Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Предисловие 2 страница



 

Воскресенье [16 марта 1941], 11 часов. В моей жизни понемногу меняется распорядок дня, иерархия действий. «Раньше» на пустой желудок я жадно начинала с Достоевского или Гегеля, а в момент растерянности могла нервно штопать чулок, если уж по‑ другому не получалось. Теперь день в буквальном смысле слова начинается со штопки, и постепенно, через всякие другие необходимые ежедневные дела я подтягиваюсь к вершине, где снова встречаюсь с поэтами и мыслителями. Если я хочу когда‑ нибудь создать что‑ то стоящее – надо срочно избавиться от этого пафоса в моей манере выражаться. Но по правде говоря, я просто ленюсь искать точные слова.

 

Половина первого, после прогулки, ставшей уже настоящей традицией. Во вторник утром, работая над Лермонтовым, я записала, что позади него все время всплывали черты S. и что я с этим дорогим мне лицом разговаривала, хотела его гладить и поэтому не могла работать. Но это уже в прошлом. Все опять немного изменилось. Сейчас его лицо тоже здесь, но оно больше не отвлекает меня, оно просто стало знакомым, родным фоном. Черты размыты, вижу его нечетко, оно перешло в видение, дух, назовите как угодно. И здесь я столкнулась с чем‑ то существенным, с чем‑ то важным. Раньше, если я находила красивый цветок, мне больше всего хотелось его прижать к себе или съесть. Труднее было, если речь шла о прекрасном виде, пейзаже, но ощущение было такое же. Я была слишком чувственной, я бы сказала, слишком настроенной на «безраздельное обладание» тем, что находила красивым. Это была сильная физическая потребность обладания. Отсюда и болезненное чувство тоски, неудовлетворенность, стремление к чему‑ то недостижимому, что я назвала «творческим порывом». Думаю, эти сильные чувства и навели меня на мысль, что я рождена для творчества, для искусства. И вдруг все изменилось, не знаю, благодаря какому внутреннему процессу, но все стало иным.

Это прояснилось во мне только сегодня утром, когда я вспоминала вечернюю прогулку вокруг Городского катка, что была пару дней назад. Я брела сквозь сумерки: в воздухе нежные тона, полные таинственности силуэты домов, живых деревьев с их прозрачными ветвями, одним словом – красота. И я точно знаю, как «раньше» мне было бы не по себе. Тогда я находила это столь красивым, что начинало болеть сердце. Я страдала от красоты и не знала, что с ней делать. Потом меня охватывала потребность писать, сочинять стихи, но слова никогда не хотели подчиняться, и я чувствовала себя чрезвычайно несчастной. Я была прямо‑ таки истощена этой красотой, перенасыщенностью, которая отнимала у меня бесконечно много энергии. Сейчас я назвала бы это чем‑ то вроде «онанизма».

Но недавно вечером я отреагировала не так. Я с радостью обнаружила, как, несмотря ни на что, божий мир прекрасен. Я наслаждалась в сумерках таинственным, тихим видом. Наслаждалась интенсивно, как и раньше, но, как бы это сказать, реальней. Мне больше не хотелось «владеть» им. И, окрепшая, я направилась домой работать. Пейзаж остался на заднем плане, как оболочка моей души, чтобы уж использовать этот красивый образ. Но это больше не мешало мне, не подталкивало к «онанизму», так сказать.

Теперь с S., а впрочем, и со всеми людьми тоже так. Во время того кризиса, когда я, оцепенев, не произнося ни слова, с напряжением смотрела на него, дело, вероятно, тоже было в желании «безраздельного обладания». Он рассказывал мне о своей личной жизни. О жене, с которой в разводе, но с которой все еще переписывается. О его «одиноко страдающей» подруге в Лондоне, на которой собирается жениться. О бывшей близкой подруге, очень красивой певице, с ней он тоже переписывается. После этого мы снова «боролись», и я ощущала сильное влияние его большого, притягивающего тела.

И когда, сев напротив него, я умолкла, во мне, вероятно, происходило нечто подобное тому, что происходило, когда я погружалась в чарующий пейзаж. Я хотела, чтобы он «был моим», чтобы и он тоже принадлежал мне. Однако никакой тяги к нему как к мужчине не было, сексуально он едва ли привлекал меня, хотя некое напряжение присутствовало все время. Но он глубоко тронул мою сущность, а это важнее. Таким образом, желая так или иначе владеть им, я ненавидела всех женщин, о которых он мне рассказывал, ревновала к ним и думала, хотя и неосознанно: «Что же от него остается мне? » Я чувствовала, как он ускользает от меня. По сути, это были мелкие, не высокого уровня человеческие чувства. Но понятно это стало мне только сейчас. Тогда же я была ужасно несчастна и одинока, мне только хотелось бежать от него и писать.

Теперь это «писать» я тоже воспринимаю как некий иной вид «обладания», то есть, приближая к себе вещи словами и образами, все же владеть ими. В этом до сих пор и состояла суть моего стремления писать: тихо уединиться со всеми своими сокровищами, спрятаться от жизни. Записав, сохранить их для себя и таким образом наслаждаться всем этим. И вот эта страсть к безраздельному обладанию – так я могу это для себя лучше всего сформулировать – вдруг исчезла. Разорваны тысячи тесных оков, я дышу вольно, чувствую себя сильной, смотрю вокруг ясными глазами. Теперь, не желая больше ничем владеть, будучи свободной, – владею всем, и мое внутреннее богатство неизмеримо.

 

S. полностью принадлежит мне, принадлежит настолько, что, отправься он завтра в Китай, – буду чувствовать его рядом, жить в его сфере. Когда в среду увижу его, буду очень рада, но уже не стану с ожесточением считать дни, как на прошлой неделе. И Хана[6] я уже не спрашиваю сто раз в день: «Ты меня еще любишь? », «Ты меня еще действительно любишь? » и «Желанней ли я всех других? » Это тоже была форма цепляния, физического цепляния за нефизические вещи. А теперь я живу и дышу, словно сквозь собственную «душу», если можно еще использовать это дискредитированное слово.

 

Сейчас мне стали ясны слова S., сказанные во время моего первого посещения. «Что находится здесь (и он показал на голову), должно прийти сюда (и он показал на сердце)». Тогда мне было не вполне понятно, как должен происходить этот процесс, но это произошло. Как? Не могу передать. Он передвинул на нужные места те вещи, которые уже существовали во мне. Все частички лежали вперемешку, а он соединил их в осмысленное целое. Как он это сделал, я не знаю, это его дело, так сказать, его профессия, не напрасно ведь о нем говорят как о «магической личности».

 

Среда [19 марта 1941]. Ловлю себя на потребности в музыке. Меня нельзя назвать немузыкальной, музыка, когда слышу ее, всегда захватывает меня. Но обычно мне не хватало терпения, отложив все в сторону, специально послушать музыку. Мои интересы всегда были и до сих пор остаются обращенными к литературе и театру, то есть к тем областям, где я могу сама продолжать мыслить. А теперь, на этом этапе моей жизни, музыка начинает сильно притягивать меня, я снова способна забыться, отдаться ей. И прежде всего это ясная, серьезная классика. Мне не по душе раздробленность современной музыки.

 

 

9 часов вечера. Господи, помоги мне, дай силы на эту тяжелую борьбу. Его рот, его тело были сегодня так близки, что их невозможно забыть. Не хочу отношений с ним. Хотя все идет к этому, но я этого не хочу  . Его будущая жена живет в Лондоне одна и ждет его. Но связывающая нас с ним нить мне тоже дорога. Теперь, постепенно становясь более «цельной», чувствую, что, по сути, я очень серьезный человек, не понимающий шуток с любовью. Хочу, чтобы в моей жизни был один‑ единственный мужчина, хочу вместе с ним что‑ то создать. Все прежние многочисленные приключения и романы, в общем‑ то, делали меня только несчастной и внутренне изорванной. Просто я никогда достаточно серьезно, сознательно не сопротивлялась этому, и любопытство всегда оказывалось сильней. Но теперь, когда силы во мне сконцентрировались, они начали препятствовать и моему авантюризму, и обращенному на многих чувственному любопытству. Собственно говоря, это ведь только игра, и можно интуитивно, не вступая в близкие отношения, почувствовать, что за человек рядом с тобой. Но, Господи, как же это теперь становится трудно. Его рот сегодня был так мне мил и так близок, что я нежно коснулась его губами. И эта по‑ деловому начавшаяся борьба закончилась тем, что мы покоились в объятиях друг друга. Он не поцеловал меня, только один раз быстро, сильно укусил за щеку. Но самым незабываемым для меня было, когда, вдруг опомнившись, он совсем робко, с почти неловкой застенчивостью и тревожным ожиданием в голосе спросил: «А рот, не показался он вам неприятным? » Вот, значит, это его слабое место. Борьба со своей чувственностью, проявившейся в тяжелом, удивительно выразительном рте. И боязнь этим ртом нагнать на другого страх. Трогательно. Однако мой покой исчез [7]. Потом он еще сказал: «Рот должен был бы быть меньше». И показал на правую сторону нижней губы, которая, описывая дугу, странно выдавалась из уголка рта; кусочек, вышедший из‑ под контроля. «Встречали вы когда‑ нибудь что‑ нибудь такое же упрямое? Ничего подобного никогда не увидишь». Я не запомнила в точности его слова, но затем снова слегка дотронулась до этого упрямого кусочка губы. По‑ настоящему я его не поцеловала. С моей стороны нет истинной страсти. Он мне бесконечно дорог, и мне бы не хотелось испортить это теплое, глубокое человеческое чувство какими‑ либо отношениями.

 

Пятница, 21 марта [1941], половина девятого утра. Если честно, мне сейчас вообще не хочется ничего писать, потому что чувствую себя такой легкой, светлой, радостной, что в сравнении с этим любое слово кажется свинцовым. Однако эту внутреннюю радость для своего загнанного, беспокойно бьющегося сердца мне пришлось сегодня утром отвоевывать. Ополоснувшись ледяной водой, я еще очень долго оставалась лежать на полу в ванной комнате, пока полностью не успокоилась и не обрела состояние, которое можно обозначить словом «боеготовность», и в предстоящем «бою» получила спортивное, волнующее удовольствие.

Кажется, я уже подавила в себе это смутное чувство страха. Жизнь на самом деле тяжела, борьба идет каждую минуту (только не преувеличивай, дорогая! ), но борьба притягивающая. Раньше я заглядывала в хаотичное будущее, потому что не хотела непосредственно перед собой видеть правду. Как избалованный ребенок, хотела все получить в подарок. Иногда меня посещало некое очень расплывчатое чувство, что в будущем я «смогла бы кем‑ то стать», совершить что‑ то «большое», а иногда – сумбурный страх, что исчезну, не оставив следа. Постепенно начинаю понимать, откуда это идет. Я отказывалась касаться непосредственно передо мной стоящих проблем, отказывалась последовательно продвигаться в будущее. А сейчас, когда каждая минута наполнена, до краев наполнена жизнью и испытаниями, борьбой, победами, поражениями, а потом снова борьбой и редким покоем, сейчас я больше не думаю о будущем. Это значит – мне безразлично, совершу я что‑ то большое или нет, потому что внутренне я уверена: что‑ то из этого да выйдет. Раньше я все время находилась как бы в подготовительной стадии, чувствовала, что все проделанное мною еще «ненастоящее», а лишь подготовка к чему‑ то другому, «большому», истинному. Но теперь этого нет. Живу сегодня, в эту минуту, жизнь наполнена смыслом и стоит быть прожитой; и если бы я знала, что завтра должна умереть, сказала бы: «Хотя и очень жаль, но так, как это было, – было замечательно». Правда, однажды я уже это теоретически объявляла. Я помню, это было летним вечером с Франсом на террасе «Рейндерс»[8]. Но тогда я так говорила больше от усталости. В смысле: «Ах, знаешь, если бы завтра все кончилось, меня бы это сильно не тронуло, так как мы уже знаем, что такое жизнь. Пускай только в воображении, но мы все уже испытали, и поэтому не будем судорожно цепляться за эту жизнь…». Думаю, что‑ то в подобном тоне. Мы чувствовали себя изнуренными, очень старыми и мудрыми людьми. Но все изменилось. А теперь за работу.

 

Суббота [22 марта 1941], 8 часов вечера. Я не должна расставаться с этой тетрадью, то есть с самой собой, иначе мне будет плохо. Каждый момент существует опасность потеряться, совсем заблудиться. По меньшей мере, сейчас мне кажется именно так. Но, возможно, все это просто от усталости.

 

Воскресенье, 23 марта [1941], 4 часа. И снова все запуталось. Хочу чего‑ то, сама не знаю чего. Внутри меня вновь подозрительность, беспокойство… И от сильного напряжения болит голова. С некоторой завистью вспоминаю оба минувших воскресенья: дни лежали передо мной, как открытые, просторные равнины с ничем не заслоненной перспективой, и я свободно шагала по ним. А сейчас я снова в дебрях.

 

Это началось вчера вечером; беспокойство исходило из меня, как чад из болота.

Вначале решила заняться философией, потом нет, все же лучше эссе о «Войне и мире», или нет, моему настроению больше подходит Альфред Адлер. В результате я оказалась с индусскими любовными историями. Скорее это все же было сражение с естественной усталостью, которой в конце концов я с мудрым благоразумием предалась. А сегодня утром все пошло хорошо. Но когда потом я ехала на велосипеде по Aполлолан, снова напала тоска, недовольство, ощущение пустоты, неудовлетворенность и бесцельные раздумья. В этот момент я вновь попала в болото. И даже мысль, что это тоже пройдет, на сей раз не приносит никакого успокоения.

 

Понедельник [24 марта 1941], 9. 30 утра. Наскоро сделаю лишь одну небольшую запись между двумя фразами моей темы. Странно, но все же S. остается для меня каким‑ то чужим. Если мимоходом он своей большой теплой рукой погладит мое лицо или изредка неподражаемым жестом кончиками пальцев дотронется до моих ресниц, во мне тут же возникает протест: «Кто тебе сказал, что ты можешь так запросто это делать, кто дал тебе право прикасаться ко мне? » Кажется, сейчас я понимаю почему. Когда мы первый раз боролись друг с другом, я восприняла это как что‑ то забавное, спортивное, хотя и неожиданное, я сразу вошла «в курс дела», подумав: «Ах, это наверняка относится к лечению». Так это и было, он подтвердил мне это позже, рассудительно констатируя: «Тело и душа едины». Я, конечно, в тот момент эротически была очень взволнована, но он оставался таким деловым, что я быстро совладала с собой. А когда мы затем сидели друг напротив друга, он спросил: «Послушайте, надеюсь, вас это не возбуждает, в конце концов я же буду к вам везде прикасаться», и в виде пояснения коротко дотронулся руками к моей груди, рукам, плечам. Я подумала тогда примерно так: «Да, дорогой, ты ведь, черт возьми, должен хорошо знать, как я чувственна, возбудима, ты сам мне об этом говорил. Ну ладно, все‑ таки порядочно с твоей стороны, что ты в этом так откровенен со мной, а я уж постараюсь с собой справиться». Он еще сказал тогда, что я не должна в него влюбляться и что вначале он всем и всегда это говорит. Как‑ никак проявил свою ответственность, хотя мне от этого стало немного неприятно.

Но когда мы боролись во второй раз, все было совсем по‑ другому. Он тоже был возбужден. В какой‑ то момент, лежа на мне, он едва слышно застонал и содрогнулся в древнейшем спазме мира, и во мне, как чад над болотом, взвились низменные мысли, что‑ то вроде: «О, у тебя прекрасная методика лечения, ты получаешь от этого удовольствие и сверх того еще оплату, хоть и небольшую».

Но то, как он во время борьбы хватал меня, как покусывал мое ухо, оплетал своими большими руками мое лицо, – все абсолютно сводило меня с ума.

Я угадывала спрятавшегося за этими жестами опытного и притягивающего любовника. В то же самое время я находила чрезвычайно низким то, что он злоупотребляет этой ситуацией. Но потом чувство отвращения прошло, а следом за ним, как никогда прежде, между нами возникло доверие и личный контакт. Когда мы еще лежали на полу, он сказал: «Я не хочу с вами никаких отношений, хотя должен честно признаться, вы мне очень нравитесь». И еще что‑ то о соответствии темпераментов. И немного позже: «А сейчас подарите мне маленький дружеский поцелуй». Но я тогда была к этому еще совсем не готова и робко отвернула голову. Под конец он был опять совершенно беспристрастным, держался естественно и сказал, словно вслух рассуждая о себе: «Собственно говоря, это так логично. Знаете ли, я ведь был очень мечтательным молодым человеком». И тут последовал эпизод из его жизни. Он рассказывал, а я, полная преданности, внимательно слушала, и при этом время от времени он нежно касался руками моего лица.

И вот так с противоречивейшими чувствами я шла домой и негодовала, потому что находила его подлым. Но вместе с тем и с нежным, глубоким человеческим чувством дружбы, а еще – с сильно возбужденной его изысканными манерами фантазией. На протяжении нескольких дней я была ни на что не способна, могла думать только о нем, хотя, собственно, это можно назвать не «думать», скорее, я тянулась к нему физически. Его большое гибкое тело угрожало мне со всех сторон, он был надо мной, подо мной – везде; грозил меня раздавить. Я не могла больше работать и с ужасом думала: «Боже мой, с кем я связалась. Я пошла за психологической помощью, лечением, пошла, чтобы прийти в согласие с самой собой, а теперь мне хуже, чем когда‑ либо». Целиком поглощенная ожиданием нашей следующей встречи, я была полна чувственных мечтаний. Это и был тот раз, когда я под платье натянула тренировочное трико и мои бурные фантазии столкнулись с его серьезностью. Потом, задним числом, я смогла это понять. Он оставался хладнокровным и сознательно держался по‑ деловому, потому что тоже боролся с собой. Спросил: «Вы думали обо мне на этой неделе? » На что я ответила что‑ то несвязное и опустила голову, а он совсем открыто сказал: «Честно говоря, первые дни я очень много о вас думал». Ну да, а потом снова был сеанс борьбы, но об этом я уже много писала. Это было противно и вызвало у меня кризис. Он по сей день не знает, почему я так смущенно и странно вела себя, и думает, это оттого, что он меня так сильно возбудил. Но оказалось, что и он сражался с собой. Сказал: «Вы для меня тоже проблема», и поведал мне, что, вопреки своему темпераменту, он на протяжении двух лет остается верным своей подруге. То, что я для него являюсь «проблемой», было для меня слишком нейтрально и по‑ деловому, я хотела быть для него «я», хотела, как капризный ребенок, «иметь» этого мужчину, хотя внутренне он был мне неприятен; но однажды в своих фантазиях я вообразила, что он должен стать моим, что я хочу познать его как любовника, и все. Мой тогдашний уровень был не очень высок, но обо всем этом я уже писала.

А теперь я чувствую, что «не уступаю» ему, что моя борьба равноценна его борьбе и во мне грязные и благородные чувства тоже ведут ожесточенную схватку.

Но из‑ за того, что он тогда вдруг, без приглашения, сбросив маску психолога, стал просто человеком и мужчиной, – его авторитет несколько убавился. Он обогатил меня, но и вверг в небольшой шок, нанес рану, пока не зажившую полностью, все еще вызывающую чувство, что он чужой: кто ты, собственно говоря, есть, и кто сказал тебе, что ты обо мне должен заботиться? У Рильке есть один великолепный стих о похожем настроении, надеюсь снова найти его.

Нашла! Несколько лет назад летним вечером Абрашa читал мне это стихотворение вслух на Зойделейке Ванделвег[9], потому что по какой‑ то невидимой причине он считал, что выраженное в нем соответствует мне. Наверное, потому, что я, вопреки нашей интимности, всегда оставалась чужой. Начинаю понимать это двоякое чувство, опять же благодаря моим трениям с S. и тому способу, каким я с этим справляюсь. Речь идет о двух последних строчках:

Und hö rte fremd einen Fremden sagen:

Ichbinbeidir[10].

 

Вторник, 25 марта [1941], 9 часов вечера. И потому что я сама еще так молода и полна несокрушимого желания не дать себя сломить, и потому что чувствую, что, обладая силой, способна заполнить возникшие пустоты, едва ли отдаю себе отчет, какими нищими и одинокими остались мы, молодые. А может, это еще одна форма обезболивания? Бонгер[11] умер, Тер Брак, дю Перрон, Марсман, Пос, ван ден Берг и многие другие – в концентрационном лагере и т. д. Бонгера невозможно забыть. (Странно, во мне снова все всплывает в связи со смертью ван Вейка. )

Несколько часов до капитуляции. Вдруг – тяжелая, неуклюжая, легко узнаваемая, движущаяся там, вдоль Городского катка, фигура Бонгера. На своеобразной, крупной голове – голубые очки. Голова повернута боком к поднимающимся из горящих нефтяных гаваней клубам дыма, которые нависли над городом. Эту тяжело ступающую фигуру с косо поднятой в сторону клубящегося вдали дыма головой я не забуду никогда. Неожиданно для самой себя, не надев пальто, я рванулась к двери, побежала за ним, догнала и сказала: «Добрый день, профессор Бонгер, в эти последние дни я много думала о вас, я хотела бы вас немного проводить». Он взглянул на меня через голубые очки как‑ то сбоку, и я поняла, что, несмотря на два экзамена и целый год лекций, он не имел ни малейшего представления о том, кто я. Но в те дни люди были так доверчивы друг к другу, что я просто пошла рядом с ним. Смутно помню наш разговор. В этот день началось движение большой волны беженцев в Англию, и я спросила: «Вы думаете, в бегстве есть смысл? » Он ответил: «Молодежь должна остаться здесь». На что я: «Вы верите, что победит демократия? » Он: «Она обязательно победит, но ценой жизни нескольких поколений».

В этот момент он, строгий Бонгер, был беззащитен, как ребенок, почти кроток. Я внезапно почувствовала неодолимое желание обнять его и вести, как дитя; так и сделав, я шла с ним вдоль Городского катка. Он казался каким‑ то разбитым и непостижимо добрым. Его пылкость, его строгость потухли. Сердце сжимается, когда думаю о том, каким он тогда был, он – гроза всего колледжа. На площади Яна Виллема Броуера мы попрощались. Я отступила, взяла его руку, он любезно наклонил свою тяжелую голову, взглянул на меня через голубые стекла, за которыми я не узнала его глаз, и с почти комичной торжественностью сказал: «Было очень приятно! »

 

А когда следующим вечером я заглянула к Беккеру[12], первое, что услышала, было: «Бонгер мертв! » Я сказала: «Это невозможно, еще вчера в семь вечера я с ним разговаривала». На что Беккер: «Тогда вы были одной из последних, кто с ним говорил. В восемь часов он застрелился».

Значит, свои последние слова «Было очень приятно! », по‑ доброму глядя сквозь голубые очки, он сказал малознакомой студентке.

Бонгер не единственный. Весь мир распадается, но идет дальше, и я, полная смелости и добрых намерений, пока что иду вместе с ним. И все‑ таки, хоть я и чувствую себя сейчас внутренне настолько богатой, что осознание этого еще полностью не проникло в меня, – нас ограбили. Несмотря на то, что нужно оставаться в контакте с теперешней действительностью и пытаться утвердить свое место в ней, не стоит заниматься исключительно вечными ценностями, это легко может переродиться в страусиную политику. Вычерпать жизнь изнутри и снаружи, не жертвовать ничем внутренним из‑ за внешней реальности, но и наоборот тоже, – вот в чем я вижу достойную цель. Сейчас почитаю простенькую историю из «Libelle»[13], и в постель. А завтра нужно снова заняться наукой, домом и собой. Ничего не надо запускать, но и не стоит придавать себе слишком много важности. А теперь – спокойной ночи.

 

Пятница, 8 мая [1941], 3 часа дня, в постели. Надо вновь заняться собой, другого выхода нет. Вот уже несколько месяцев я не открывала эту тетрадку. Жизнь внутри меня была такой светлой, ясной. Контакты с внешним и внутренним миром, расширение личности, настоящее обогащение; общение со студентами в Лейдене: Вил, Эмэ, Ян; учеба, Библия, Юнг, и снова S., и всегда и снова S.

Но вот остановка, смутное беспокойство, или нет, скорее никакого беспокойства, на это нет сил, уж слишком ощутимый во мне спад. А может, просто физическая усталость, от которой в эту сырую, холодную весну страдает каждый; все окружающее не вызывает во мне никакого отклика.

И все же я прекрасно знаю, что в это состояние меня приводит эта необъяснимая, странная связь с S. Надо снова начать внимательно наблюдать за каждым своим шагом.

 

8 часов вечера. Человек всегда ищет спасительную формулу или создающий порядок принцип. Недавно в холодную погоду я ехала на велосипеде и вдруг подумала, что, вероятно, я все слишком усложняю, расписываю, не хочу видеть действительность такой, какая она есть. По сути дела я ведь в него не влюблена, это вообще не любовь. Он привлекает меня как человек, и я несказанно много от него узнаю. С тех пор как познакомилась с ним, переживаю процесс развития, о котором в этом возрасте никогда и мечтать не могла бы. Собственно говоря, вот и все. Но теперь вмешалась эта проклятая чувственность, которой мы оба переполнены. Потому‑ то мы так неудержимо стремимся друг к другу, хотя оба, как мы однажды уже ясно высказались по этому поводу, не хотим этого.

Но потом, к примеру, наступает то воскресенье, кажется, это было 21 апреля, когда я впервые на весь вечер осталась у него. Мы разговаривали. Вернее, посадив меня к себе на колени, говорил только он. Говорил о Библии, потом читал мне вслух из Фомы Кемпийского. Все было еще нормально, никакого волнения, лишь дружеское, человеческое тепло. Но потом он вдруг оказался надо мной, я долго лежала в его объятиях, и вот тогда мне стало нестерпимо грустно. Он целовал мои бедра, а я ощущала себя все более и более одинокой. «Это было прекрасно », – сказал он на прощание, а я шла домой со свинцовым, трагическим чувством. После этого я начала выстраивать всяческие теории о своем одиночестве. Может, я просто не способна всем своим существом отдаться этой физической близости? Я и не люблю его, и знаю, что его идеал – верность одной женщине. Так случилось, что она живет в Лондоне, но речь‑ то о принципе. Была бы я по‑ настоящему сильным человеком, оборвала бы всякую физическую близость с ним, делающую меня в глубине души только несчастной. Но пока не могу отказаться от всех этих возможностей общения с ним, которые таким образом пропали бы. И наверное, боюсь ранить его мужское самолюбие, которое, в конце концов, у него тоже должно быть. Но тогда наша дружба поднялась бы на значительно более высокий уровень, и в результате он, пожалуй, был бы благодарен мне за то, что я помогла ему сохранить верность. Однако я лишь крошечное, жадное человеческое существо. Иногда мне хочется вернуться в его объятия, хотя после этого я снова почувствую себя несчастной. Наверняка тут дело еще и в детском тщеславии. Что‑ то вроде: все девушки и женщины в его окружении сходят по нему с ума, а я одна (хоть и познакомились мы недавно) так близка с ним. Если подобное чувство действительно сидит во мне, это ужасно. Фактически я рискую всей этой эротикой разрушить нашу дружбу.

 

8 июня [1941], воскресенье, 9. 30 утра. Думаю, каждое утро перед работой на полчаса необходимо «прикоснуться», прислушаться к себе. «Погрузиться в себя». Я бы сказала «медитировать», но это слово до сих пор немного пугает меня. Почему бы и нет? Полчаса наедине с самой собой. Мало по утрам в ванной комнате двигать только руками, ногами и всеми другими мускулами. Человек – это тело и дух. Полчаса гимнастики и полчаса «медитации» могут дать крепкую основу для концентрации на весь день.

Только такой «час покоя» – это не так уж просто. Этому надо учиться. Весь мещанский хлам, все лишнее надо внутренне отодвинуть в сторону. Моя маленькая голова всегда полна беспричинным смятением. Бывают, правда, и обогащающие, раскрепощающие чувства и мысли, но обычно они захламлены чем‑ то ненужным. Цель медитации – внутреннее превращение в широкую равнину без коварно заслоняющих перспективу зарослей. Чтобы могло произрасти нечто божественное, как это слышится в «Девятой симфонии» Бетховена. Чтобы возникла «Любовь». Не получасовая любовь‑ люкс, которой наслаждаешься, переполненный гордостью за собственные возвышенные чувства, а любовь, с которой можно чего‑ то достичь в скромной повседневной практике.

Разумеется, можно было бы каждое утро читать Библию, но для этого, думается мне, я еще недостаточно созрела, еще недостаточно велико мое внутреннее спокойствие; я еще слишком сильно пытаюсь постичь смысл этой книги головой, и поэтому не получается проникнуть, погрузиться в нее.

Лучше каждое утро немного читать «В саду философии»[14]. Конечно, могла бы также написать несколько слов на этих голубых линейках; терпеливо, тщательно продумывая отдельные мысли, даже самые незначительные. Прежде из сплошного честолюбия ты вообще не могла ничего писать. Это сразу должно было быть чем‑ то грандиозным, совершенным, и ты не позволяла себе просто что‑ то записать, порой даже умирая от желания.

Еще, глупая баба, хочу попросить тебя не смотреть так часто в зеркало. Быть очень красивой, должно быть, ужасно. Это значит не иметь доступа к своему внутреннему миру, поскольку находишься в плену своей же ослепительной внешности. Окружающие ведь тоже реагируют только на внешность, так что внутренне, пожалуй, совсем усыхаешь. Время, проведенное мною перед зеркалом, потому что меня вдруг привлекло смешное или какое‑ то интересное выражение моего совсем не такого уж красивого лица, это время можно было бы использовать лучше. Постоянное разглядывание себя ужасно меня раздражает. Правда, временами я себе нравлюсь, но это от приглушенного освещения в ванной комнате. В такие моменты не могу оторваться от своего отражения, представляю свое лицо в разных ракурсах под чьими‑ то восхищенными взглядами и при этом сочиняю на свою самую любимую тему: обратив лицо к публике, я сижу за столом в каком‑ то зале, и все смотрят на меня и находят красивой. Хоть ты и утверждаешь, что хочешь совершенно забыть себя, но пока ты так полна тщеславия и фантазий, что в этом «забывании себя» продвинулась не слишком далеко.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.