|
|||
Предисловие 14 страницаТолько что короткий телефонный разговор с Toс. Йопи написал, чтобы бандеролей больше не отправляли. Там все пришло в движение. В одном письме к жене Ханен писал: «Слишком мало, чтобы из этого что‑ либо понять, и слишком много, чтобы не беспокоиться». И т. п. И во мне сразу начинает что‑ то происходить, что‑ то не то. С этим нужно бороться. Нужно отойти от всей этой бесплодной, как зараза распространяющейся сумятицы. Тогда я приблизительно смогу прочувствовать, что творится в других людях. Жалкая, бедная жизнь. Да, и добьешься того, что не раз слышала от многих: «Я больше не могу читать, не могу сосредоточиться». «Прежде мой дом всегда был полон цветов, а нынче нет, больше не хочется». Нищая, жалкая жизнь. Я знаю, какова должна быть моя позиция. Если бы только можно было научить людей «умению» завоевать свой внутренний покой и, отстранившись от всех страхов и слухов, продолжать продуктивную, полную веры внутреннюю жизнь. Заставить себя преклонить колени в самом отдаленном, самом тихом уголке своего нутра и оставаться там до тех пор, пока небо над тобой снова не станет ясным, чистым, и ничего, кроме этого неба, не будет. Вчера вечером я на собственной шкуре испытала, как нынче страдают люди. Хорошо, заново пережив такое, знать, как с этим бороться, а потом снова твердо идти дальше сквозь широкий, безграничный простор своего сердца. Но настолько далеко я пока не зашла. Сейчас только к зубному врачу, а к вечеру – на Кейзерсграхт.
30 сентября [1942]. Оставаться верным тому, что однажды внезапно, совсем внезапно началось. Быть верным каждому чувству, каждой пустившей ростки мысли. Быть во всеобъемлющем смысле этого слова верным самому себе, Богу и лучшим мгновениям жизни. И где бы ты ни находился, быть «стопроцентно». Мое «делать» должно заключаться в «быть»! А моя верность тому, в чем я больше всего отстаю, должна еще расти. Я говорю о моем таланте, каким бы незначительным он ни был. И, как обычно, многое хочет быть мною высказанным и описанным. Пора постепенно начинать. Пока что, уклоняясь от этого всеми возможными способами, я не оправдываю своих ожиданий. Но с другой стороны я знаю, что нужно набраться терпения, и всему, о чем я упомянула, дать возможность созреть. Ему нужно помогать, идти навстречу. Снова то же самое: тебе хочется сразу написать что‑ то особенное, гениальное, ты стесняешься собственной некомпетентности. Но если и есть у меня в этой жизни, в это время, на этой стадии моей жизни настоящий долг, так это – писать, замечать, фиксировать. Переработкой я занимаюсь лишь мимоходом. Я вычитываю жизнь из других и знаю, что умею это делать, и при этом с юношеской заносчивостью и беспечностью думаю, что каким‑ то образом сохраню прочитанное в памяти, а позже перескажу. Но небольшие опорные точки надо создавать уже. Познавая жизнь до самого ее донышка, я все сильнее чувствую, что несу ответственность относительно того, что хотела бы назвать своим талантом. Но с чего начать, Господи. Столько всего. И, перенося непосредственно на бумагу все столь интенсивно пережитое, нельзя допустить ошибки. Поэтому‑ то и не получается. Как я это все когда‑ нибудь преодолею, пока не знаю, очень много всего. Знаю только, что делать это я буду абсолютно одна. И еще знаю, что у меня достаточно сил и терпения, чтобы самой справиться с этим. Нужно быть верной себе и не рассеяться, как песок на ветру. Я раздаю себя, трачу среди множества желаний, впечатлений, между людьми и побуждениями. Я должна сохранять всему этому верность, но во мне должна добавиться новая верность – верность моему таланту. Недостаточно только переживать, должно быть что‑ то еще. Я все отчетливей вижу нечто подобное зияющей бездне, в которой исчезают творческие силы и жизнерадостность. Это – все поглощающие дыры, и эти дыры появляются в наших умах и душах. В каждом дне вдоволь своих терзаний. И еще: человек больше всего страдает от той беды, которой он боится. Материя, притягивающая к себе дух, вместо того, чтобы наоборот. Всегда все вокруг материи. «Ты ведешь слишком духовную жизнь». А почему нет? Потому что я тут же не бросилась в твои жадные руки? Человек – это что‑ то странное. Как много есть всего, что хочется описать. Где‑ то глубоко во мне – мастерская, в которой титаны заново перековывают этот мир. Однажды, отчаявшись, я написала: «Именно в моей маленькой головке, в моем черепе этот мир продуман до прозрачной ясности». И теперь я иногда думаю об этом чуть ли не с сатанинской заносчивостью. Свои духовные силы я воспринимаю все независимей от материальной нужды, от представлений о голоде, холоде и опасности. Речь идет всегда о наших представлениях, а не о реальности. Реальность это то, что надо взять на себя. Взять на себя все беды, все сопутствующие трудности, взять и нести. И покуда ты их несешь, растут твои силы. От представлений же о страданиях (ложных представлений, поскольку само по себе страдание плодотворно, оно может превратить жизнь во что‑ то драгоценное) надо отказаться. И оставив эти представления, в которых живешь, как за арестантской решеткой, дав волю настоящей жизни и собственным силам, ты сможешь выдержать свои подлинные страдания и страдания всего человечества.
Пятница [2 октября 1942], утро. В постели. Надо рискнуть признаться себе в том, что я сейчас не вполне честна с самой собой. Этот урок, Господи, я должна буду еще выучить, и он будет самым трудным: принять не те страдания, что я сама выбрала, а те, которые на меня возложил ты.
В последние дни мне требуется много слов, чтобы убедить себя и других в том, что мне надо уехать и что мой желудок не стоит разговоров о нем. Наверное, он действительно не стоит этого, но когда необходимо приводить столько веских доводов, – что‑ то не так. Что‑ то и правда не так. А теперь надо громко самой себе сказать: «Ну да, но ведь сейчас каждый какое‑ то время чувствует и головокружение, и слабость. А когда это проходит, то это проходит, и ты продолжаешь жить дальше, будто ничего и не было».
Мне кажется, протяни я лишь руку, и вся Европа вместе с Россией – в моей горсти. Все стало для меня таким маленьким, обозримым, знакомым, помещающимся в одной руке. Даже здесь, в постели, все кажется мне таким близким. Держи это крепко, хоть и лежишь и должна будешь смирно, неподвижно лежать всю неделю. По‑ прежнему трудно смириться с мыслью, что надо оставаться в постели. Господи, обещаю тебе, я буду изо всех своих лучших сил жить на любом месте, где ты будешь меня удерживать, но я так хотела бы в среду отправиться туда, пусть только на две недели. Да, я знаю, это рискованно: в лагере все больше СС, и вокруг все больше колючей проволоки, положение обостряется; может, через две недели мы не сможем больше выйти наружу, такое возможно. Мог бы ты взять этот риск на себя? Мой доктор ведь не сказал, что я должна стеречь постель. Он был удивлен, что я еще не вернулась в Вестерборк. Но какое мне дело до доктора? Если сотни врачей мира признают меня абсолютно здоровой, а внутренний голос скажет мне, что я не должна идти, вот тогда идти не надо. Я подожду, может, ты подашь мне какой‑ то знак, Господи. Я твердо решила идти. И готова к переговорам. Ты идешь мне навстречу? Могу я в следующую среду на две недели вернуться на пустошь, а если мне все еще будет плохо, остаться здесь и поправляться? Пойдешь ты на подобную сделку? Думаю, вряд ли. И тем не менее я хотела бы в среду уехать. Все мотивы, ради которых я хочу это сделать, в самом деле обоснованные. Но сейчас надо идти спать. Я давно уже с тобой не обсуждала все. Да, знаю, мое исконное терпение покинуло меня, но я так же знаю, что оно, как только понадобится, вернется на свое место. И моя искренность останется со мной, хотя сейчас это очень трудно. Даю себе срок до воскресенья. Если окажется, что это не просто временное головокружение, я благоразумно останусь здесь. Даю себе три дня. Но тогда надо держаться спокойно. Дорогая моя, не делай глупости! Не проживай за несколько недель целую жизнь. Ты обязательно доберешься до тех людей, до которых должна добраться. Это же не зависит от пары недель, не ставь на карту свою драгоценную жизнь. Ты не должна злонамеренно бросать вызов богам, они так великолепно все для тебя организовали, не порть их труды. Даю себе еще три дня.
Позже. Чувствую, что моя жизнь там еще не закончилась, что это еще не завершенное целое. Что ж это за книга, посредине которой я застряла! Я так хочу продолжить чтение. В иные моменты мне кажется, что несмотря на то, что я всегда жила уединенно, вся моя жизнь была лишь подготовкой к жизни в том сообществе.
Позже. Разве это не цель, цвести и приносить плоды на любом клочке земли, где будешь посажен? И разве не должны мы помогать в осуществлении этой цели?
Думаю, я научусь этому – откажусь от всех названий, значащих что‑ то только для специалистов. Пусть говорится: желудочное кровотечение, язва желудка или малокровие. Чтобы знать эти болезни, не обязательно знать, как они называются. Вероятно, придется какое‑ то время лежать, но у меня нет на это никакого желания. Я придумываю всевозможные отговорки, только бы убедить себя, что ничего ужасного нет и я непременно смогу в среду уехать. Так тому и быть: даю себе еще три дня, и если потом так же, как сейчас, буду чувствовать этот панцирь бессилия – временно сдамся. Это значит – откажусь от своей дерзкой программы. А если в понедельник я снова буду в форме? Тогда пойду к Нойбергу и в своей милой манере, улыбаясь (о, я прямо вижу себя стоящую там с новым, окаймленным золотом фарфоровым зубом), скажу: «Доктор, я пришла поговорить с вами, как с другом. Видите ли, дело в том, что я очень хотела бы уехать. Как вы полагаете, это благоразумно? » И я уже сейчас знаю, что он скажет «да», столь внушительно это будет мною преподнесено. Я заставлю его дать тот ответ, который очень хочу услышать. Вот так поступают люди. Они используют других, чтобы убедить самих себя в том, во что в глубине души не верят. Используют других как инструмент, чтобы заглушить собственный внутренний голос. Но если бы каждый, однажды дав зазвучать своему внутреннему голосу, прислушивался к нему, – было бы значительно меньше хаоса. Что бы ни выпало на мою долю, думаю, что смогу взять это на себя, научусь этому. Этим ранним утром, лежа больной в постели, я уже многому научилась.
Всегда чувствую какое‑ то удовлетворение, когда на моих глазах изобретательно придуманный человеческий план неожиданно оказывается пустым. Мы бы поженились и вместе переживали бы все испытания этого времени. Теперь одно истощенное тело лежит под камнем (интересно, как выглядит этот камень) в отдаленном уголке большого, изобилующего цветами кладбища Зоргфлид, а я, скованная бессилием, лежу в этой комнатке, которая уже почти шесть лет мое жилище. Суета сует. Однако то открытие, что я в состоянии перед кем‑ то полностью раскрыться, связать с ним свою жизнь и делить невзгоды, – суетой не было. И разве не проложил он мне прямую дорогу к Богу, сперва расчистив ее своими несовершенными человеческими руками? Нет, милая моя, мне не нравится твое состояние там, под одеялом. Очень тяжело быть неподвижной. А какой я была, Господи, какой живой я была. Сама изумлялась и радовалась тому, как ловко шла я по твоим неизведанным дорогам с рюкзаком за моей непривыкшей к нему спиной. Это было огромным чудом. Вдруг передо мною открылись ворота в мир, в который, как я думала, у меня нет доступа. А теперь он передо мной. Но сейчас, честно, я действительно больна. Даю тебе еще 2, 5 дня.
Позже я отыщу всех, одного за другим, я зайду ко всем, к тысячам тех, кто прошел там, на пустоши, через мои руки. А если не найду, тогда буду искать их могилы. Больше не смогу спокойно сидеть здесь, за этим письменным столом.
Хочу, пройдя по всему свету, своими глазами увидеть, своими ушами услышать, как погибли те, кому мы дали уехать.
Вечер. Немного прошлась по дому. Кто знает, может, все не так плохо, может, это обыкновенное малокровие, которое пройдет там с помощью какой‑ нибудь микстуры. Впрочем, человек не должен близоруко намечать себе слишком сжатые сроки. Теперь, очевидно, я стану «заблокированной». Спросила у хромого нотариуса, не прыгать ли мне от радости. Я ведь вообще не хочу всех этих бумажек, за которые евреи насмерть сражаются друг с другом. Почему же они мне достались? Я хотела бы побывать во всех лагерях Европы, на всех фронтах, я вовсе не хочу находиться в пресловутой безопасности. Хочу, очень хочу быть там, где смогу повлиять, помочь сближению так называемых врагов, хочу понять, что происходит, чтобы, дотянувшись до людей, до кого только смогу (а я знаю, что смогу дотянуться до многих, дай мне лишь здоровье, Господи), объяснить им все, что происходит в мире.
Суббота [3 октября 1942], 6. 30 утра, в ванной комнате. Начались муки бессонницей, это плохо. Я встала чуть свет и опустилась перед окном на колени. Там в мертвой тишине неподвижного серого рассвета стояли деревья. Я молилась: Господи, пошли мне такой же большой, глубокий внутренний покой, какой присущ твоей природе. Если ты хочешь, чтобы я страдала, то пусть это будут большие, всеобъемлющие страдания, но только избавь меня от тысячи маленьких, изнуряющих, ничего не оставляющих от человека забот. Дай мне покой и веру. Пусть каждый мой день будет состоять из большего, чем просто множество связанных с ежедневным существованием тревог. Разве все волнения о нашем пропитании, одежде, холоде, здоровье это не множество знаков недоверия тебе, Господи, и за них ты нас сразу же караешь бессонницей и жизнью, которая, собственно говоря, уже и не жизнь? Хочу еще пару дней спокойно полежать, но при этом единственное, чего по‑ настоящему хочу, – быть лишь большой молитвой, одним огромным покоем. Я должна снова нести его в себе. «Пациентке следует вести спокойный образ жизни». Господи, где бы я ни находилась, позаботься о моем спокойствии. Может, я потому перестала чувствовать покой, что неверно веду себя. Может быть, я этого не знаю. Я никогда не знала, насколько сильно принадлежу человеческому обществу. Мне хочется быть среди людей и их страхов, хочется самой все увидеть, понять и позже пересказать. Но я так хотела бы быть здоровой. Слишком много сейчас думаю об этом, что, конечно, тоже плохо. Пусть во мне будет такая же великая неподвижность, какая была сегодня в твоем сером рассвете. Пусть в моем дне будет больше, чем одни заботы о больном теле. Встать с постели и в тихом углу комнаты опуститься на колени – это всегда мое лучшее лекарство. Я не хочу принуждать тебя, Господи, но сделай меня через два дня здоровой. Знаю, что все должно созревать медленно, что это длительный процесс. Сейчас около семи. Я обдам себя с головы до ног холодной водой, а потом опять лягу в постель и буду лежать тихо‑ тихо, мертвецки тихо. Больше не буду писать в эту тетрадь, попытаюсь только тихо лежать и быть молитвой. Так уже часто бывало, несколько дней я настолько ужасно себя чувствовала, что думала, мне и недели не помогут, а потом через пару дней все проходило. Но сейчас я веду себя неправильно, хочу чего‑ то добиться силой. Если это хоть сколько‑ нибудь возможно, я бы очень хотела уехать в среду. Хорошо знаю, от такой, какая я сейчас, людям будет мало толку, хотелось бы стать здоровее. Я не должна ничего хотеть, все должно происходить само, а я сейчас на это не способна. Пусть не моя воля, но твоя воля будет.
Немного позже. Конечно, это полное уничтожение! Но дай нам вынести его с достоинством.
Во мне живет не поэт, а лишь частичка Бога, которая могла бы вырасти в поэта. В таком лагере должен быть поэт, который, испытав тамошнюю жизнь, поведает о ней как поэт. Когда ночью я лежала там на своих нарах посреди слегка похрапывающих, говорящих во сне, тихо плачущих, ворочающихся женщин и девушек, так часто за день говоривших, что не хотят ни думать, ни чувствовать, а то могут сойти с ума, – я была бесконечно взволнована. Лежала без сна, в уме проносились события, сильнейшие впечатления от слишком долгого дня, и мысли: «Дай мне быть думающим сердцем этих бараков». Я снова хочу им быть. Я хотела бы стать думающим сердцем всего концентрационного лагеря. Сейчас я терпеливо лежу здесь, я спокойна и чувствую себя лучше, не потому, что хочу этого, а действительно лучше. Я читаю письма Рильке «О Боге», каждое слово для меня наполнено смыслом, мне хотелось бы написать их самой. Это значит, что если бы их написала я, то написала бы именно так, не иначе. У меня сейчас опять есть силы, чтобы идти. Я не думаю больше о планах и рисках. Будь что будет. Как бы ни было, будет хорошо.
Суббота, 4 часа дня. Не буду больше сопротивляться. Я уже вижу себя идущей туда в среду на шатающихся ногах. Очень досадно. Но я благодарна, что, болея, могу в покое лежать здесь, что за мной хотят ухаживать. Сперва надо полностью выздороветь, а иначе свалюсь грузом на людей. А пока я все же немного больна, больна с головы до ног, втиснута в латы бессилия и головокружения. Но я не смею быть по‑ детски капризной и нетерпеливой. Зачем так торопиться за колючую проволоку, чтобы разделить с другими все несчастья? И что уже значат для целой жизни эти шесть недель? Мою голову стягивает железный обод, на нее давит тяжесть всех развалин города. Очень бы не хотелось больным, усохшим листом отпасть от общего ствола.
3 октября, суббота, 9 часов вечера. Если ты действительно хочешь стать здоровой, надо жить не так. Тебе не следует весь день напролет разговаривать, а надо закрыться в своей комнате и никого туда не впускать, это единственный верный способ. Ты сейчас все делаешь плохо. Может быть, ты еще поумнеешь. Надо день и ночь молиться, за всех, за тысячи. Ни на минуту нельзя оставаться без молитвы.
Я знаю: когда‑ нибудь ко мне придет дар красноречия.
4 октября [1942], воскресенье, вечер. Утром – Тидэ, днем – профессор Беккер, позже – Йопи Смелик[48]. Обедала с Ханом. Головокружение и слабость. Господи, ты дал мне на сбережение столько ценностей, позволь же хорошо присматривать за ними и хорошо ими управлять. От многочисленных разговоров с друзьями мне моментально становится плохо. Я полностью расходую себя. Пока что у меня недостаточно сил, чтобы вернуться назад. Главная моя цель – найти когда‑ нибудь истинное равновесие между моими интра– и экстравертными сторонами. Они обе в равной мере развиты во мне. Я охотно вхожу в контакт с людьми. Мне кажется, своим интенсивным вниманием я выуживаю из них все лучшее и глубокое, что в них есть, они открываются мне. Для меня каждый человек – это рассказанная жизнью история. Моим воспаленным глазам нужно только читать. Жизнь открывает мне так много историй, я же должна сделать их понятными для каждого человека, для тех, кто не в состоянии непосредственно из жизни самостоятельно их вычитывать. Господи, ты наградил меня даром чтения, дашь ли ты мне и талант писателя?
Внезапно посреди ночи. Бог и я, теперь мы остались одни. Больше нет никого, кто может мне помочь. На мне ответственность, которую я еще не водрузила на свои плечи. Я пока слишком много играю и недисциплинированная. Ни в коей мере не чувствую себя из‑ за этого обедневшей. Нет, скорее обогащенной и спокойной. Мы остались совсем одни, Бог и я.
8 октября [1942], четверг, вторая половина дня. Ничего не поделать, я больна. Позже соберу все свои слезы и ужасы. Собственно, я уже это делаю здесь, в постели. Поэтому, наверное, меня так лихорадит и кружится голова? Не хочу быть летописцем зверств. И сенсационных тоже. Сегодня утром я сказала Йопи: «И все же каждый раз я прихожу к одному и тому же выводу, что жизнь прекрасна. Я верю в Бога и хочу, находясь в самом центре того, что люди называют “зверствами”, потом вновь сказать, что жизнь прекрасна». А сейчас, забившись в угол, лежу с головокружением, с температурой и ничего не могу делать. Только что проснулась, почувствовала себя полностью обезвоженной, схватила стакан воды и испытала такую благодарность за этот глоток, что подумала – если бы я только могла быть там, чтобы некоторым из тысячи людей дать глоток воды. Меня постоянно охватывает одно и то же чувство: ах, все ведь не так страшно, просто утихни, успокойся, все не так страшно. Когда за стол в нашей регистратуре снова садилась плачущая женщина или голодный ребенок, я подходила и, скрестив на груди руки, слегка улыбаясь, становилась сзади и тихо обращалась к сгорбившемуся, павшему духом существу: «Все ведь не так страшно, на самом деле не так страшно». И я оставалась так стоять, просто была там, поскольку сделать‑ то ничего нельзя. Иногда, подсев к кому‑ нибудь, я опускала ему на плечо руку, почти не говорила, а только смотрела в лицо. Никогда мне не было что‑ либо чуждым, любое выражение человеческого горя было мне близко. Все казалось знакомым, словно я все это уже однажды пережила. Некоторые мне говорили: «Чтобы все это выдерживать, у тебя должны быть железные нервы». Не думаю, что они у меня железные, скорее, очень чувствительные, но тем не менее я могу это выдержать. Я осмеливаюсь смотреть прямо в глаза любому страданию и не боюсь этого. И всегда в конце дня – чувство: как же сильно я люблю людей. Никогда не испытывала горечи от того, что им в жизни досталось, а просто любила их, любила за то, как они все‑ таки умели переносить горе. Умели, хотя внутренне почти не были готовы к тому, чтобы вообще что‑ либо выдержать. Белокурый Макс с кроткими, голубыми мечтательными глазами и наголо остриженной головой, на которой уже снова появился легкий пушок. Он в Амерсфорте прошел через такие истязания, что оказался «нетранспортабельным» и его оставили в санчасти. Однажды вечером он подробно рассказал об этом. Позже люди должны бы завести книгу этих подробностей, это необходимо, чтобы передать потомкам полную картину этого времени. Но у меня нет потребности знать множество деталей.
На следующий день [9 октября 1942]. Неожиданно приехал папа, все было очень нервозно. «Тоже мне сестра милосердия», и «донкихотство», и «Господи, избавь меня от желания быть понятой, а сделай так, чтобы понимала я». Сейчас 11 часов утра. Пожалуй, Йопи должен был уже добраться до Вестерборка, и мне кажется, будто теперь там есть частица меня. Утром опять боролась со своим нетерпением и унынием из‑ за болей в спине и тяжелого ощущения в ногах, которые с радостью пошли бы по всему миру, но пока не могут. Это еще будет. Нельзя быть таким материалистом. Разве, лежа здесь, я не прохожу через весь белый свет? Через меня протекают полноводные реки, во мне поднимаются высокие горы, а позади зарослей моего беспокойства и растерянности простираются широкие равнины покоя и смирения. Во мне есть все ландшафты, и для всего есть место. И земля во мне, и небо. И то, что люди смогли придумать что‑ то вроде ада, мне тоже абсолютно понятно. Во мне же его никогда больше не будет, он был пережит в прошлом, заранее, на всю оставшуюся жизнь, но ад других людей я вместе с ними переживаю очень сильно. Так и должно быть, а то, чего доброго, станешь самодовольной.
Возможно, это прозвучит парадоксально, но когда ты чересчур настойчива в своем стремлении физически быть вместе с любимым человеком, когда на это уходят все твои силы, – тогда в общем‑ то ты обкрадываешь этого человека, поскольку едва остаются силы на то, чтобы в действительности быть с ним.
Снова примусь за Августина. Он в своих письмах к Богу такой суровый, пламенный, страстный, полный самоотдачи. Собственно говоря, письма к Богу – это единственные любовные письма, которые надо писать. Наверное, было бы весьма высокомерно с моей стороны утверждать, что во мне слишком много любви, чтобы отдать ее одному‑ единственному человеку? Довольно детскими мне кажутся мысли о том, что всю жизнь надо любить только одного человека и никого больше. В этом есть что‑ то скудное, убогое. Не выучить ли навсегда, что любовь к людям намного плодотворней, что она приносит больше счастья, чем любовь к противоположному полу в ущерб всему обществу? Я сложила руки в ставшем мне милым жесте и, говоря в темноте глупые и серьезные вещи, вымаливаю благословение твоей полной добра и искренности голове. Все вместе можно было бы назвать одним словом «моление». Спокойной ночи!
Суббота [10 октября 1942], вечер. Верю в то, что могу в этой жизни, в этом времени все вынести и осмыслить. И если моя страстность слишком велика и я не найду никакого выхода, тогда для меня всегда останутся сложенные руки и преклоненные колени. Этот жест у нас, евреев, не передается от поколения к поколению. Я научилась ему с большим трудом. Это драгоценнейшая доля наследства, доставшаяся мне от того человека, чье имя я почти уже забыла, но эта лучшая его часть продолжает во мне жить. Что же это была за особенная, выдуманная мною история о девочке, которая не могла стать на колени. Или, как вариант, о девочке, которая училась молиться. Это мой интимнейший жест, интимнее, чем любой жест в отношениях с мужчиной. Разве можно всю свою любовь излить на одного– единственного человека?
Воскресенье [11 октября 1942], в перерыве дневного сна. Все сильнее сознаю, что во мне есть некое вещество, или как это назвать, которое ведет свою собственную жизнь и с помощью которого я изображаю окружающие меня вещи, события. Из этого вещества, которым еще недостаточно хорошо владею, которым сама себя снабжаю, я творю множество жизней. Может, во мне пока слишком мало веры в его собственную жизнь. Сама я ничего, кроме пространства, где эта жизнь может развиваться, предложить не могу. И одолжить тоже ничего не могу. Разве что мою ведущую перо руку, чтобы описать эту жизнь с ее собственными представлениями и опытом.
12. 10. 42. Множество впечатлений, как сверкающие звезды, лежат на темном бархате моих воспоминаний.
Возраст души – это что‑ то другое, нежели официально зарегистрированный возраст человека. Думаю, что душа уже при рождении имеет определенный, не меняющийся больше возраст. Можно родиться с двенадцатилетней душой, можно с тысячелетней, а бывают некоторые двенадцатилетние дети, по которым видно, что их душе уже 1000 лет. Я считаю самой неизведанной частью человека, и прежде всего у западных европейцев, – душу. Думаю, восточные люди живут в более крепком контакте со своей душой. Западный же человек не знает, что с ней делать, и стыдится ее, словно это что‑ то безнравственное. Душа – это не нрав, это нечто иное. Встречаются люди, у которых и правда много норова, но мало души.
Вчера я о ком‑ то поинтересовалась у Марии: «Она умна? » – Да, – ответила Мария, – но только головой. S. всегда говорил, у Тидэ духовный ум.
Когда между мною и S. иногда заходил разговор о нашей большой возрастной разнице, он всегда парировал: «Кто мне скажет, что ваша душа не старше моей? »
Из меня временами неожиданно вырывается пламенная благодарность, когда, как сейчас, передо мной в ошеломляюще полный рост встают люди и дружбы прошедшего года. Теперь я, что называется, лежачая больная, у меня малокровие, а все равно каждая моя минута наполнена и плодородна. Как же все будет, когда я снова стану здоровой? Я должна всегда с новой силой приветствовать тебя, Господи. Я так благодарна за такую дарованную мне тобой жизнь.
Душа – это нечто, сделанное из огня и горных кристаллов. Она – суровая, ветхозаветная твердь, но и нежная, как жест, которым его кончики пальцев иногда осторожно гладили мои ресницы.
Вечером. И снова мгновения, когда жизнь так обескураживающе тяжела. Тогда во мне одновременно и возбуждение, и беспокойство, и усталость. Днем были моменты очень сильных творческих переживаний. А теперь, как после семяизвержения, состояние опустошенности. Ничего другого я не должна делать, лишь неподвижно лежать под одеялом и терпеть, пока подавленность и обморочное состояние не оставят меня. Прежде в подобном состоянии я творила сумасшедшие вещи: пила с друзьями или думала о самоубийстве, или ночь напролет рылась в сотне разных книг. Нужно смириться и с тем, что бывают собственные бесплодные моменты; чем честнее признаешься себе в этом, тем быстрее такой момент пройдет. Надо иметь мужество и для пауз, позволить себе побыть пустым и подавленным. Спокойной ночи, милая облепиха.
Следующим ранним утром [13 октября 1942]. Буйно, как косой, размахиваю вокруг себя маленьким карандашиком, но срубить многочисленные ростки, взошедшие в моей душе, пока никак не удается. «Иных людей я несу в себе, как бутоны, которым даю распуститься внутри себя. Других несу как нарыв, несу до тех пор, пока он не прорвется и не вытечет гной» (Франс Биренхак). Предварять. Не нахожу для этого подходящего голландского слова. Вот так со вчерашнего вечера я лежу здесь и, заранее неся под крышу часть страданий надвигающейся зимы, все время понемногу вбираю в себя невзгоды всего мира. Но сразу это не выходит. Сегодня день будет очень трудным. Я останусь тихо лежать, предваряя что‑ то перед тяжестью всех грядущих дней.
|
|||
|