Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Нэнси Хьюстон 3 страница



 

Страстная неделя закончилась, ПРА смылась в Нью-Йорк, и жизнь снова потекла по привычному руслу. Но однажды, вернувшись домой от Брайана, я застал маму в сильном волнении. Я сразу понял, что она вне себя, потому что она ничем не занималась, просто сидела сложа руки в гостиной, и, когда я подошел поцеловать ее, она не обняла меня, как обычно, и не сказала: «Как чувствует себя мой маленький мужчина? »

— Что с тобой? — спросил я.

— Я жду твоего отца, — прошептала она голосом беззащитной маленькой девочки, какого я никогда прежде у нее не слышал. — Ступай к себе поиграть, ладно? Если проголодаешься, скажешь.

— Конечно, мама, — ответил я тем бодрым тоном, что означает: мол, не беспокойся, я обо всем позабочусь.

Едва папин автомобиль остановился перед домом, я прокрался на цыпочках по коридору, затаился на верхней площадке лестницы и, присев в потемках на корточки, стал слушать, что они скажут.

— Ты видел это, Рэндл? Ты это видел? — произнесла мама тихо, но свирепо.

— Ну как же. Само собой, видел.

— Да ведь это ужасно! Ты не находишь, что это просто кошмар? Я даже не понимаю, как можно публиковать подобные фотографии в газете!

— Конечно, но… Послушай, моя дорогая… Это же война… Да что происходит? Или мы сегодня не ужинаем?

Война? Что это вообще значит, что за оправдание такое? Это не война, нет! Это банда взбесившихся… извращенцев… они обходятся с людьми, как со скотами… Как они могли совершать подобные вещи?

— Тэсс, тут я могу сказать только одно: когда люди находятся под давлением или им очень страшно, они способны вытворять… что угодно.

— Ты осмеливаешься искать для них оправдания?

И я услышал удар газетой, брошенной на стол, может быть, прямо перед его носом.

— Послушай, Тэсс, мне бы очень хотелось сменить тему. Ты что, действительно считаешь, будто мне необходимо, чтобы на меня кричали, не успел я переступить порог родного дома после четырнадцатичасового рабочего дня? Черт возьми! Так где он, ужин? Или все теперь должны подхватить анорексию вслед за нашим сыном?

Мама рухнула на канапе, я узнал этот характерный звук.

— Я не могу есть, — выговорила она придушенным голосом: похоже, зарылась лицом в подушку, уже рыдая. Но вот она повернулась — ее слова опять стали ясно слышны:

— Как ты мог не потерять аппетит, увидев подобные кадры? Я заболела от них, неужели ты не понимаешь, я больна, больна! Американская армия…

— Я запрещаю тебе поносить американскую армию! — выкрикнул папа и, громко топая, зашагал на кухню. Оттуда донесся грохот — это он шарахнул дверцей холодильника.

 

На следующее утро, когда мама сушила волосы в ванной — это означало, что в моем распоряжении добрых десять минут — я залез в инет и присосался к кадрам тюрьмы Абу-Грейб. Парни громоздились кучей, один на другом, стоя на коленях, эта человеческая груда немножко напоминала акробатов в цирке, если не считать того, что здесь все были здоровые, крепкие и совсем голые; было видно много арабской плоти, ни белой, ни черной, а золотисто-коричневой, а солдаты-янки, мужчины и женщины, похоже, очень уверенно чувствовали себя перед камерой, позировали рядом с этими голыми арабами, издевались над ними, держа их на собачьих поводках, пытали электрическим током, заставляли совокупляться друг с другом; мой пенис разом затвердел, но возиться с ним я не стал, времени не было. Компьютер пришлось вырубить в ту же секунду, как мама отключила свой фен, а когда она выходила из ванной, я у себя комнате уже зашлепывал липучки фирменных кроссовок, собираясь в детский сад.

 

…Там мне надо быть сдержанным, всегда настороже, чтобы никто не заподозрил моего сверхчеловеческого интеллекта, моего недостижимого могущества, моих планов, превосходящих их понимание…

 

После детского сада я пошел на веранду со своими поделками из наборов «Плеймобиля», свалил их там пирамидой, как в Абу-Грейбе, подключал к электрической сети, принуждал трахать друг друга в задницы, дергаясь и задыхаясь, а сам насмехался над ними и хохотал, как Линди Ингланд[1].

 

Меня тревожило, что время идет, а мой отец все еще не показал себя в Ираке, пора бы уже ему там прославиться. Впрочем, даже если война кончится в течение года, президент Буш говорит, что иракцам все равно будет нужна американская армия, чтобы помочь справиться с тамошними террористами; значит, шанс еще есть. Потом обезглавили Ника Берга[2]. Я узнал об этом без подслушивания под дверью, самым что ни на есть непредвиденным образом: в один прекрасный день это появилось на моем любимом жутко плаксивом сайте, рядом с расчлененными трупами иракцев и женщинами, которых насилуют псы. «Кликните здесь, чтобы увидеть, как отрубили голову Нику Бергу» — ну я и кликнул. «Внимание: эти кадры очень эксплицитны! » Я не знал слова «эксплицитны», но это, наверное, значило, что там все взаправду, и я, понятное дело, кликнул снова. Увидел Ника Берга в оранжевой форме, он сидел у стола с целой бандой арабов, потом один араб встал и большим ножом напрочь перерезал ему горло, поднял голову за волосы и потряс.

Еще раз: можно заказать себе новые зубы, новую лодыжку или там колено, шейку бедра, но вопрос с головой человеку решить не дано, и я не посмел спросить маму, сможет ли Бог починить Ника Берга, когда тот заявится к нему в рай. Здесь ведь совсем не то, что в «Атаке клонов», где машина обезглавила С-3РО, но R2-D2 удается все исправить — это там довольно веселенькая сцена.

 

— Когда же ты завербуешься в армию, папа?

Мой отец хватает пульт и отключает звук в телевизоре, там сейчас как раз рекламная пауза. Он поднимает меня и сажает к себе на колени так, что мы оказываемся лицом друг к другу.

— Знаешь что, Солли? — говорит он, и я улавливаю запах пива.

— Что?

— Хочешь, открою секрет?

— Конечно!

— Нет, я говорю о том, что без всяких шуток считается секретной информацией.

— Да!

— Что ж, тогда слушай. В свои двадцать восемь лет я немного староват для воинских учений. Но мне нет нужды поступать на армейскую службу, поскольку моя контора и без того принимает участие в военных действиях. Так что об этом можешь не беспокоиться, Сол. Я в деле, ты уж мне поверь. И все у нас выполняют свой долг с таким же рвением, как я. Арабский терроризм теперь долго не протянет. Но держи язык за зубами, смотри же — никому ни слова о том, что я тебе рассказал.

Тут на экране снова появился бейсбольный матч, лапа схватил одной рукой пульт, другой бутылку с пивом, и наша беседа прервалась.

 

Дни становились все жарче, июнь шел к концу, срок моей операции близился. Хотя мы с мамой вели об этом долгие разговоры и насчет местной анестезии она все подробно разъяснила, я бы не сказал, что мне не терпелось попасть в клинику. Но мама, конечно, будет рядом с начала до конца операции, так что бояться нечего, она должна гордиться мной. Если Арнольд Шварценеггер может взять скальпель и, глазом не моргнув, вонзить его в свою собственную плоть, я тоже сумею стиснуть зубы и вытерпеть боль: не почувствую ее, и всё тут.

 

В подготовительной группе нашего детского сада по случаю конца учебного года устроили большой праздник. Мама принесла четыре десятка бисквитов с шоколадом домашней выпечки, зал украсили воздушными шарами и серпантином, словно наступил какой-то всеобщий день рождения. Сущая умора смотреть на всех этих родителей и представлять, как они трахались, чтобы сделать всех этих детей, да сверх того у многих детей есть еще тетки с дядьями, а у некоторых отцы — доноры спермы, потому что их матери лесбиянки, как ПРА, хотя мама думает, будто я даже не знаю, что это такое.

Пока длился праздник, я все время играл сразу две роли: был маленьким мальчиком, который пригласил всех сюда, к маме, и скромно улыбается, когда мисс Мильнер расхваливает его исключительные успехи, и Высшим Разумом, что свысока с иронической благосклонностью наблюдает за происходящим, разглядывает эти ничтожные человеческие существа, которые болтают, жуют бисквиты и мнят себя значительными. Я видел, что этот детский сад не более чем крошечная точка на карте Калифорнии, которая и сама лишь малое пятнышко на карте мира, да и вся Земля смехотворно мала в сравнении с Солнцем; а если бы я воспарил еще выше, даже Млечный Путь стал бы всего-навсего пылинкой, затерявшейся вдали…

Садясь в машину, мама спрятала в багажник большую папку с моими рисунками за весь последний год. «Ты фантастический художник, Солли, — сказала она, закрепляя меня на заднем сиденье ремнем безопасности. Ты и сам это знаешь, верно? Мисс Мильнер находит, что твои рисунки лучшие в группе. По мнению мисс Мильнер…»

Похвалы учительницы очень взбодрили маму, ведь они означали, что ее усилия начинают приносить плоды. Я уже теперь — явление исключительное, а мы оба, она и я, знаем, что нынешний успех — сущая малость в сравнении с другими, которые ждут меня в будущем. Тем важнее преодолеть это мелкое препятствие, единственное, что слегка портит мне настроение, — операцию. Зато уж после нее я снова обрету веру в свой жребий героя.

 

И вот он наступил, тот самый час «Ч». Мама будит меня, ласково тормошит, и я чувствую, как этот день не похож на все прочие, мой мозг не переполнен светом, не устремляется вперед, спеша озарить этот мир, — он, можно даже сказать, забился в угол.

Всего без четверти семь, но папа уже уехал на работу. На кухонном столе оставил записку, прислонив ее к моей пиале с пророщенными пшеничными зернами: «Сол, будь храбрым, я с тобой. Твой папа», это меня сразу проняло, хоть все в один голос долдонят, что операция самая ерундовая, ясно же, что из-за пустяков взрослые не говорят детям «будь храбрым». Стало быть, меня ожидает нечто серьезное, вопрос в том, почему это так. И до какой степени.

Пока ехали в клинику, мы с мамой ни единого словечка друг другу не сказали. Я чувствовал, она тоже вся на взводе или до крайности сосредоточена на «серьезной стороне» этой истории. «Меланома-меланома-меланома», — я прямо слышу, как это стучит у нее в голове, такое приятное слово для такой жуткой штуки. «Меланомы, как змеиный яд, — это она сама мне объяснила, — они способны через посредство лимфатической системы поражать ганглии, а затем и все тело, это называется „метастазами“, если они возникают, можно умереть. Да, мой обожаемый Солли. Неизвестно, почему Господь в своей беспредельной мудрости допускает подобные вещи, но случается, что дети умирают от рака». Стоп, меня повело куда-то не туда: я не умру, в помине же нет никаких метастазов, никакой меланомы, операция, которую мне сделают, — превентивная мера. Папа говорит, я должен благодарить судьбу, что у меня такая предусмотрительная мама, и я благодарю, хотя, если честно, все-таки с души воротит, как подумаешь, что тебя будут резать.

— Ты предпочел бы, чтобы тебе дали снотворное?

— Нет!

(Руки прочь от неповторимого сознания СОЛА! )

Раздеться. Почувствовать себя совсем маленьким. Когда я перед операцией пошел пописать, мой пенис и вправду был крохотным, таким хилым. Врачи и медсестры разговаривают так, будто знают меня лично, это почему-то кажется невыносимым. На них белые пластиковые перчатки и бледно-голубые маски. Они укладывают меня на спину, наклоняют мою кровать и поворачивают мне голову набок. Мерзко и жутко, когда тобой манипулируют, будто ты подопытная обезьяна в экспериментальной лаборатории. Теперь анестезия — мама говорила: «Ничего не почувствуешь». Укол в висок Соломона. Вся левая сторона головы немеет, наливается тяжестью, включая щеку. Мама глядит на меня с другой стороны, ее рот улыбается, но глаза полны страха.

— Ничего-ничего, — приговаривает врач. — Это проще, чем отнести письмо на почту…

Лезвие вонзается в мою плоть. Брызжет кровь. Медсестра тут как тут, она ее останавливает.

— Я вычищу побольше… в глубину, вот… чтобы гарантия была, что вправду все убрано… Видите? Тычь пальцем в ноздрю, да поглубже, как говорят французы.

Медсестра давится от беззвучного смеха.

— Ну уж нет, только не это! — бормочет мама.

— Да что вы, разумеется, нет! — успокаивает врач. — Это просто выражение такое. Я его слышал несколько лет назад, когда учился в Париже.

— Что ж, значит, французы дурно воспитаны, и вы меня очень обяжете, если воздержитесь от подобных выражений в присутствии моего сына.

— Нет проблем, мадам. Вот, мы почти закончили.

Кровь стекает по шее, я это чувствую. Медсестра промокает ее. МОЯ КРОВЬ, КРОВЬ СОЛА струится из ВИСКА СОЛОМОНА.

Дыра в голове.

Рана в точности на том месте, куда тычут пальцем, изображая, будто стреляются. Папа говорил, что муж ПРА таким способом покончил с собой, это было давно, его мозги разбрызгались по кухонному полу, но мои останутся внутри, не вытекут через дырку в виске, они работают во всю мочь, чтобы продержаться, не растечься, удержать все на своих местах, не упустить ни единой подробности.

 

Врач ушел. Мама сильно сжимает мне руку и говорит, что я был невероятно храбрым, что я ее маленький мужчина, что она так гордится мной. Я пытаюсь улыбнуться, но левая сторона лица онемела, и улыбка удается только наполовину.

День идет к концу, чувствительность восстанавливается, это плохая чувствительность, то есть боль. Я о ней молчу. Никаких жалоб. Я сумею ее вынести. Это испытание, и я его выдержу с блеском.

Наступает время ужина, на столе все безвкусное, мягкое, такое, чтобы я мог это есть: картофельное пюре, йогурт, яблочный компот… Вот я уже доедаю десерт, тут примчался папа, но мне кажется, будто его здесь нет, он словно прозрачный или это его голограмма возникла в клинике, а настоящее папино тело еще в сотнях световых лет отсюда. Когда он дематериализовался, я вздохнул с облегчением.

Мама провела ночь в моей палате на раскладушке. Медсестра дала мне обезболивающее, чтобы я смог уснуть. Я получил порцию крепкого сна без сновидений, а когда проснулся, боль все еще была. Но я ничего не сказал.

Домой мы вернулись позже, к середине дня. Медсестра объяснила маме, как обрабатывать мой висок, чтобы он заживал, а мама растолковала мне все насчет дермы, эпидермы и клеток, которые делятся.

Когда они делятся быстро и упорядоченно, чтобы залатать пострадавшую поверхность, это хороший процесс. Когда они делятся быстро, но беспорядочно, это процесс плохой, он называется рак. Мама сняла мою повязку и старательно потыкала в рану ваткой с дезинфицирующим средством, я ей сказал, что она самая милая сиделка на свете, а она мне сказала, что я самый терпеливый пациент, тогда я наградил ее улыбкой, но слабой, чтобы она чувствовала, каких усилий мне стоило улыбнуться ей.

Дни шли за днями, а боль все не уходила, это было что-то вроде крестной муки.

В воскресенье, через четыре дня после операции, мама попросила папу прийти посмотреть, как она делает мне перевязку. Когда папа увидел мой висок, он побледнел; я это заметил и сразу понял: ситуация ухудшается вместо того, чтобы улучшаться. Туда занесли инфекцию. Неизвестно, как это могло случиться, ведь мама обрабатывала рану дезинфицирующим препаратом, но там все-таки завелся какой-то микроб. Микробы — это как крохотные микроскопические звери, они кормятся живой плотью и пытаются ее убить. Теперь у меня на виске нарыв.

— Абсцесс, — объясняет мама, — содержит все те клетки, которые микробы постарались разрушить. Есть разные породы микробов, это, видишь ли, то же самое, как люди бывают различных рас.

— На тебя подло напали клетки-террористы, — говорит папа. — Надо будет сделать биопсию, чтобы посмотреть, кто сеет смуту. Ведь пока неясно, шииты это или сунниты, а может, тут какие-то злобные козни «Аль-Кайды». Но не волнуйся, мы своей цели достигнем.

— Мы их истребим, — сказал я.

— Ну да. Бросим на них танки-антибиотики.

 

Врач сказал, что нужна еще одна операция.

На сей раз он меня усыпил. Свет погас. Солнце кануло. Лучезарного Сола выключили в разгаре дня. Когда я пришел в себя и увидел маму, склонившуюся над моим изголовьем, я вдруг запаниковал: несколько секунд не мог понять, кто я, или, вернее, в моей голове еще не было меня, способного быть кем-то. Ужасное ощущение. Когда я наконец всплыл на поверхность и моя личность со своими воспоминаниями и надеждами утвердилась на положенном месте, я разозлился на врача: не мог простить ему этот потерянный час жизни.

Теперь меня продержали в клинике под наблюдением на день дольше и еще оставили на ночь. А когда отправляли домой, маме дали большущий, в руку длиной, список лекарств, которые требуется купить.

Но все равно я паршиво себя чувствую. Летние каникулы вконец испорчены, половина июля уже прошла, а я то валяюсь сонный в постели, то слоняюсь по дому, как неприкаянный; мне ни в Google зайти неохота, ни побаловаться с кончиком. Все потому, что я пока еще не вполне я.

Голова болит.

Мы возвращаемся в клинику, все трое. На этот раз маме приходится объяснить мне еще одно новое слово — «некроз», оно означает, что часть кожи вокруг моей раны совершенно мертва, так хорошо удалась микробам их атака. «Как бандитам в Ираке, — вставляет папа. — Их действия невозможно контролировать, стало быть, если мы хотим помешать распространению терроризма, надо ворваться в Фаллуджу и всех убить».

— А теперь, мой милый, — говорит мама, — тебе сделают пересадку.

— Это еще что?

— Ну, просто надо заменить мертвую кожу на таком видном месте твоего тела живой кожей, которую возьмут с другого места, менее заметного.

— С какого?

— Придется отколупнуть от трона вашего величества, — папа пытается рассмеяться, но вид у них у обоих такой, будто их сейчас стошнит. Врач меня снова усыпляет, а когда прихожу в себя, болит уже все тело, голову мне обрили, к тому же сильно поднялась температура. Пришлось провести в клинике на реабилитации целую неделю, раньше меня не выпустили.

 

Теперь Джон Керри пытается обойти Джорджа Буша в гонке за Белый дом, но никому в доме дела нет до избирательной кампании, у нас только и разговоров что о моей болезни. Творя молитву перед едой и вечером, укладывая меня спать, мама все просит Господа исцелить меня. В воскресенье утром папа остается дома, чтобы присматривать за мной, а мама идет в церковь одна. Она молится о моем выздоровлении снова и снова, но я все еще чувствую себя ужасно. Папа теперь злится на маму, зачем она настояла на превентивной операции, а мама на папу за то, что сообщил об этом своей матери: похоже, новость привела бабулю Сэди в истерическое состояние — она решила проделать долгий путь из Израиля, только чтобы нас повидать.

— Если честно, Рэндл, — говорит мама, — я должна признаться, что в последнее время чувствую себя довольно неуравновешенной и ранимой. Не знаю, вынесу ли, если придется долгое время прожить под одной крышей с твоей матерью, которая подвергает мои нервы суровому испытанию даже тогда, когда я в наилучшей форме. Сколько времени она рассчитывает здесь провести?

— Не знаю, — вздыхает папа. — По-моему, она купила билет с открытой датой.

— Да ты хоть понимаешь, чем это пахнет? Говори прямо: она зарезервировала себе день отъезда? Да или нет?

— М-м-м, нет, мне кажется, что нет, — мямлит папа. — И что теперь?

— О Боже милосердный…

Обычно именно у папы возникали проблемы со своей родительницей, но теперь, когда мама нападает на бабушку Сэди, папа спешит ее защитить.

— У моей матери большие связи, Тэсс, — говорит он. — Она знакома с важными лицами Калифорнии. Она может нас свести с хорошим адвокатом.

— Адвокатом?

— Само собой! Ты же не думаешь, что я стану сидеть сложа руки, когда осатаневший мясник расправляется с моим сыном? Я притяну его к суду, этого грязного врачишку. Проклятый пакостник, он просто-напросто…

— Рэндл!

— Мне ужасно жаль, Тэсс. По правде сказать, для меня все это тоже… невыносимо…

Тут мой отец кинулся вон из комнаты, ведь мужчины не должны плакать при свидетелях, хоть это и человечно, как утверждает Шварценеггер в «Терминаторе-2».

 

Большую часть времени я сплю и даже после долгого сна чувствую себя вялым, апатичным. Я тоже не в восторге, как подумаю, что увижу бабулю Сэди. Знаю, она на меня рассчитывает в том, в чем дали осечку все мужчины ее жизни: ее отец, которого она никогда не видела, муж, непризнанный драматург, безвременно умерший, и сын, которому она в один прекрасный день бросила в лицо, что он «бесхребетный чиновник». И я не обману ее надежд, готов даже в этом поклясться, но лучше бы она заявилась сюда, когда я буду поздоровее. Сейчас, видя меня в этом дохлом состоянии, не так-то легко поверить, что я спаситель человечества.

 

Папа съездил в аэропорт Сан-Франциско, встретил бабулю Сэди, привез ее в своей машине вместе с инвалидным креслом, засунутым в багажник, и несколькими толстыми чемоданами, вид которых нас изрядно встревожил, ибо наводил на мысль о возможной длительности ее пребывания у нас. Мы с мамой, взявшись за руки, ждали на крыльце, пока папа толкал свою матушку вверх по пандусу, приспособленному специально для ее коляски. Со времени последнего своего приезда бабуля растолстела еще больше, пандус скрипел под ее тяжестью. Едва добравшись до кухни, она повернулась, глянула на меня и поманила к себе; я приблизился, хромая, но стараясь выглядеть бодрым, несмотря на эту жалкую повязку на лбу и прочие бинты, скрытые под пижамными штанами.

— Соломон! Посмотри! У меня для тебя подарок!

Она порылась в сумке и достала что-то, завернутое в папиросную бумагу. Когда я ее развернул, там оказалась ермолка, и вправду очень хорошенькая, обшитая черным бархатом, украшенная звездами и ракетами, с вышитыми золотой нитью словами «Звездные войны».

— Примерь ее, Соломон. Когда-то она принадлежала твоему отцу. Ты помнишь, Рэндл? Ее подарили тебе в честь твоей бар-мицвы, тогда как раз вышла видеоигра «Звездные войны». Гляди, она как новая! Невероятно, правда?

— Я, видимо, не так уж часто ее надевал, — буркнул папа.

— Ну же, примерь ее, Соломон! Посмотрим, пойдет ли она тебе!

— Прошу прощения, ма, — раздался мамин голос. Мне всегда странно слышать, что она называет бабулю Сэди «ма», будто вправду приходится ей дочерью, но это просто такой знак уважения, ничего больше. — Знаю, у вас добрые намерения, но мы же протестантская семья.

— Примерь, примерь, — настаивала бабуля Сэди, она не придала маминым словам ни малейшего значения, так что я уже не знал, что мне-то делать; я покосился на папу, и он, проверив, не смотрит ли на него мама, украдкой кивнул; тогда я надел ермолку. Она была мне сильно велика, зато отлично скрывала бинты.

— Бесподобно! — объявила бабуля Сэди. — Будто на тебя сшита! И никаким ядом не пропитана, — добавила она, обращаясь к маме. — Еврейская идея не проникнет из нее в голову. Он просто сможет надевать ее, когда вздумается, в память о своей израильской бабке. Договорились?

Мама опустила глаза и стала смотреть на свои руки.

— Это надо понимать как «да», не так ли?

— Думаю, что так, если Рэндл согласится, — пробормотала мама.

— Я не против, — откликнулся папа с облегчением, довольный, что эти три коротких слова могут примирить его мать с его же супругой. — А теперь, малыш, брысь отсюда! Иди спать.

И я повиновался… так устал, что даже не пошел на верхнюю площадку лестницы подслушивать продолжение их разговора, что не преминул бы сделать, если бы был здоров.

 

Начиная с этого дня атмосфера в доме стала искрить, перенасыщенная дурным электричеством: папа отсутствовал с утра до вечера, хозяйка и гостья все часы проводили вместе, при столь тесном общении таких двух женщин только и жди короткого замыкания. Маме теперь приходилось не только заниматься мной, бегать по магазинам, готовить еду и поддерживать порядок в доме, но и ублажать беспомощную свекровь, к тому же правоверную иудейку, которой пища, к примеру, требовалась исключительно кошерная.

Сэди — фигура внушительная во всех смыслах этого слова. Однажды я слышал, как папа рассказывал маме, что некогда его родительница поддерживала себя в форме, соблюдала специальную диету, но после автокатастрофы бросила, и тогда ее тело, предоставленное своей участи, стало огромным, перешло все мыслимые пределы. Но в этом изобилии плоти сквозит величавость, этакая природная мощь. Когда бабуля на кухне спорит с мамой, мне из моей комнаты на втором этаже слышно, как она свирепствует, в то время как маминых ответов, если таковые имеют место, я расслышать не могу.

 

«Что за нелепая история, сущий бред… вот уж чего поистине не следовало затевать… Это чья же была идея? »

«И сколько же вы заплатили за эту так называемую операцию? Что-что?!! Я, наверное, ослышалась?! »

И так без конца.

Единственное, в чем мама и Сэди сходятся, что у них общего, — это любовь к моему папе. Но и любовь эта совсем разная: когда их слушаешь, не верится, что обе говорят об одном и том же человеке.

И еще, само собой, у них есть я.

Свою любовь ко мне бабуля Сэди выражает тем, что каждое утро ровно в восемь устраивается в кресле на веранде и, вытребовав туда же меня, два часа подряд читает мне всякие истории из Ветхого Завета.

— Надо выработать ему режим! — говорит она, когда мама спрашивает, не кажется ли ей, что целых два часа — это немного слишком. — Нечего позволять ребенку без толку слоняться по дому и делать, что в голову взбредет, — есть, спать, смотреть телевизор… Это чудовищно — такой режим у шестилетнего мальчишки! Его ум ослабеет, раскиснет. Когда осенью он пойдет в школу, преимущества, которых он достиг, опережая других детей, будут утрачены!

Когда библейские байки мне надоедают, я ускользаю в пространства своего воображения, включив экранный дисплей: просто надо иногда кивать, чтобы показать, что слушаешь. Но иные из этих историй до того переполнены насилием и яростью, разрушением и местью, что прямо чудно. Мне особенно нравится момент, когда Самсон, обозлившись на Далилу за ее предательство, наваливается на колонны храма так, что здание рушится ему же на голову и заодно всех убивает. «Это вроде людей-бомб в сегодняшнем Израиле! » — говорю я, гордясь возможностью показать бабуле, что немножко разбираюсь в делах ее страны, но она качает головой: «Ничего подобного! Это совсем разные вещи! » И продолжает чтение.

Через две недели ей взбрело в голову, помимо библейских чтений, давать мне уроки иврита, но тут уж мама уперлась:

— Я не желаю, чтобы мой мальчик говорил на иврите.

— Но почему? — удивилась бабуля Сэди. — Так у него хоть появится занятие, и потом, это очень красивый язык. Спросите у Рэндла, он его обожает.

— Кто? Рэндл?

— Ну да, кто же еще… этот тип, за которого вы вышли замуж…

— Рэндл говорит по-еврейски?

— Нет, я просто ушам своим не верю! — бабуля Сэди не скрывала возмущения. — Ведь говорил же он вам, что, когда был маленьким, прожил год в Хайфе?

— Конечно.

— И что он ходил в еврейскую ешиву?

— Да…

— И на каком, по-вашему, языке там давались уроки — на японском, что ли? Он с успехом сдал вступительный экзамен после одного-единственного месяца частных занятий в Нью-Йорке! Ах, мой сын в ту пору — это было нечто необыкновенное! Я лопалась от гордости.

— Могу себе представить, — процедила мама.

Ее прямо затрясло от бабулиных слов, ведь она знала, что, по мнению Сэди, именно брак с ней обрек Рэндла на участь заурядного обывателя. Как мог столь блестящий юноша жениться на девице, которая, кроме Западного побережья Соединенных Штатов, в жизни нигде не бывала, не имела университетского диплома, не говорила ни на одном иностранном языке (сама-то она, Сэди, безукоризненно владела тремя и худо-бедно могла объясниться еще на семи или восьми)? Однако мама, к счастью, не вспылила, успела-таки прибегнуть к приемам, освоенным на занятиях ее семинаров по релаксации и человеческим взаимоотношениям.

— Видите ли, ма, — заговорила она тоном, означающим «я-себя-контролирую-я-владею-собой», — мне понятно, что изучение иврита в тот период принесло Рэндлу известную пользу, но должна вам напомнить, что в нашем доме вы — гостья и дом это протестантский, англоязычный. Когда для Солли придет время изучать иностранный язык, то решать, какой именно, будут не его дедушки и бабушки, а родители. Не так ли?

С этими словами она повернулась и ушла с веранды в дом.

 

Вскоре на веранде стало слишком жарко, бабуля Сэди тоже выкатилась оттуда и снова затеяла разговор с мамой. У нее в запасе есть еще одна излюбленная тема, вгоняющая собеседников в гроб, — это ее книга о Второй мировой войне. Она маму целыми днями изводит, все перечисляет цифры, касающиеся разных бед, отошедших в прошлое задолго до ее рождения.

— Я на пределе, — с дрожью в голосе жаловалась мама в тот вечер (они с папой уже собирались лечь спать). — Почему она не может оставить в покое эту тему? Откуда в ней такая потребность заставить меня забивать себе голову фактами древней истории?

Папа, как всегда, пустился в рассуждения, привычно пытаясь успокоить маму, смягчить трения между двумя женщинами:

— Ну, Тэсс, как-никак это ее специальность. Военная сторона нацизма известна всем, а она занимается другим его аспектом — зарождением, ее волнует вопрос, каким был нацизм в колыбели. То, что для нас — древняя история, ее «вчера», ее «сейчас»; она сама — порождение этой истории. Постарайся понять ее, прошу тебя…

— Рэндл, — сказала мама. — Я ее понимаю, но моя кухня — не университетская кафедра. У меня в настоящий момент несколько другие заботы, в первую очередь здоровье НАШЕГО СЫНА, я не могу допустить, чтобы мне без конца капали на мозги про эти двести пятьдесят тысяч детей, вывезенных нацистами в сороковые годы из Восточной Европы!.. И про эти мерзкие центры, Лебенсраум или уж не знаю что…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.