был. А Василь-Василич замахал на нас, и шепотком, так страшно: - Не велено тревожить, ни Бо-же мой!.. Ледом голову обложи, бредит!.. Велел в мастерскую идти, все там прижухнулись, мамашенька только с доктором. Вышли мы в верхние сени, Горкин и закричал в окошко, не своим голосом: - У-у, злая сила!... - и кулаком погрозил. А это он на Стальную. И я вижу: привязана Стальная у сарая, скучная, повислая, висят стремена, седло набок. И вспомнилось мне страшное слово кузнеца: " темный огонь в глазу". Скорби СВЯТАЯ РАДОСТЬ У нас каждый день гости, с утра до вечера, - самовар так и не сходит со стола. Погода жаркая, летняя совсем, а май только. Рано зацвели яблони, белый совсем наш садик. Смородина и крыжовник зеленые бусинки уж развесили, а малина пышная, бархатная стала. Говорят, - ягодное лето будет, все хорошо взялось, дружно. Вечерний чаи пьем в саду, в беседке, а то под большой антоновкой. В комнатах душно, а в саду легкий воздух, майский, сирень скоро распустится, - на воздухе-то приятно чайку попить. И отцу поспокойней, а то от гостей шумно, тетя Люба без умолку тараторит, и накурят еще курильщики, особенно дядя Егор, кручонки свои палит - " сапшалу" какую-то, а от курева у отца голова пуще еще болит, тошнится даже. А от гостей никак не отделаться, наезжают и наезжают, все о здоровьи справляются, советами докучают, своих докторов советуют, и все дивятся, все любопытствуют, да как же это могло случиться, - ездок такой, не хуже казака ездил?.. Слава Богу, отцу гораздо лучше, обвязки с лица сняли, голова только замотана, подживает и кружится поменьше, только побаливает, и тяжелая, будто свинцом налито, и словно иголки колют. Доктор Клин успокаивает: сразу пройти не может, дело сурьезное, сколько по шоссе билась, как сбросила-понесла Стальная... - кровь надо разогнать, застоялась от сотрясения, надавливает на мозги и колет, оттого и в главах " мушки". Отец уж сам может умываться, а две недели не мог нагнуться под рукомойником. Может даже теперь немножко пройтись по зале, Горкин только его поддерживает, а то кружится голова. Да как ей и не кружиться, гости все с расспросами пристают, - да как, да что, матушка и уводит их в сад чайку попить. А недавно крестный мой приезжал, богач Кашин, нелегкая принесла, раньше только в великие праздники бывал да на именины, - да громкий такой всегда, кричит на весь квартал, как на пожаре, - а отцу полный спокой прописан, - приехал и давай шутки свои шутить, слушать тошно, никакой деликатности не понимает, совсем неотесанный мужик... да другие и неотесанные, а понимают, что спокой такому больному требуется: - Ишь ты, упокойник-то наш... по залам погуливает!.. - глупость такую выпалил! - А монашки мои... - его домина как раз супротив Зачатиевского монастыря, в тупичке, - уж отходную тебе звонить хотели, обрадовались.. вот богатый сорокоуст охватим!.. И уж прознали, дошлые, как гробовщик Базыкин с аршинчиком у ворот вертелся, на кирпичах-то привезли когда!.. А ты вон всем им и доказал, как... " со слепыми - да к такой"!.. Вовсе неподходящие шутки выдумал шутить, всех нас до слез довел. Горкин покачал так это укоризненно головой, а Кашин еще пуще: - Поедем-ка лучше в " Сад-Ермитаж", спрыснем на радостях, головки две-три холодненького отколем, - сразу от головы оттянет к...! Отцу дурно стало, за Горкина он схватился. Потер лоб, стали у него глаза опять свет видеть, он и сказал: - Тебе, Александра Данилыч, шутки все... ну, и я уж в шутку тебе скажу: небось больше всех радовался, что чуть меня лошадь не убила... всегда чужой беде рад, сколько я примечал... Кашин так и закипел-загремел: - Примечал?.. А чего ж не примечал, какая мне от тебя корысть, убило бы тебя?.. С живого-то с тебя еще щетинку-другую вырву, а чего с тебя взять, как - " со слепыми - да к такой"? Блинов, что ль, я не видал?.. ду-рак! Схватил парусиновый картузище и выкатился из дому. Говорили - кучеру кулачищем по шее дал, - так, ни за что, здорово-живешь. Тетя Люба, сестра отца, которая может даже стишки-песенки выдумать, очень книжная, всякие слова умеет, - про Кашина сказала: " ну, он же известный ци-мик! " Сейчас же песенку и придумала: Железны лапы, огромны ноги, Живой разбойник с большой дороги! Всем поправилась эта песенка, все я ее твердил. И правда, Горкин сказал, жи-вой разбойник! с живого и с мертвого дерет. Ну, придет час - и на него страх найдется. Приходят с разных концов Москвы всякие бедняки и старинные люди, которые только по большим праздникам бывают. И они прознали, очень жалеют-сокрушаются, а то и плачут. Говорят-крестятся: " пошли ему, Господи, выправиться, благодетелю нашему сиротскому! " Многие просвирки вынали заздравные, в копейку, - храмики, будто саички, а на головке крестик. И маслица с мощей принесли, и кусочки Артоса, и водицы святой-крещенской. Все хотят хоть одним глазком на болящего взглянуть, но их не допускают, доктор запретил беспокоить. Их поят чайком в мастерской, дают баранок и ситничка, подкрепиться, - многие через всю Москву приплелись. И все-то советуют то-се. Кто - редечный сок натощак пить, кто - кислой капустой голову обкладывать, а то лопухом тоже хорошо, от головы оттянет... а то пиявок за уши припустить, а к пяткам сухой горчицы... Доктор Клин в первый же день пиявки велел поставить, с них-то и легче стало, всю дурную кровь отсосали, с ушиба-то какая. Старый солдат Махоров, которого поцеловала пулька под Севастополем, весь в крестах-медальках, а нога у него деревянная, точеная, похожая на большую бутылку, советует самое верное средствие: - Кажинный-то день скачиваться студеной водой в банях, тазов по сту... нет верней... всякую болесгь выгонит, уж до-знано!.. Горкин ему сказал, что и доктор Клин, тоже... лед на голову, и десять ден чтобы так держать, и совсем стало легче голове. Махоров доктора Клина хвалит: и лед тоже хорошо, а студеная вода лучше... она, окаткой-то, кровь полирует, по всему телу разгон дает. - Доложи, Панкратыч, Сергей-Ванычу... Махоров, скажи, советует... дознано, мол. И опять нам хорошо рассказывал, как под Севастополем, на каком-то... Маланьином, что ль, кургане, ихнему капитану Дергачу... - " вот отчаянный-то был, наш капитан Дергач, ротный командер!.. " - голову наскрозь пробило, от гранаты, за мертвого уж почли, а Махоров солдатикам велел из студеного ключа того капитана обливать: десять ден на морозе обливали, а как обольют - в горячую шинельку обертывали... " - выправился! и скоро опять стал воевать, пуще еще прежнего. Сам Махоров в вошпитале потом лежал, там ему ногу отхватили, сам доктор Пи-ро-гов! - " ученей его нет! " - и он этому " Пирогу-миляге" рассказал про то средствие, деревенское-ихнее, как он капитана поднял. И тот знаменитый доктор назвал его молодцом. - Обязательно доложь, Панкратыч... уж дознано!.. И освященную шапочку с мощей преп. княгини Ефросинии носить советует, и знаменитого знахаря, который одной своей травкой - прямо чудеса делает. А докторов не слушать. Они, вон, говорят, нонче голову даже разымают и мозги промывают, а вылечить не могут. И рассказывают разное страшное, как лягушку-жабу нашли в мозгах, как-то она во сне через ноздрю всосалась, махонькая еще, и жила и жила в мозгах, от нее и голова горела... лягушку-то-жабу сняли, голову-то опять зашили, а ничего не могли: помер человек, а страшный богач был, со всей Москвы докторов сзывали, даже Захарьин был.
|
|||
|