Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Предисловие 13 страница



Мне вдруг вспомнилась женщина с белоснежными волосами вокруг благородного, овального лица, которая держала в своем мешочке для хлеба пакетик с тостами. Это была ее единственная провизия на пути в Польшу. Она придерживалась строгой диеты. Она была ужасно милая, спокойная и по‑ девичьи стройная. Однажды днем я сидела с ней на солнце перед насквозь проходимыми бараками. Я дала ей одну книгу, «Любовь» Иоганна Мюллера, взятую мною в библиотеке S., отчего она была совершенно счастлива. Обратившись к двум молодым девушкам, позже подсевшим к нам, она сказала: «Рано утром, когда мы уедем, подумайте о том, что каждый из нас может плакать только три раза». И одна девушка ответила: «Я еще не получила свои талоны на слезы».

Сейчас около 11‑ ти. Как быстро прошел этот день, надо идти спать. Завтра Тидэ наденет свой светло‑ серый костюм и споет в кладбищенском павильоне «Восстань, мое сердце, с радостью». Впервые в жизни я буду сидеть в экипаже с черными занавесками. Я еще так долго могла бы писать, день и ночь. Господи, дай мне терпение. Совсем другой вид терпения. Письменный стол снова стал мне близким, и дерево перед моим окном больше не кружится. Ты намеренно вновь посадил меня за письменный стол, чтобы я делала мое самое любимое. А теперь правда спокойной ночи.

Мне так страшно, Йопи, что у тебя там трудности, я бы с радостью помогла тебе. И я помогу. До встречи!

 

Воскресенье, вечер. Выразить словами, озвучить, изобразить.

 

Многие люди пока что остаются для меня иероглифами, но, постепенно изучая их, я их расшифровываю. Это прекраснейшее из ведомого мне – вычитывать из людей жизнь. В Вестерборке я словно бы стояла перед голым каркасом жизни, перед ее вылезающим из всех обшивок скелетом. Спасибо, Господи, что ты учишь меня читать все лучше.

 

Знаю, мне еще предстоит сделать выбор. И это будет очень трудно. Если я хочу писать, если хочу попытаться описать все, что настойчиво требует от меня слов, тогда я должна намного дальше, нежели сейчас, отойти от людей, должна больше бывать наедине с собой. Тогда надо накрепко запереть дверь и принять кровавый и одновременно упоительный бой с кажущейся мне едва преодолимой материей. Отойти от маленького общества, дабы суметь обратиться к большому. Речь вообще‑ то не о том, чтобы обратиться к какому‑ то обществу. Это чисто поэтический порыв – хотеть материализовать изобилие переполняющих тебя образов. Это ведь настолько естественно, что не требует никакого объяснения. Иногда спрашиваю себя, разве я не испробовала жизнь до конца, до самого ее донышка. Я живу, наслаждаюсь и перерабатываю все вплоть до основания, без остатка. А может, ради творчества все‑ таки нужен вот такой не пережитый, неистраченный остаток, из которого и возникает напряжение, стимул к творчеству?

Я много, в последнее время очень много беседую с людьми. Пока что говорю образней и отточенней, чем пишу. Временами думаю, что должна не растрачивать свое время на разговоры, а, незаметно уединившись, искать на бумаге свой собственный путь. Одна часть меня тоже хочет этого, другая же не может решиться и растрачивает себя в словах среди людей.

 

«Макс, ты видел ту глухонемую женщину на восьмом месяце с мужем‑ эпилептиком? » Макс: «А сколько женщин на девятом месяце в этот момент в России выгнаны из своих домов и берутся за оружие».

 

Мое сердце – наполняющийся все новыми потоками страданий желоб.

 

Йопи, сидящий под звездным небом на пустоши, во время разговора о доме, о тоске по дому: «У меня нет никакой тоски, я ведь дома». Многое я тогда извлекла из этого «быть дома». Человек под небом – дома. Если ты все несешь в себе, то ты дома на любом клочке этой Земли.

Я часто, и сейчас тоже, кажусь себе кораблем, на борту которого находится ценный груз. Обрублены канаты, и корабль плывет, свободно плывет от берега к берегу, и весь этот груз плывет с ним. Нужно самому себе быть отечеством. Я провела с ним два вечера, прежде чем смогла заговорить об интимнейшем из интимнейшего. Мне так хотелось сказать ему об этом, словно я хотела сделать ему подарок. И тогда там, на огромной пустоши, опустившись на колени, я рассказала ему о Боге.

 

Конечно, доктор не прав. Наверное, раньше меня бы что‑ то подобное вывело из равновесия, но теперь я научилась видеть людей насквозь и иметь собственную точку зрения. «Вы ведете слишком духовную жизнь. Вы не даете волю своим страстям и отказываетесь от элементарных вещей». Я чуть не спросила: «Разве я могу прямо здесь лечь с вами на диван? » Это бы прозвучало не особенно тактично, но его монолог метил в этом направлении. И после: «Вы не живете в реальности». Все совсем не так, как утверждает этот человек. Безусловно, реальность. Но реальность в том, что по всей земле мужчины и женщины не могут быть вместе. Мужчины на фронтах. Лагеря. Тюрьмы. Разлука. Вот она, реальность. И с ней нужно справляться. Нужно ли в одиноком, тщетном томлении совершать грех Онана? Почему любовь, которую не можешь подарить одному человеку противоположного пола, не превратить в силу, которая поможет людям и которую опять же можно назвать любовью? И стремясь к этому, разве ты не находишься на реальной почве? Разумеется, реальность не такая конкретная, как постель с мужчиной и женщиной. Но есть же и другие реальности? Это выглядит так наивно и убого, когда пожилой мужчина в это время, Бог мой, в это время несет что‑ то о наслаждениях жизни. Охотно попросила бы его подробнее объяснить, что он под этим подразумевает.

 

«После этой войны, кроме потока гуманизма, на мир также обрушится поток ненависти». И тогда я снова поняла, что буду воевать с этой ненавистью.

 

22 сентября [1942]. Надо жить с самим собой так, будто ты живешь с целым народом, и изучать в себе все хорошие и скверные свойства людей. И если ты хочешь простить плохое другим, сначала прости его себе. Это, наверное, самое трудное, чему надо еще человеку учиться. Я часто предлагаю другим (раньше и себе тоже, теперь уже нет) простить себе свои ошибки и заблуждения. К чему в первую очередь относится умение их признать и великодушно с ними примириться.

Я бы с радостью жила, как полевые лилии. Если правильно понять это время, можно было бы у него научиться жить так, как живет полевая лилия.

 

Как‑ то раз я записала в своем дневнике, что хотела бы кончиками пальцев ощупать контуры этого времени. Я тогда не знала, как вообще следует подходить к жизни. Не знала по той причине, что не пришла еще к жизни в самой себе. Произошло это, когда я села за этот письменный стол. А потом внезапно я была брошена в средоточие человеческих страданий, на один из маленьких фронтов, разбросанных по всей Европе. И там я вдруг испытала вот что: я начала вычитывать наше время и много больше, чем только время, из человеческих лиц, из тысячи жестов, небольших высказываний, историй чужих жизней. Я заметила, что могу читать в других, потому что научилась читать в себе. При этом, когда чувствительными кончиками пальцев я двигалась вдоль контуров этого времени, мне и вправду часто бывало не по себе. Как это вышло, что обнесенный колючей проволокой кусок пустоши, сквозь который пронеслось столько судеб, потоки человеческого горя, я вспоминаю чуть ли не с умилением? Как случилось, что моя душа там не помрачнела, но, напротив, просветлела? Там я вычитала суть этого времени, и оно больше не кажется мне бессмысленным. Я так сильно любила жизнь здесь, за этим письменным столом, среди моих писателей, поэтов, цветов. И там, в бараках, наполненных взбудораженными, гонимыми людьми, я нашла подтверждение этой любви. Жизнь в тех продуваемых ветром бараках ни в коем случае не противоположна жизни в этой уютной, тихой комнате. Ни на одно мгновение я не была отрезана от жизни, которая будто бы уже и закончилась. Нет, она продолжается, сливаясь в сплошное, наполненное смыслом единое целое. Как должна я когда‑ нибудь все это описать? Описать так, чтобы другие люди смогли прочувствовать, как прекрасна, бесценна и справедлива, да, справедлива жизнь в своей основе. Может быть, однажды Бог даст мне для этого простые слова? И настолько же яркие, страстные, сильные. Но в первую очередь – простые. Как несколькими полными любви, легкими и все же уверенными касаниями между пустошью и небом нарисовать эти бараки? И как подать другим множество человеческих судеб, которые надо расшифровывать, как иероглифы, штришок за штришком, пока в конце концов не получится большое, отчетливое, понятное целое, обрамленное пустошью и небом?

 

Одно я знаю теперь доподлинно: никогда не смогу изложить все так, как живыми буквами это делает сама жизнь. Все это я прочла своими глазами и восприняла всеми органами чувств. Никогда не смогу так пересказать. И это могло бы ввергнуть меня в отчаянье, если бы я не знала, что, обладая даже недостаточно большой силой, нужно подойти к своему детищу и работать над ним.

 

Проходя мимо людей, как мимо пашни, я присматриваюсь, насколько высоко поднялись в них ростки человечности.

 

Я чувствую, как этот дом медленно начинает от меня ускользать. И это хорошо, на сей раз расставание с ним будет окончательным. Очень осторожно, с большой тоской, но и с уверенностью, что должно быть так и никак иначе, я его отпускаю, день за днем.

 

С одной рубашкой на теле и с одной в рюкзаке, – как в той сказке Корманна о человеке без рубашки? Король, искавший по всему королевству рубашку своего самого счастливого подданного. Когда же наконец он нашел самого счастливого человека, оказалось, что у того вообще нет рубашки. Кроме рубашки, маленькая Библия и, возможно, поместится еще мой русский словарь и «Рассказы» Толстого. И может, все‑ таки найдется место для одного тома «Писем» Рильке. И потом еще свитер ручной вязки из чистой овечьей шерсти от одной подруги. О, у меня еще много добра, Господи. А кто‑ то говорил, что хочет быть лилией на лугу?

Итак, с одной рубашкой в рюкзаке я направляюсь в «неизвестное будущее». Так это называется. Но разве это не та же самая земля под моими повсюду странствующими ногами, и не то же самое – то с луной, то с солнцем – небо? И не забыть еще звезды над моей безумной головой. Зачем же тогда говорить о неизвестном будущем?

 

23 сентября [1942]. Ненавидя, Клаас[45], мы далеко не уйдем. В действительности вещи совсем не такие, какими они представляются нам в надуманных нами схемах. Вот, к примеру, у нас в лагере есть один работник. В мыслях я часто вижу его перед собой. Более всего в глаза бросается его непреклонный, прямой затылок. Он с такой сильной ненавистью относится к нашим преследователям и, как я предполагаю, имеет для этого веские причины. Но сам он – мучитель. Он был бы образцовым начальником концентрационного лагеря. Я часто наблюдала за ним, когда он стоял на входе в лагерь, встречая своих затравленных собратьев по расе. Это всегда было безотрадным зрелищем. Я также помню, как одному из‑ за чего‑ то заплакавшему трехлетнему ребенку он бросил пару липких, черных конфет и прямо‑ таки по‑ отечески добавил: «Смотри, не вымажи морду». Теперь я думаю, что в нем было больше неловкости и смущения, чем негодования. Просто он не смог найти верный тон. Между прочим, он слыл толковейшим юристом Голландии, и его проницательные статьи всегда были превосходно сформулированы. (В санчасти повесился человек, не забыть вычеркнуть его из картотеки! ) Когда я потом видела его среди людей с его прямым затылком, властным взглядом, с вечной короткой трубкой во рту, всегда думала: «Не хватает только кнута в руке, который бы здорово ему подошел». Но я не чувствую к этому человеку ничего плохого, более того, – он меня очень интересует. Временами я даже испытываю к нему жуткое сострадание. У него такой недовольный, лучше сказать, смертельно несчастный рот. Рот трехлетнего ребенка, который не может добиться от мамы того, что хочет. Между тем ему примерно тридцать. Такой привлекательный тип, известный юрист, отец двоих детей. Но его лицо сохранило рот недовольного трехлетнего ребенка. Разумеется, выросшего и по ходу жизни огрубевшего. Если внимательно присмотреться, он не такой уж привлекательный.

Видишь ли, Клаас, в принципе, это так: хоть он и полон ненависти к тем, кого мы называем нашими палачами, но сам он тоже стал бы отличным палачом и преследователем беззащитных. И все же мне жаль его. Можешь ты это понять? Между ним и его окружением никогда не было дружеских контактов, он мог лишь с жадностью украдкой смотреть, как другие приветливы друг к другу. (Я всегда вижу его, наблюдаю за ним, ведь жизнь там не имеет стен. ) Позже я кое‑ что узнала о нем от одного человека, знавшего его уже много лет. Когда началась война, он выпрыгнул с третьего этажа, однако разбиться – что, очевидно, было его целью – ему не удалось. Потом он попытался броситься под машину, но и это не вышло. После этого он несколько месяцев провел в сумасшедшем доме. Это был страх, чистый страх. Он был в высшей степени блестящим, проницательным юристом, во время дискуссий между специалистами его слово всегда было последним и решающим. Но в критический момент он от страха выбрасывается из окна. Я слышала также, что его жена должна была по дому ходить на цыпочках, так как он не выносил шума, и что он был груб со своими детьми, которые страшно его боялись. Глубоко, глубоко сочувствую ему. Что же это за жизнь?

В сущности, Клаас, я хочу лишь сказать, что мы не можем предаваться ненависти к нашим так называемым врагам, у нас еще много работы над собой, поскольку мы враждебно относимся друг к другу. И я тоже не свободна от этого, если говорю, что среди наших людей есть палачи и негодяи. Я вообще не верю в то, что называют «плохими людьми». Я хотела бы, нащупав в человеке источник страха, схватить этот страх, устроить ему травлю и загнать назад, на его собственное место, ибо это единственное, Клаас, что мы можем в это время.

Клаас сделал усталый, вялый жест и сказал: «Но то, чего ты хочешь, требует времени, у нас же этого времени нет». Я ответила: «Но то, чего хочешь ты, этим люди занимаются уже две тысячи лет по христианскому летоисчислению, не говоря уже о многих тысячелетиях до того, когда тоже существовало человечество. И каков, по‑ твоему, если можно спросить, результат? »

И я с той же страстностью повторила, хотя постепенно мне начинает это казаться надоедливым, потому что у меня всегда все сводится к одному и тому же: «Это, Клаас, единственная возможность, я не вижу иного пути, как заглянуть в самих себя и вырвать с корнем, уничтожить то, что приводит людей к уничтожению других. Мы должны проникнуться мыслью, что каждый атом ненависти, привнесенный нами в этот и без того негостеприимный мир, делает его еще более негостеприимным».

И Клаас, этот старый, ярый классовый борец, возмущенно и одновременно удивленно сказал: «Да, но это, но ведь это снова было бы христианство! »

И я, после внезапного замешательства, развеселившись: «А почему, собственно, и нет? »

Дай мне быть здоровой и сильной!

 

Как там, под луной, словно созданные из серебра и вечности, лежали в ночи бараки. Как выскользнувшие из Божьих рук игрушки.

 

24 сентября [1942]. «По крайней мере есть одно утешение, – со своей грубоватой ухмылкой сказал Макс. – Зимой снег тут такой высокий, что он закроет окна бараков, и тогда весь день будет еще и темно». При этом он казался себе даже остроумным. «И потом нам здесь будет тепло, уютно, так как никогда не будет ниже нуля. А в рабочих бараках мы получили две маленькие печки, – вдохновенно продолжал он. – Люди, которые их принесли, сказали, что они так хорошо горят, что сразу же лопаются».

 

Помогая друг другу, мы зимой вместе сможем выдержать все: холод, темень, голод. И в то же время мы должны понимать, что эту зиму мы делим со всем человечеством, и с нашими так называемыми врагами тоже, и тогда мы почувствуем, что включены в одно целое, что находимся на одном из многих разбросанных по всему миру фронтов.

Это будет деревянный барак под голым небом с трехъярусными койками с линии Мажино. В бараке не будет света, так как кабель из Парижа все еще не прибыл.

А был бы свет, не было бы бумаги для затемнения.

 

Я постоянно прерываюсь на самой середине. Сейчас снова вечер. Мое тело ведет себя сегодня неподобающим образом. Под стальной лампой стоит маленький алый цикламен. Этим вечером я долго была вместе с S. и вдруг почувствовала, как во мне растет печаль, тоже присущая жизни. И тем не менее, Господи, я так благодарна, почти горда тем, что ты не отказал мне в твоей последней, величайшей загадке. Над ней можно думать всю жизнь. Но сегодня вечером у меня возникло так много вопросов к нему, и о нем самом тоже. Внезапно появилось так много непонятного. Теперь ответы надо находить самой. Какое ответственное задание. Но должна сознаться, я чувствую, что справлюсь с ним. Странно, когда звонит телефон, теперь это никогда уже не может быть его голос, который на другом конце провода отчасти приказывая, отчасти ласково говорит: «Послушайте‑ ка». Порой это очень тяжело. Я давно уже не видела Тидэ.

Вот обогащение моих последних дней: птицы в небе, полевые лилии, Евангелие от Матфея 6, 33: «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам».

Завтра встреча с Рю Коэном в «Кафе де Пари». Пять человек на площади Адама ван Шелтема были только в ночных рубашках и шлепанцах, хотя уже очень холодно. Еще был арестован кто‑ то больной раком на последней стадии, а вчера вечером на Ван Барлестрат, как раз здесь, за углом, был застрелен один еврей, хотевший сбежать. И многие еще во всем мире будут расстреляны в этот самый момент, когда я пишу эти строчки, сидя рядом с алым цикламеном при свете моей стальной настольной лампы. Моя левая рука покоится на маленькой раскрытой Библии, болит голова и живот, а на дне моего сердца лежат солнечные летние дни на пустоши и желтое люпиновое поле, простершееся вплоть до пропускного барака.

Еще не прошло и месяца, как 27 августа Йооп написал мне: «И вот, болтая свешенными ногами, я сижу и прислушиваюсь к огромной тишине. Люпиновое поле, уже без ликующих красок, купается в отрадно сияющем солнце. Все величественно и спокойно, и это наполняет меня тишиной и серьезностью. Я спрыгиваю с окна, делаю несколько шагов по рыхлому песку и смотрю на луну». А заканчивает он свое ночное письмо, написанное на простой бумаге убористым, собранным почерком так: «Я понимаю, как кто‑ то может сказать, что здесь можно сделать только одно – стать на колени. Нет, я не сделал этого, не посчитал необходимым. Сидя на окне, я сделал это мысленно, а потом пошел спать».

Удивительно, как этот человек так неожиданно, почти бесшумно, оживляя и воодушевляя меня, вошел в мою жизнь в то время, как мой большой друг, акушер моей души, лежал больной в постели, становясь все беспомощней. Иногда в тяжелые, как сегодня вечером, моменты я спрашиваю себя, что за намерения у тебя, Господи, по отношению ко мне. Может быть, это зависит от того, каковы мои намерения по отношению к тебе?

 

И снова все ночные беды, все одиночество страдающего человечества с мучительной болью проходят сквозь мое слишком маленькое для этого сердце. Что еще ждет меня этой зимой?

Позже я бы хотела путешествовать по разным странам твоего мира, Господи. Я чувствую в себе тягу к тому, чтобы, переступив через все границы на Земле, во всех твоих многообразных, сражающихся созданиях открыть что‑ то общее. И об этом общем я хотела бы сказать очень тихим, но не прерывающимся, убежденным голосом. Дай мне для этого слова и силы. Сначала я хочу побывать на фронтах, среди страдающих людей. Может, тогда у меня появилось бы право говорить об этом? Во мне все время, и после тяжелых мгновений тоже, как небольшая, теплая волна, поднимается чувство, что жизнь все‑ таки прекрасна. Это необъяснимое чувство. В реальности, которую мы сейчас переживаем, оно не находит поддержки. Но кроме той реальности, о которой читаешь в газетах, которую находишь в бездумных, возбужденных разговорах перепуганных людей, есть ведь и другая? Есть реальность этого маленького алого цикламена и огромного горизонта, которую можно обнаружить даже в шуме и сумятице этого времени.

Господи, посылай мне одну стихотворную строку в день. А если я не всегда смогу ее записать, потому что не будет бумаги, не будет света, тогда вечером под твоим необъятным небом я буду тихо читать ее наизусть. Ты только посылай мне время от времени одну‑ единственную маленькую стихотворную строку.

 

25 сентября [1942], 11 часов вечера. Тидэ рассказывала мне, что ее подруга после смерти мужа однажды сказала ей: «Бог перевел меня в старший класс, но парты здесь пока что для меня великоваты».

И когда мы говорим о том, что его больше нет (как бы ни было это странно, мы обе не чувствуем пустоты, а напротив, какую‑ то наполненность), Тидэ втягивает голову в плечи и говорит с какой‑ то отважной улыбкой: «Да, парты немного великоваты, и временами это тяжело».

 

От Матфея 5, 23–24: «Итак, если ты принесешь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что‑ то против тебя, оставь там дар твой перед жертвенником, и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой».

 

Однажды в океане утонула груженная серебром флотилия. С тех пор человечество все время пытается поднять со дна утонувшие сокровища. В моем сердце пошло ко дну так много таких флотилий, и всю жизнь я буду стараться поднять на поверхность лежащие там драгоценности. У меня нет пока что для этого подходящего приспособления. Его нужно создать из ничего.

 

Я семенила подле Рю, и после одного очень долгого разговора, во время которого мы снова обсуждали все «основные вопросы», я вдруг остановилась рядом с ним посреди узкой, невзрачной улицы Говерта Флинка и сказала: «Знаешь, Рю, у меня есть такое детское качество, благодаря которому я всегда нахожу жизнь прекрасной и которое, наверное, помогает мне легче все переносить». Рю выжидательно глянул на меня, и я сказала, словно это простейшая вещь в мире, что, собственно, так и есть: «Да видишь ли, я верю в Бога». Думаю, это привело его в некоторое замешательство, он посмотрел так, будто хотел прочесть на моем лице что‑ то скрытое, но потом согласился, что для меня это очень хорошо. Возможно, поэтому остаток дня я чувствовала себя такой просветленной и сильной? Потому что так непосредственно и просто посреди серого рабочего квартала из меня вырвалось: «Да видишь ли, я верю в Бога».

 

Хорошо, что я на пару недель осталась здесь. Восстановлю свое здоровье и вернусь окрепшей. И все‑ таки я была асоциальна, была слишком беспечна. Конечно, надо было навещать семью пожилых Боденхаймеров, а не отговариваться тем, что все равно ничего не могу для них сделать. Есть много вещей, которых я избегала, преследуя свои собственные интересы. Я так любила смотреть по вечерам на пустоши в одни глаза. Это было замечательно. Но все‑ таки со всех сторон у меня бывали осечки. И по отношению к девочкам в моем помещении тоже. Периодически бросая им кусочек себя, я потом снова убегала. Это было нехорошо. И тем не менее я благодарна, что это было так и что я смогу еще все исправить. Верю, что, вернувшись, буду серьезнее, собраннее, что буду меньше гнаться за своими удовольствиями. Если хочешь развивать нравственность в других, начни с себя. Я целый день верчусь вокруг Бога, словно больше ничего нет. Но тогда и жить нужно соответственно. О, я еще совсем не далеко ушла, нет, не далеко, но иногда веду себя так, будто это уже произошло. Я еще резвлюсь, еще беспечна, и события переживаю чаще с позиции художника, чем с позиции серьезного человека. Во мне есть что‑ то странное, непостоянное, авантюрное. Но когда поздним вечером я сижу здесь, за моим письменным столом, то вновь чувствую в себе настойчивую, целенаправленную силу, большую, возрастающую серьезность, которая иногда беззвучно подсказывает мне, что я должна делать, и которая позволяет мне совершенно искренне написать: «Я везде допускаю промахи, моя фактическая работа еще только должна начаться. До сих пор, по сути, все было баловством».

 

26 сентября [1942], 9. 30. Я благодарна тебе, Господи, за то, что так исчерпывающе, телом и душой, я смогла познать одно твое создание.

 

Я должна намного больше полагаться на тебя, Господи. И не ставить никаких условий: если только буду здорова, тогда… Продолжать жить и жить как можно лучше надо, даже когда нездорова. Я ничего не должна требовать и не буду этого делать. В моменты, когда я «отпускала ситуацию», моему животу сразу становилось существенно лучше.

 

Рано утром немного полистала свой дневник. Навстречу ринулись тысячи воспоминаний. Что за потрясающе богатый год. Какое изобилие приносил каждый день. И еще: спасибо, Господи, за то, что ты дал мне столько пространства для хранения этого богатства.

 

Я постоянно отмечаю, каким великим воспитателем стал для меня за последний год Рильке.

 

27 сентября [1942]. Откуда мог взяться такой искрящийся огонь! Все слова и выражения, как только я ими воспользуюсь, тотчас же кажутся мне сейчас серыми, бледными, бесцветными в сравнении с этой прорывающейся из меня интенсивной жизнерадостностью, любовью и силой.

Мой 21‑ летний братик, пианист, пишет мне из психбольницы, на котором? году войны:

«Я думаю, нет, я знаю, что после этой жизни наступит другая. Я даже думаю, что некоторые люди уже могут видеть и познавать ее одновременно с этой жизнью. Это мир, в котором вечное нашептывание музыки стало живой действительностью, где обычные, повседневные вещи и высказывания приобретают более высокое значение. Вполне возможно, что после войны люди будут больше открыты этому, чем до сих пор, что они сообща проникнутся более высоким миропорядком».

 

И если я раздам все имение мое, …а любви не имею, нет мне в том никакой пользы[46].

 

Теперь тебе, изнеженному, больше не надо страдать, а я легко могу выдержать немного холода и колючую проволоку. То, что в тебе бессмертно, продолжает жить во мне.

 

Как все же человек привязывается к материальному: Тидэ дала мне его маленькую поломанную розовую расческу. Я вообще не хотела бы иметь его фотографию и, вероятно, никогда больше не произнесу его имя, но замусоленный маленький розовый гребешок – все полтора года я видела, как он причесывает им свои редкие волосы, – лежит теперь в моем бумажнике среди важнейших документов, и мне будет ужасно грустно, если когда‑ нибудь я его потеряю. Все‑ таки человек странное существо.

 

28 сентября [1942]. Audi et alteram partem[47].

 

Отравитель ядовитым газом под измененным именем, и ландыши, и совращенная медсестра.

 

Слова флиртующего терапевта с меланхоличными глазами произвели все же на меня некоторое впечатление: «Вы ведете слишком интенсивную духовную жизнь, это плохо сказывается на здоровье. Ваш организм не справляется с этим». Когда я поделилась с Йопи, он задумался и согласился: «Возможно, он прав». Я долго думала об этом и говорю с еще большей уверенностью: нет, он не прав. Да, это так, я живу интенсивно, мне самой эта интенсивность порой кажется чрезмерной, демонической, но я день ото дня восстанавливаю свои силы в первоисточнике, в самой жизни, и успокаиваюсь в молитве. Каждый, кто говорит мне, что я живу слишком интенсивно, не знает, что в молитве можно уединиться, как в монастырской келье, и потом идти дальше с новыми силами и вновь завоеванным покоем.

Это именно та человеческая боязнь израсходовать себя, которая и лишает нас лучших сил. Когда после долгого, утомительного, ежедневного процесса продвинешься к первоисточнику, который мне хочется назвать просто Богом, и когда следишь за тем, чтобы дорога к нему не была забаррикадирована, была свободна, а это происходит благодаря «работе над собой», – тогда твои силы постоянно восстанавливаются и ты не боишься, что они иссякнут.

 

Я не верю в объективность утверждений. Множество комбинаций человеческих взаимодействий неисчислимо.

 

Говорят, ты слишком рано ушел из жизни. Ну что ж, тогда в мире одной книгой по психологии будет меньше, зато в нем прибавилось еще немного любви.

 

29 сентября [1942]. Ты часто говорил: «Это грех против Духа, и расплата неминуема. Всякий грех по отношению к Духу наказуем». Я также думаю, что расплата ждет любой «грех» против человеколюбия. Как в самом человеке, так и во всем окружающем нас мире.

 

Хочу еще раз переписать для себя Евангелие от Матфея 6, 34: «Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы».

С ежедневным множеством мелких забот вокруг грядущего дня, подтачивающих лучшие человеческие силы, нужно бороться, как с блохами. Ты пытаешься мысленно подготовиться к следующему дню, а в результате все получается иначе, совсем иначе. «Довольно для каждого дня своей заботы». Надо просто делать то, что необходимо, не позволяя себе заразиться многочисленными маленькими страхами и тревогами, этими признаками недоверия к Богу. Все образуется. В данный момент бессмысленно ломать себе голову над видом на жительство и продовольственными карточками, лучше поработать над еще одной русской темой. По существу, наша единственная моральная задача состоит в возделывании в себе пространства для спокойствия, для все увеличивающегося спокойствия, так, чтобы оно распространялось и на других людей тоже. И чем больше в людях будет покоя, тем спокойнее станет в этом перевозбужденном мире.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.