Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Предисловие 9 страница



 

Вторая половина дня, 16. 15. На веранде солнце, и сквозь жасмин дует легкий ветер. Видишь, снова начался новый день, который по счету с семи утра? Побуду еще десять минут с жасмином, а потом на позволенном нам пока велосипеде – к моему другу, который за последние шестнадцать месяцев стал частью моей жизни, хотя мне кажется, будто я знаю его тысячу лет, и который иногда вдруг кажется мне таким новым, что у меня от удивления останавливается дыхание. Какой странный этот жасмин. Стоит здесь, посреди серых, грязных сумерек такой сияющий, хрупкий. Не понимаю его. И не надо понимать. Можно и в этом, 20 столетии еще верить в чудо. А я верю в Бога, даже если в скором будущем меня в Польше сожрут вши.

 

2 июля [1942]. Страдание не умаляет человеческого достоинства. Этим я хочу сказать, что страдать можно с достоинством и без. Мне кажется, что большинство людей Запада не понимают искусства страдания и испытывают перед ним огромный страх. Это же не жизнь, как живет большинство: в страхе, разочаровании, горечи, ненависти, отчаянии. Боже мой, это ведь так понятно. Но если отобрать у них жизнь, так ли много будет отнято? Смерть нужно принимать как часть жизни, и страшнейшую смерть тоже. Разве мы не переживаем каждый день целую жизнь, и многое ли решает, прожить несколькими днями больше или меньше? Я каждый день нахожусь в Польше, можно сказать, на поле битвы, порой – навязчивое видение ядовито‑ зеленого поля битвы. Каждый день я там – у голодающих, истязаемых, умирающих. Но я и здесь – у жасмина и кусочка неба за моим окном. В одной‑ единственной жизни для всего есть место, и для веры в Бога, и для жалкой гибели.

 

И нужно иметь силы страдать в одиночку, не нагружая других своими страхами и заботами. Этому мы должны еще учиться и призывать к этому друг друга, и если не получается мягко – тогда строго. Когда я говорю, что тем или другим образом свожу счеты с жизнью, это не означает мою покорность судьбе. «За всем высказанным – недопонимание». Когда я что‑ то говорю, другой воспринимает это иначе, чем я имела в виду. Нет, это определенно не покорность. Что же я под этим подразумеваю? Может быть, то, что я уже тысячекратно прожила эту жизнь и столько же раз умирала и что ничего нового больше не будет?

Разновидность пресыщенности? Нет. Это от минуты к минуте тысячекратно повторяющиеся жизненные испытания, в которых и для страданий тоже есть место. Это правда, на сегодняшний день нет такого места, в котором бы их не было. Многое ли в итоге решает, что в одном столетии господствует инквизиция, а в другом людям причиняют страдания войны и погромы? Бессмысленные страдания, как они сами говорят. Страдание всегда претендовало на свое место и права, и многое зависит от того, в какой форме оно выражено. Решающим является, как его переносить; в состоянии ли ты, не отрицая при этом самой жизни, включить его в свою жизнь. Но может, это лишь теория, не проверенная на практике? Размышления за письменным столом, где меня доверчиво окружают книги, как там, на улице, – жасмин? Не думаю. Вскоре я предстану перед последней чертой. Наши разговоры нынче нашпигованы фразами типа «я надеюсь, что он еще сможет отведать клубники». Я знаю, как Миша, с его слабым здоровьем, должен бегать на вокзал, я думаю о бледных детских лицах Мирьям и Ренаты и о горестях многих других. Мне каждую минуту все, все это известно в полной мере, и иногда я склоняю голову, как под тяжелой ношей, лежащей на моем затылке, и одновременно с тем, как я, зная обо всем, склоняю голову, появляется потребность почти автоматическим движением сложить руки. Могла бы так сидеть часами. Мне все известно, и я все могу выдержать и стать сильнее. И также я уверена, что жизнь прекрасна, достойна и полна смысла. Вопреки всему. Это не значит, что мое настроение всегда возвышенное. После долгой дороги, после ожиданий в очереди можно быть уставшей, как собака, но опять же и это относится к жизни, и где‑ то в тебе есть что‑ то такое, что никогда больше не покинет тебя.

 

3 июля 1942, пятница, 8. 30 вечера. Это правда, я все еще сижу за тем же письменным столом, но под всем предшествующим надо подвести черту и дальше писать уже в другом тоне. Нужно предоставить место новой данности, надо включить ее в свою жизнь. Речь идет о нашей гибели, о нашем истреблении, по поводу которого не следует больше строить никаких иллюзий. Нас хотят полностью уничтожить, мы должны принять это и жить дальше. Сегодня меня обуяло глубокое уныние, я попытаюсь с ним справиться, ибо если уж мы должны подохнуть, то сделать это надо по возможности грациозно. Я не хотела выразить это так тривиально. Почему именно сейчас возникло это чувство? Из‑ за волдырей на ступнях от беготни по этому жаркому городу, в котором так много людей со ступнями, истертыми в кровь, – с тех пор, как они не смеют больше ездить на трамвае? Из‑ за бледного личика Ренаты, которая своими маленькими ножками должна по жаре бежать в школу, час туда и час обратно? Потому что, простояв в очереди, Лизл все равно не получит овощей? Из‑ за такого ужасающего количества незначительных по сути вещей, объединившихся в большую уничтожающую борьбу против нас. И все другое, гротескное и с трудом представляемое: S. не смеет больше навещать меня в этом доме, он должен отказаться от своего рояля и книг, а я больше не имею права пойти к Тидэ и т. п.

 

Ладно, я приму эту новую данность: нас хотят полностью уничтожить. Теперь я это знаю. Я не буду нагружать своими страхами других, не буду огорчаться, видя, как другие не понимают, что с нами, евреями, происходит. Одна данность не должна ни пожирать, ни разрушать другую. Я работаю и продолжаю жить с теми же убеждениями, и нахожу жизнь полной смысла, несмотря ни на что – полной смысла, хотя вряд ли осмелюсь высказать это в обществе.

Жизнь и смерть, горе и радость, волдыри на моих стертых в кровь ногах и жасмин за домом, преследования, безмерная жестокость – все это во мне складывается в одно большое целое, и я выдержу все это, и буду все больше постигать (только для себя самой, без объяснений кому‑ либо), как все взаимосвязано. Я хотела бы жить долго, чтобы когда‑ нибудь, позже, суметь то, что я поняла, растолковать другим, а если это мне не будет позволено, ну, тогда пусть кто‑ то другой продолжит мою жизнь с того места, где она прервется. И поэтому я должна до последнего вздоха жить хорошо и так убежденно, как это только возможно, чтобы тому, кто придет после меня, не было так тяжело и не пришлось начинать с самого начала. Может, это делается для будущих поколений? В свете последних постановлений еврейский друг Бернарда спросил, не пришла ли я еще к мнению, что всех их надо было бы уничтожить, и лучше всего порубить на куски.

 

3 июля 1942. Ах, мы ведь все несем в себе: Бога и небо, ад и землю, жизнь и смерть, и столетия, много столетий. Меняются декорации внешних обстоятельств, но мы все несем в себе, и обстоятельства никогда не бывают решающими, потому что они есть всегда, хорошие или плохие, и с этим фактом нужно смириться, он не мешает использовать жизнь для улучшения этих обстоятельств. Однако должны быть ясны мотивы борьбы, которую каждый день нужно заново начинать с себя.

 

 

Раньше мне казалось, что ежедневно должна выдавать массу гениальных идей, а сейчас я, как целина, где ничего не растет, но над которой высокое тихое небо. Так лучше. В настоящее время я больше не доверяю многообразию зарождающихся во мне мыслей. Лучше буду лежать вот так, невспаханная, и ждать. В последние дни во мне ужасно много всего происходило, и вот наконец выкристаллизовалось. Я посмотрела в глаза нашей гибели, нашей наверняка ужасной гибели, которая уже сейчас во многих мелочах повседневной жизни дает о себе знать, и включила ее в свою жизнь. Но так, чтобы мои жизненные ощущения не потеряли силу. Во мне нет озлобленности и мятежности, но я вовсе не пала духом и не смирилась с судьбой. Мое развитие, даже с возможностью предстоящего уничтожения, день ото дня беспрепятственно продолжается. Не хочу кокетничать словами, вызывающими только непонимание: я свела счеты с жизнью, со мной ничего больше не произойдет, так как речь идет не обо мне лично, и дело не в том, я или кто‑ то другой уйдет из жизни, речь идет о всеобщей гибели.

Бывает, говоря об этом с другими, хотя в этом мало смысла, я не вполне ясно выражаю свои мысли, но и это не важно.

Сказав «свела счеты с жизнью», я сказала, что возможность смерти теперь для меня абсолютно приемлема. Благодаря тому, что я посмотрела смерти, гибели в глаза и восприняла ее как часть жизни, моя жизнь как будто расширилась. Нельзя преждевременно приносить часть жизни в жертву смерти, защищаясь от нее и боясь ее. Неприятие смерти и страх перед ней оставляют нам лишь жалкий, изуродованный остаток жизни, что и жизнью‑ то нельзя назвать. Это звучит почти парадоксально: если смерть вытеснить из жизни, жизнь никогда не будет полной, совершенной, а приняв смерть – расширяешь и обогащаешь свою жизнь.

Это моя первая очная ставка со смертью. У меня с ней не было никакого опыта. В отношениях со смертью я девственно чиста. Никогда не видела ни одного покойника. Представить только, в этом усеянном миллионами трупов мире я, в мои 28 лет, не видела еще ни одного покойника. Правда, иногда я спрашивала себя, как отношусь к смерти, но серьезно для себя лично ее никогда не рассматривала, у меня на это не было времени. А сейчас она пришла, в полный свой рост и впервые, но и как давний знакомый, как часть жизни, которую нужно принять. Все очень просто. Нет необходимости в глубокомысленных рассуждениях. Смерть незаметно вошла в мою жизнь; крупно, просто, почти бесшумно, как что‑ то само собой разумеющееся. Она заняла свое место, и я знаю теперь, что она является частью жизни.

Вот, теперь спокойно могу идти спать, сейчас 10 вечера. Сегодня я мало что сделала. Уладила в жарком городе некоторые мелочи, при этом порядочно хлопот доставили мне волдыри на ногах. После этого на меня напала слабость, неуверенность. Позже я пошла к нему. У него болела голова, и он был этим обеспокоен, так как обычно в его сильном теле все функционировало отлично. Я немного полежала в его объятиях, и он был таким нежным, милым, чуть ли не грустным. Мне кажется, сейчас в нашей жизни начинается новый этап. Еще более серьезный, более интенсивный период, когда необходимо сконцентрироваться на самом важном. С каждым днем отпадает все больше мелочей. «Речь идет о нашем уничтожении, это ведь ясно, нам не нужно вводить себя в заблуждение». Завтрашнюю ночь я буду спать в кровати Дикки[41], сам S. – этажом ниже, а утром он разбудит меня. Это все еще есть. А как мы сможем в это время помочь друг другу, будет видно.

 

Немного позже. И хотя этот день не принес мне ничего, кроме как напоследок необходимого и безудержного столкновения со смертью, с гибелью, все же нельзя забыть кошерного немецкого солдата, стоявшего у киоска с мешком моркови и цветной капусты. Сперва в трамвае он вложил в руку девушки записку, а позже пришло письмо, которое я должна еще раз прочесть. Девушка сильно напомнила ему умершую дочку раввина, за которой на ее смертном одре он должен был день и ночь ухаживать. А сегодня вечером он придет в гости.

Когда Лизл все это мне рассказала, я вдруг поняла: сегодня вечером буду молиться и за этого немецкого солдата. Одна из многих униформ теперь обрела лицо. И наверное, есть еще много таких лиц, в которых мы сможем что‑ то прочесть, и мы это понимаем. Он тоже страдает. Между страдающими людьми не существует границ, они есть по обеим сторонам всех границ, и молиться нужно за всех. Спокойной ночи. Со вчерашнего дня я опять стала старше, старше сразу на много лет и серьезнее. Ушло уныние, и на его место пришла еще большая, чем прежде, сила. И еще вот что: познавая свои слабости и недостатки и принимая их, человек становится сильнее. Все так просто, мне становится это все понятней, и я хотела бы долго жить, чтобы сделать это понятным для других. А теперь действительно спокойной ночи.

 

Суббота [4 июля 1942], 9 часов утра. Похоже, во мне происходят большие изменения, и я надеюсь, что речь идет о большем, чем просто настроение.

Вчера вечером я дошла до нового озарения, если что‑ то подобное вообще можно назвать «озарением». И сегодня утром во мне покой, хорошее настроение и уверенность, каких давно уже не было. А причиной этому стал небольшой волдырь на левой ноге.

Мое тело – кладовая для множества притаившихся во всех углах болячек, и при этом обнаруживается то одна из них, то другая. И я с этим смирилась. Сама удивляюсь, как при всем том могу хорошо работать, могу сконцентрироваться. Но нужно иметь в виду, что, когда здесь все станет серьезно, с одними духовными силами далеко не уйдешь. Научил меня этому небольшой поход в налоговую инспекцию и обратно. Вначале мы, как веселые туристы, мчались через красивый солнечный город. Его рука поймала мою, и они так по‑ доброму прижались друг к другу. Когда же я через какое‑ то время очень устала, появилось по‑ настоящему странное чувство оттого, что в этом городе с его бесконечными улицами нам нельзя ехать в трамвае, нельзя нигде посидеть на террасе (о многих террасах я ему что‑ нибудь рассказывала: «Смотри, здесь два года тому назад я сидела со всеми друзьями после моего докторского экзамена»). И я подумала, или на самом деле я вовсе не думала, скорее это было ощущение: во все века на божьей земле были уставшие люди, стиравшие себе ноги до крови в холодную или жаркую пору, и это тоже всегда было частью жизни. В последнее время мне все чаще кажется, что даже в моих мельчайших повседневных заботах и впечатлениях украдкой проблескивает вечность. Я не единственная, кто устал или болен, печален или испуган, я разделяю участь миллионов других людей из многих веков. Все это часть жизни, и тем не менее в ее бессмысленности, если только всему предоставить место и если принять в себя жизнь как единое целое, заложены красота и смысл. А как только какую‑ то часть из целого исключаешь, как только самовольно что‑ то в жизни принимаешь, а что‑ то другое – нет, она и вправду становится бессмысленной, потому что больше нет целого, все становится произвольным.

А в конце нашей долгой прогулки нас ожидала безопасная комната с диваном, на котором, сняв обувь, можно было вытянуться. Прием был очень сердечным, друзья из Бетюве прислали корзину черешни. Прежде хорошая еда для нас была чем‑ то само собой разумеющимся, теперь это – неожиданный подарок. И хотя с одной стороны жизнь стала жестче и опасней, с другой – она стала богаче, поскольку мы больше не предъявляем к ней никаких требований и все хорошее становится неожиданным подарком, благодарно нами принимаемым. Во всяком случае, я это так чувствую, и он тоже, мы иногда говорим об этом. Как странно, что мы вообще не чувствуем ненависти, негодования, озлобления. Открыто высказывать это в обществе больше нельзя, мы бы вызвали замешательство и остались бы с нашими убеждениями одни.

Когда мы ходили по городу, я знала, что в конце пути нас ждет надежный дом, но также мне было известно, что придет время, когда нас никакой дом ждать не будет, а в конце пути будет стоять барак, где мы будем ютиться вместе со множеством людей. Пока мы шли, я осознала, что так будет не только со мной, но и с другими тоже, и приняла это.

И еще кое‑ чему, что следует признать, научила меня эта прогулка: за два коротких часа беготни у меня так сильно разболелась голова, что казалось, мой череп треснет по всем швам. И ноги болели так, что подумалось: как же я смогу когда‑ нибудь снова ходить? И от многих принятых таблеток аспирина (это вынужденная мера, так как иначе я бы легла и не вставала, но не надо ли мало‑ помалу учиться переносить боль без лекарств? ) весь последующий день у меня было смутное ощущение физического отравления. Для меня в этом нет ничего страшного, по этой причине моя жизнь ни на мгновение не стала менее интенсивной и прекрасной, но надо объективно признать, что ты, дорогая моя, никуда не годишься. Твое тело совершенно не тренировано, оно не оказывает сопротивления, ты в трудовом лагере свалилась бы через три дня, и все духовные силы мира не спасут тебя, если на приятную двухчасовую прогулку ты реагируешь такой головной болью и такой усталостью, и это пока еще на фоне всех удобств. Не беда. Я вытянусь на полу, меня стошнит, и тогда все пройдет, и я смогу продолжать славить Господа и жизнь. Примерно так представляю себе это сейчас.

Но с другой стороны – досада, боязнь быть в тягость другим, боязнь повиснуть на них гирей, и тем самым еще больше затруднить чей‑ то путь. Раньше, не желая быть балластом, я всегда, если что‑ то касалось моего физического состояния, скрывала это от других. Я вместе со всеми куда‑ то бежала, что‑ то праздновала, шла очень поздно спать, я все делала вместе со всеми. Не было ли в этом честолюбия? Боязни, что я буду меньше нравиться другим, что они будут раздражены, бросят меня, если я своей усталостью омрачу их удовольствия? В этом тоже скрывалась причина моих комплексов неполноценности. А к нашей прогулке добавилось еще то, что мы договорились завтра рано утром посетить некоторые адреса в еврейском квартале, где по возможности могли бы оказать помощь, а дорога туда намного длиннее, чем была в налоговую инспекцию.

Вплоть до вчерашнего вечера мне не хватало мужества сказать, что я не могу так далеко бежать, потому что знаю, для него долгая прогулка – отдых. Подумала примерно так: с Тидэ он может бегать часами, в таком случае я тоже должна с этим справиться. Все тот же детский страх утратить чью‑ то любовь, если полностью не приспособишься. Но теперь постепенно я начинаю все больше освобождаться от таких вещей. Нужно уметь признаваться в своих недостатках, и в физической сфере тоже. И нужно смириться с тем, что не можешь для другого быть всем, чем хотелось бы.

Признаться в своих слабостях еще не значит жаловаться, с чего по‑ настоящему начинается беда, и для других тоже. Думаю, большей частью именно это толкнуло меня вчера около 8 вечера помчаться к нему, отменив против моих правил по телефону ученика только для того, чтобы еще раз немного побыть с ним. И сразу же, когда легла рядом с ним на диван, сказала, что удручена тем, что вчерашняя долгая прогулка меня очень утомила и что по ней я могу судить, как мало иллюзий остается по поводу моего физического состояния. И он тут же сказал, как будто это самая простая вещь на свете: «Тогда, пожалуй, будет лучше, если мы в воскресенье утром отправимся не так далеко». Я предложила катить рядом с собой велосипед, а на обратном пути на нем ехать. Само по себе – мелочь, но для меня это было достижением, так как по обыкновению я бы предпочла израненные ноги, только бы не испортить ему настроения тем, что по моей вине сорвалась прогулка.

Конечно, эти вещи существовали только в моем воображении. А сейчас, как что‑ то само собой разумеющееся, я сказала примерно так: «Смотри, моих сил хватило до сих пор, дальше я не могу, я не виновата, ты должен принимать меня такой, какая я есть». Это и означает для меня следующий шаг к зрелости и независимости, к которым я, похоже, каждый день приближаюсь.

 

Многие люди, возмущенные в наши дни несправедливостью, возмущены только потому, что эта несправедливость коснулась их. Оттого возмущение это не настоящее, не глубокое.

Я знаю, что в течение трех дней в трудовом лагере умру, лягу и умру, а жизнь, несмотря на это, считаю справедливой.

 

Позднее утро. Каждый раз, когда надеваешь чистую рубашку и когда полчаса моешься душистым мылом в ванной комнате, принадлежащей тебе одной, – это маленький праздник. Похоже, я постоянно занята тем, что прощаюсь с достижениями цивилизации. И если позже должна буду обходиться без них, я буду всегда знать, что они есть, что они делают жизнь приятной, и буду приветствовать их как радости жизни, хотя они и не будут мне больше доступными. Здорово ведь, что они сейчас случайно выпали на мою долю, не так ли?

 

Нужно осмыслить все, что надвигается. И то, как к тебе, когда ты, купив зубную пасту, как раз покидаешь аптеку, подходит так называемый соотечественник с лицом инквизитора и, тыча в тебя указательным пальцем, спрашивает: «А вам позволено здесь покупать? » И я скромно, но твердо, с обычной своей любезностью: «Да, господин, это ведь аптека». «Так», – коротко и недоверчиво говорит он и идет дальше. Я не очень находчива. Бойкой на язык могу быть только в умной беседе с себе подобным. Перед сбродом на улице, выражаясь резко, я совершенно беззащитна. В таких ситуациях я смущена, расстроена и изумлена тем, что люди могут вот так обращаться друг с другом, но не в состоянии огрызнуться и выдать остроумный, в пределах дозволенного ответ. У этого человека не было никаких прав требовать от меня объяснений. Этакий идеалист, намеренный помочь в очищении общества от еврейских элементов. У каждого свои удовольствия в этой жизни. Однако такое небольшое соприкосновение с внешним миром должно быть посильным.

Мне ничуть не интересно изображать из себя героя перед тем или иным обидчиком во внешнем мире, и я никогда не буду играть эту роль. Пусть они видят, что я расстроена и совершенно беспомощна перед ними. Во мне нет потребности изображать геройство, я владею внутренней силой, и этого достаточно, остальное не имеет значения.

 

[5 июля 1942], 8. 30 утра. На нем была светло‑ голубая пижама, и когда он вошел, лицо его выражало смущение. Он выглядел таким милым. А потом он сел на край кровати и мы разговаривали. Теперь он ушел, и пройдет час, пока он закончит туалет, гимнастику, чтение. При чтении я могу составить ему компанию. Когда он сказал: «Теперь мне понадобится еще один час», мне стало так грустно, как будто я должна была попрощаться с ним навсегда. Внезапная волна тоски захлестнула меня. О, дать свободу тому, кого любишь, полностью предоставив его собственной жизни, – самое трудное, что может быть. Я учусь этому, учусь из любви к нему.

 

На улице настоящая оргия птичьих голосов. Перед моим широко распахнутым окном – плоская крыша с галькой и на ней голубь. И раннее солнце. Сегодня утром он кашлял, у него все еще побаливает голова, и он сказал: «Нам не следует идти есть к Адри». Ему приснился плохой сон, который он назвал «предостерегающим».

Я проснулась в 5. 30. В 7. 30, полностью искупавшись и немного позанимавшись гимнастикой, опять залезла под одеяло. Он, смущенный, кашляя, нерешительно вошел в своей светло‑ голубой пижаме и сказал: «изнуряющее состояние». Вместо того чтобы отправиться в дальний путь, мы утром пойдем к врачу. Я сегодня оставлю все дела и, погрузившись в свою внутреннюю тишину, буду отдыхать в ее внутреннем пространстве, данным мне гостеприимством целого дня. Может быть, и отдохну. Все тело и голова в плохом, крайне утомленном состоянии. Но мне сегодня не нужно работать, все наладится.

Солнце освещает крышу, на улице птичий гомон, а эта комната такая приветливая, что хочется молиться. У нас обоих позади по‑ настоящему бурная жизнь, у него с женщинами, у меня с мужчинами. Он сидел в светло‑ голубой пижаме на краю кровати, его голова покоилась на моих голых руках, и мы, до того как он ушел, немного поговорили. В сущности, это было очень трогательно. Никто из нас не начал пошло использовать удобную ситуацию. У обоих позади насыщенная, вольная жизнь с другими, и все же каждый раз мы снова смущаемся. Мне кажется это прекрасным, и я радуюсь этому. Сейчас надену мой цветной халат и спущусь вниз, чтобы вместе с ним читать Библию. После этого я в течение всего дня, сидя в углу, буду наслаждаться собственным покоем. У меня вполне привилегированная жизнь. Мне не нужно заниматься сегодня ни домашним хозяйством, ни давать уроки. Вот лежит мой завернутый в бумагу завтрак, и Адри принесет нам поесть что‑ нибудь горячее. Я останусь устало сидеть в моем тихом углу, как Будда, поджав под себя ноги, и буду улыбаться, разумеется, внутренне.

 

9. 45. Пара Псалмов натощак – хорошее блюдо, его можно включить в свою повседневную жизнь.

Мы вместе прожили начало дня, и это было замечательно. Очень питательное кушанье. Только когда он сказал: «Теперь я хотел бы сделать гимнастику и одеться» – снова этот дурацкий укол в сердце. Я поняла, что должна подняться в свою комнату, и вторично почувствовала себя одиноко брошенной в этом мире. Однажды я написала, что хотела бы делить с ним свою зубную щетку. Стремление быть с ним вместе и в самых повседневных мелочах. И все же дистанция – это хорошо, плодотворно. Как только он позовет меня к завтраку за маленьким, круглым, стоящим перед ежедневно отцветающей алой геранью столом, мы снова обретем друг друга. О, птицы и солнце на крыше с галькой. И во мне такая ясность и душевное спокойствие. И покоящаяся в Боге удовлетворенность. От Ветхого Завета исходят исконные силы, и есть в нем что‑ то «народное». Там живут прекрасные ребята. Поэтичная, строгая форма. Библия, в сущности, необычайно увлекательная, суровая и полная чувств, наивная и мудрая книга. Она интересна не только тем, что в ней высказано, но и теми личностями, которые это передают.

 

10 часов вечера. Только вот еще что: отдельные минуты сегодняшнего дня как бы мгновенно улетучились, однако весь день покоится во мне как невредимое, отрадное целое, как воспоминание, которое когда‑ нибудь еще понадобится и которое носишь с собой как непрерывно присутствующую реальность. За каждой фазой этого дня следовала другая, перед которой блекло все предыдущее. Не нужно полагаться ни на спасение, ни на погибель. И то, и другое – крайние случаи, но ни на какие из них не надо рассчитывать. Пока речь идет о неотложных бытовых вещах. Вчера вечером мы говорили о трудовом лагере. Я сказала: «У меня не должно быть никаких иллюзий, я знаю, что умру через три дня, потому что не выдержу это физически». Вернер относительно себя того же мнения. Лизл же сказала: «Не знаю, у меня чувство, что я, вопреки всему, выстою». Хорошо понимаю ее, раньше у меня тоже было такое же чувство. Чувство неистощимой энергии. И, по сути, оно еще у меня есть, но это не нужно понимать материально. Дело не в том, выдержит ли все твой нетренированный организм, это относительно второстепенно; истинная сила скорее состоит в том, чтобы, уходя из жизни, вплоть до последнего момента чувствовать, что она прекрасна, наполнена смыслом, что все в тебе осуществилось и что жить стоило. Я не могу это по‑ настоящему правильно объяснить, все время пользуюсь одними и теми же словами.

 

Понедельник [6 июля 1942], 11 часов утра. Сейчас, наверное, целый час я cмогу писать о самых необходимых вещах. Рильке где‑ то написал о своем парализованном друге Эвальде: «Но бывают также дни, когда он стареет и минуты проходят через него, как годы».

Так и через нас прошли часы вчерашнего дня. При прощании я слегка прижалась к нему и сказала: «Я бы хотела еще так долго быть с тобой, как это только возможно». Его рот придал лицу такое беззащитное, такое нежное, печальное выражение, и он сказал почти мечтательно: «Разве у нас еще могут быть собственные желания? »

А теперь я спрашиваю себя: не должны ли мы уже попрощаться и с нашими желаниями? Начав смиряться, не нужно ли смириться со всем? Он стоял в комнате Дикки, прислонившись к стене, и я с нежностью, легко прильнула к нему. На вид – никакого различия с бесчисленными подобными моментами моей жизни, но вдруг, словно в греческой трагедии, над нами распростерлось небо, на мгновение в моем сознании все расплылось, и так стояли мы в пропитанном угрозами и вечностью бесконечном пространстве. Быть может, в этот момент внутри нас окончательно произошел перелом. Он еще немного постоял у стены и сказал чуть не плачущим голосом: «Я должен сегодня вечером написать моей подруге, у нее скоро день рождения. Но что я ей напишу, нет ни настроения, ни вдохновения». И я сказала ему: «Ты должен уже сейчас попытаться примирить ее с мыслью, что она никогда не увидит тебя. Ты должен дать ей опору для дальнейшей жизни, вспоминая, как вы все эти годы, несмотря на физическую отдаленность, продолжали жить вместе. И что ее долг продолжать жить в твоем духе и таким образом сохранить твою душу для мира, сейчас важно только это». Да, так сегодня люди говорят друг с другом, и это не звучит больше нереально, мы вступили в новую действительность, в которой все приобрело другие краски, другие акценты. И между нашими глазами, руками, губами струился непрерывный поток нежности и сострадания, в которых исключалась малейшая страсть, а было лишь все добро, которое мы способны дать друг другу. И каждое «быть вместе» – тоже прощание. Сегодня утром он позвонил и задумчиво сказал: «Вчера все было прекрасно, мы должны в течение дня быть вместе столько, сколько это возможно».

А вчера днем, когда мы, два избалованных «холостяка», какими мы оба все еще являемся, за его круглым столиком поглощали обильный, не соответствующий нынешнему времени ланч, я сказала, что не хочу его покидать. Он стал вдруг строгим и убедительно произнес: «Не забывайте все то, что вы всегда говорите. Вы не должны этого забывать». В этот раз я больше не чувствовала себя (как это часто случалось раньше) маленькой девочкой, исполняющей роль в ушедшей далеко за пределы моего понимания театральной пьесе. В этот раз речь шла о моей жизни и моей судьбе. И эта судьба, полная угроз и неизвестности, веры и любви, окружала меня со всех сторон и подходила мне, как сшитое по мерке платье. Я люблю его со всем бескорыстием, которое недавно для себя определила, и не хочу малейшей тяжестью моей тоски и моих тревог повиснуть на нем. Отказываюсь даже от желания до последнего мгновения оставаться с ним. Мое существо постепенно превращается в огромную молитву за него. Но почему только за него? Почему также не за всех остальных людей? Шестнадцатилетние девочки тоже будут отправлены в трудовой лагерь. Если в ближайшее время придет черед голландских девочек, мы, старшие, должны взять их под защиту. Еще вчера вечером я хотела спросить Хана: «Тебе известно, что и 16‑ летних девочек призовут? », но я удержалась от этого вопроса, подумала: «Почему надо плохо к нему относиться, зачем делать его жизнь еще тяжелей? Разве я не могу сама справиться с этими вещами? Каждый должен знать о том, что происходит, это верно, но не нужно ли также хорошо относиться к другим и не нагружать их тем, что можно вынести самому? »



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.