Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 11 страница



 Ребра — это замкнутые эллиптические орбиты планет, с фокусами в sternum — грудине, белом центре снимка. Легкие — это сероватые тени млечного пути на фоне черного свинцового небесного экрана. Темные контуры сердца — это облако пепла от сгоревшего солнца. Туманные гиперболы внутренностей — это одинокие астероиды, бродяги Вселенной, случайная космическая пыль. Мы стоим в приемной Морица перед экраном, на котором висят три рентгеновских снимка. Уменьшение с помощью техники фотонной фотографии со всей ясностью показывает, что человек — это целый мир, Солнечная система, увиденная из другой галактики. И все-таки этот человек мертв. В вечной мерзлоте Хольстейнсборга кто-то пневматическим буром выдолбил ему могилу и завалил сверху камнями, а потом залил цементом, чтобы к этому месту не сбегались песцы. — Мариус Хёг, умер на глетчере Баррен. Гела Альта, июль шестьдесят шестого. Мориц, судебно-медицинский эксперт Лагерманн и я стоим у экрана. В плетеном кресле, посасывая большой палец, сидит Бенья. Пол здесь из желтого мрамора, стены оклеены светло-коричневой материей. Плетеные кресла, кушетка для осмотра больных, покрашенная в цвет авокадо и обтянутая натурального цвета воловьей кожей. На стене висит подлинный Дали. Даже рентгеновский аппарат выглядит так, будто испытывает удовольствие от этой попытки сделать передовую технологию уютной. Именно здесь Мориц обычно зарабатывает ту часть денег, которые помогают ему позолотить закат его жизни, но в настоящий момент он работает бесплатно. Он рассматривает рентгеновские снимки, которые Лагерманн, нарушив шесть пунктов закона, вынес из архива Института судебной медицины. — Отчета об экспедиции шестьдесят шестого года нет. Его просто изъяли. Черт возьми. Я рассказала Морицу, что на меня объявлен розыск и что я не собираюсь являться в полицию. Нарушения закона вызывают у него отвращение, но он покоряется, потому что, с разрешения полиции или без разрешения, все равно лучше, что я здесь, чем если меня здесь нет. Я рассказала ему, что ко мне придет один знакомый и что нам понадобится экран в его клинике. Клиника — это для него святая святых, наряду с его капиталами и его счетами в Швейцарии, но он покоряется. Я сказала, что не хочу ему ничего объяснять. Он покоряется. Он пытается выплачивать свой долг мне. Этому долгу 30 лет, и он беспределен. И вот, когда пришел Лагерманн, достал снимки и прикрепил их маленькими прищепками, дверь все-таки открывается, и, ссутулившись, входит Мориц. Перед нами оказывается человек, единый в трех лицах. Он — мой отец, по-прежнему любящий мою мать и, возможно, меня тоже, сейчас вне себя от беспокойства, с которым не в силах совладать. Он — крупный врач, и доктор медицинских наук, и международная знаменитость по части инъекций, от которого никогда ничего не скрывали и который всегда раньше других узнавал, что и как. И он — маленький мальчик, которого выставили за дверь, а внутри происходит нечто, в чем он страстно хочет участвовать. Именно этому последнему я по неожиданной прихоти позволяю войти и представляю его Лагерманну. Конечно же, тот знает моего отца, он пожимает ему руку и широко ему улыбается, он встречался с ним до этого два-три раза. Мне следовало бы предусмотреть то, что сейчас происходит, а именно то, что Лагерманн тянет его к экрану. — Взгляните-ка сюда, — говорит он, — потому что тут, черт возьми, есть кое-что, что вас удивит. Дверь открывается, и медленно входит Бенья. В своих шерстяных гольфах на вывернутых носками наружу ногах примадонны и со своими претензиями на безграничное внимание. Оба мужчины прилипли к прозрачной звездной карте на экране. Они говорят и объясняют мне. Но обращаются они друг к другу. — В Гренландии очень мало опасных бактерий. Лагерманн не знает, что мы с Морицем успели забыть о Гренландии больше, чем он когда-либо узнает. Но мы не перебиваем его. — Там слишком холодно. И слишком сухо. Поэтому отравления испорченными продуктами питания бывают крайне редко. За исключением только одной формы. Ботулизма, анаэробных бактерий, вызывающих очень опасную форму отравления мясом. — Я лактовегетарианка, — говорит Бенья. — Медицинское заключение находится в Готхопе, но копия есть в Копенгагене. В нем говорится, что зарегистрировано пять смертных случаев в один день, 7 августа 1991 года. Здоровые молодые люди. Ботулизм. Clostridium Botulinum — анаэроб, как и Tetanus, бактерия, вызывающая столбняк. Сам по себе микроб ботулизма не представляет опасности. Но продукты его жизнедеятельности крайне токсичны. Они поражают периферийную нервную систему, нервы, возбуждающие мышечные ткани. Парализуют дыхание. Перед самым наступлением смерти все это, конечно, ярко выражено. Чертовское кислородное голодание, acidose. Лица людей становятся совершенно синими. Но когда все заканчивается, не остается никаких следов. Понятно, что livores немного темнее, но это ведь, черт возьми, бывает и при сердечном приступе. — Так что по внешнему виду ничего не определить? — спрашиваю я. Он качает головой. — Ничего. Диагноз «ботулизм» ставят после исключения других возможностей. Это предположение, к которому приходят, потому что не могут найти других причин смерти. Берут анализ крови. Пробы тех продуктов питания, которые находятся под подозрением. Их посылают в Институт вакцины. В больнице королевы Ингрид в Готхопе есть, конечно же, медицинская лаборатория. Но нет оборудования, необходимого для обнаружения самых редких токсинов. Поэтому анализы крови были посланы в Копенгаген. В анализах был обнаружен яд микроба ботулизма. Он достает одну из своих длинных спичек для сигар. Брови Морица взлетают на лоб. В клинике под страхом смерти запрещено курить. Курильщикам предлагают пройти в курительную, то есть прогуляться по саду. И даже там он это не очень приветствует. Он считает, что вид курящего человека, даже на расстоянии, может нарушить точность его удара при игре в гольф. Одной из немногих крупных, удивительных его побед над моей матерью было то, что в Кваанааке он заставил ее курить на улице. Одним из его бесчисленных поражений было то, что она курила в летней палатке в Сиорапалуке. Тем концом спички, на котором нет головки, Лагерманн показывает на микроскопические цифры на нижнем крае снимка. — Рентген стоит целую кучу денег. Мы используем его, только когда ищем попавшие в тело людей металлические предметы. В девяносто первом году не делали снимков. Посчитали, что в этом нет необходимости. Он достает из нагрудного кармана сигару в целлофане. — Здесь нельзя курить, — говорит Бенья. Он рассеянно разглядывает ее. Потом осторожно постукивает сигарой по снимку. — Но тогда, в шестьдесят шестом, они были вынуждены сделать снимки. Не было уверенности при опознании. Тела ведь были сильно повреждены взрывом. Не оставалось ничего другого, кроме как сделать рентген. Чтобы поискать старые переломы и всякое такое. Снимки должны были быть разосланы всем гренландским врачам. Как и полный снимок того, что осталось от их зубов. Только сейчас я замечаю, что на снимке ниже таза отсутствуют бедренные кости. Лагерманн осторожно прикрепляет еще два снимка рядом с первым. На одном из них изображен целиком почти не поврежденный позвоночник. Другой представляет собой хаос кусочков костей и затемнений — разорванную на куски вселенную. — Тут встает целый ряд профессиональных вопросов. Например, о положении тела по отношению к центру взрыва. Похоже, что они сидели прямо на самой взрывчатке. Что она не была — как обычно бывает в случае использования пластичных взрывчатых веществ в горах или на льду — помещена в пробуренный шурф или же в кумулятивное устройство, которое фокусирует взрыв в определенном направлении. Что она, если так можно выразиться, взлетела на воздух прямо им в задницу. Что случается крайне редко, когда работают профессионалы. — Я ухожу, — говорит Бенья. Но продолжает сидеть. — Все это, конечно, домыслы, основанные на очень слабых доказательствах. Но иначе вот с этим. Он вешает два более крупных снимка под первыми. — Увеличение, сделанное с негатива этих участков. Он показывает сигарой. — Видны остатки печени, нижний oesofagus и желудок. Здесь застряло нижнее ребро, прямо над vertebra lumbalis, который находится здесь. Это сердце. Здесь повреждено, здесь нет. Вы видите что-нибудь? Для меня это хаос серых и черных оттенков. Мориц наклоняется вперед. Любопытство побеждает тщеславие. Из внутреннего кармана он достает те очки, в которых видели его только мы, близкие ему женщины. Потом он касается ногтем каждого снимка: — Здесь. Лагерманн выпрямляется. — Да, — говорит он. — Именно здесь. Но что это за чертовщина? Мориц берет увеличительное стекло с алюминиевого подноса. Даже когда он показывает мне это, я ничего не вижу. И только когда он показывает мне на другом снимке, мне удается рассмотреть. Как в гляциологии. Один раз — это только случайность. Повторение создает структуру. Это беловатый, толщиной с иголку след, неровный, извилистый. Он идет вдоль разбитых позвонков, исчезает у ребер, появляется у одного края легкого, исчезает и потом возникает у сердца, вне его и частично в нем, в большом желудочке, словно белая ниточка света. Лагерманн показывает на другую фотографию. След идет через печень, в левую почку. Они смотрят через лупу. Потом Мориц поворачивается. С письменного стола он берет глянцевый толстый журнал. — «Nature», — говорит он. — Специальный выпуск семьдесят девятого года. На который ты, Смилла, обратила мое внимание. Справа фотография. Рентгеновский снимок, но снятый при помощи специальной техники, так что видны и ткани, а тело совершенно незаметно переходит в скелет. — Это, — говорит Мориц, — житель Ганы. Он проводит авторучкой вдоль левой стороны снимка. Виден светлый, извилистый след, идущий от бедра вверх через брюшную полость. — Dracunculus, — говорит он. — Гвинейский червь. Переносится ракообразными Cyclops в питьевой воде. Может также проникать через кожу. Очень неприятный паразит. Достигает метра в длину. Двигается по телу со скоростью до одного сантиметра в сутки. Высовывает наконец голову на бедре. Тут его и ловят африканцы и наматывают на палочку. Каждый день они вытягивают несколько сантиметров. На то, чтобы вытащить его, уходит месяц. Этот месяц и все предшествующие — это период непрекращающихся страданий. — Какая гадость, — говорит Бенья. Мы все втроем склонились над снимками. — Я так и думал, — говорит Лагерманн, — я так и думал, что это должен быть какой-то червь. — Статья в «Nature», — говорит Мориц, — посвящена диагностированию таких паразитов при помощи рентгена. Это очень сложно, если нет обызвествления ткани вокруг них. Поскольку сердце больше не бьется, очень трудно заставить контрастное вещество распространиться по телу. — Но здесь речь идет о Гренландии, — говорю я. — А не о тропиках. Мориц кивает: — Но ты подчеркнула название статьи на листке. Ее написал Лойен. Это одно из основных направлений его исследований. Лагерманн постукивает по снимку: — Я ничего не знаю о тропических болезнях. Я судебно-медицинский эксперт. Но в этих двух людей что-то внедрилось. Нечто, возможно, похожее на червя, возможно, на что-нибудь другое. Оно оставило канал длиной сорок сантиметров и по меньшей мере два миллиметра в диаметре. Проходящий прямо через диафрагму и мягкие ткани. Попадающий в области, разрушенные в результате этого воспалительным процессом. Этим двум господам было наплевать на тротил. Они умерли еще до взрыва. Умерли, потому что нечто — уж черт его знает, что это было, — просунуло голову соответственно в сердце и печень. Мы стоим, в растерянности глядя на снимки. — Самым подходящим человеком для решения этой проблемы, — говорит Мориц, — был бы, наверное, Лойен. Лагерманн смотрит на него прищурившись. — Да, — говорит он. — Было бы интересно послушать, что он может сказать. Но, по-видимому, чтобы быть уверенными в искренности его ответов, нам бы пришлось привязать его к стулу, дать ему пентотал натрия и подсоединить его к детектору лжи.  6
 

 Я очень хочу понять Бенью. И в эту минуту более, чем когда бы то ни было. Так было не всегда. Не всегда мне обязательно надо было понять. Во всяком случае, я говорю себе, что так было не всегда. Когда я впервые приехала в Данию, я лишь воспринимала явления. В их ужасе, или красоте, или глубокой печали. Но при этом не чувствуя особой потребности объяснять себе их. Часто, когда Исайя приходил домой, ему нечего было есть. За столом в табачном дыму сидела со своими друзьями Юлиана, и был смех, и слезы, и чудовищное пьянство, но не было даже пяти крон, чтобы спуститься и купить жареной картошки. Он никогда не жаловался. Он никогда не ругал свою мать. Он не дулся. Терпеливо, молча, осторожно он уворачивался от протянутых к нему рук и уходил. Чтобы, если это возможно, найти иной выход. Иногда бывал дома механик, иногда — я. Он мог просидеть в моей гостиной час или больше, не говоря, что он голоден. Твердо придерживаясь правил доходящей до глупости гренландской вежливости. Когда я готовила ему еду, когда варила скумбрию весом в полтора килограмма и давала ему ее целиком на полу на газете, потому что именно там ему больше всего нравилось есть, и он обеими руками, не говоря ни слова, с методичной основательностью расправлялся с целой рыбиной, съедал глаза и высасывал мозг, обсасывал хребет и грыз плавники — вот в такую минуту у меня иногда возникало желание объяснить. Попытаться понять разницу между детством в Дании и детством в Гренландии. Чтобы постичь унизительные, утомительные, однообразные эмоциональные драмы, которые связывают европейских детей и родителей взаимной ненавистью и зависимостью. И чтобы понять Исайю. В глубине души я знаю, что стремление постичь ведет к слепоте, что желание понять несет в себе жестокость, которая затмевает то, к чему стремится понимание. Только восприятие обладает чуткостью. В таком случае я, наверное, и слаба, и жестока. Мне никогда не удавалось отказаться от этих попыток. На первый взгляд у Беньи есть все. Я знакома с ее родителями. Это подтянутые и сдержанные люди, они играют на рояле, говорят на иностранных языках, а каждое лето, когда балетная школа Королевского театра закрывалась, они, уезжая на юг в дом на Коста Смеральда, брали с собой лучшего французского балетного педагога, чтобы тот каждое утро на окруженной пальмами террасе гонял Бенью, потому что так она сама пожелала. Можно было бы подумать, что человек, который никогда не страдал или не получал отказа ни в чем сколько-нибудь серьезном, найдет спокойствие внутри себя. Долгое время я неверно оценивала ее. Когда она расхаживала по дому перед нами с Морицем, одетая только в свои маленькие трусики, и закрывала лампы красными шелковыми платками, потому что свет режет ей глаза, и все время договаривалась о чем-то с Морицем, а потом отказывалась, потому что, как она говорила, сегодня ей нужно встретиться со своими сверстниками, мне казалось, что это у них такая игра. Что она на непостижимой волне самоуверенности испытывала свою молодость, красоту и притягательную силу на Морице, который почти на полсотни лет старше ее. Однажды я стала свидетелем того, как она потребовала переставить мебель, чтобы у нее было место танцевать, а он не согласился. Сначала она не поверила. Ее красивое личико, чуть раскосые миндалевидные глаза и прямой лобик под кудряшками заранее светились уверенностью в победе. Потом она поняла, что он не сдастся. Возможно, это было впервые в их отношениях. Сначала она побледнела от гнева, а потом ее лицо искривилось гримасой. В глазах появились отчаяние, пустота, одиночество, губы сжались в подавленном, инфантильном, отчаянном рыдании, которое, однако, никак не могло вырваться наружу. Тогда я поняла, что она любит его. Что за вызывающим кокетством скрывается похожая на боевые действия любовь, которая вынесет все и будет сражаться во всех необходимых танковых баталиях и взамен этого потребует все. Тогда же я подумала, что она, наверное, всегда будет ненавидеть меня. И что она заранее проиграла. Где-то в душе Морица есть область, куда она никогда не сможет проникнуть. Обитель его чувств к моей матери. Или, может быть, я все-таки ошибаюсь. В это мгновение, именно сейчас, мне приходит в голову, что она, может быть, все же выиграла. Если это так, то я признаю, что она потрудилась. И не ограничиваясь только тем, чтобы вертеть своей маленькой попкой. И не довольствуясь только тем, чтобы бросать на Морица, сидящего в первом ряду партера, томные взгляды, надеясь, что это окупится в будущем. И не надеясь на свое влияние дома и в лоне семьи. Если бы я раньше и не понимала этого, то в этот момент понимаю. Понимаю, что в Бенье есть природная сила. Я стою в снегу, прижавшись к стене дома, и заглядываю в окно буфетной. Бенья наливает молоко в стакан. Обворожительная, гибкая Бенья. И протягивает его человеку, который появляется в поле моего зрения. Этот человек Ноготь.
 Я возвращаюсь по Странвайен, со стороны станции Клампенборг, и чудо, что я его замечаю, потому что у меня был тяжелый день. В это утро я больше не в силах со всем этим бороться и, встав, убираю под лыжную шапочку волосы и повязку, которая теперь представляет собой лишь кусочек пластыря, закрывающий рану, надеваю темные очки и пальто и еду на поезде на Центральный вокзал, откуда звоню механику домой, но никто не берет трубку. Потом я прогуливаюсь вдоль набережной от Толькаен до Лангелиниэ, чтобы собраться с мыслями. У станции Норхаун я делаю несколько покупок, мне упаковывают коробку, которую я прошу доставить на виллу Морица, и звоню из телефона-автомата, и этот звонок — это мне ясно — является одним из самых важных поступков в моей жизни. И все же это значит удивительно мало. В некоторых случаях роковые решения в жизни, возможно даже те, где речь идет о жизни и смерти, даются с почти беззаботной легкостью. Но мелочи, например то, как цепляешься за все равно ушедшее, оказываются такими важными. В этот день необходимо снова увидеть Книппельсбро, где мы с ним ехали, и «Белое сечение», где мы с ним спали, и Криолитовое общество, и Скудехаунсвай, где мы гуляли под руку. Из автомата на станции Норхаун я снова звоню ему. Трубку берет какой-то человек. Но это не он. Это сдержанный, анонимный голос. — Да? Я молча слушаю. Потом вешаю трубку. Я листаю телефонную книгу. Не могу найти его автомастерскую. Я беру такси до площади Тофтегор и иду по аллее Вигерслев. Тут нет никакой мастерской. Из автомата я звоню в отделение профсоюза. Человек, который говорит со мной, любезен и терпелив. Но на аллее Вигерслев никогда не была зарегистрирована никакая мастерская. Никогда до этого я не обращала внимания на то, как открыты для наблюдения телефонные будки. Звонить из них — все равно что выставлять себя для моментального опознания. В телефонной книге два адреса Центра эволюционных исследований: один в Институте Августа Крога, а другой в Датском техническом университете на Лундтофтеслеттен. По последнему адресу находится также библиотека и секретариат центра.
 Я беру такси до Кампманнсгаде, до Комитета по регистрации промышленных предприятий и компаний. Улыбка, галстук и простодушие юноши все те же. — Хорошо, что вы пришли, — говорит он. Я показываю ему вырезку из газеты. — Вы читаете иностранные газеты. Вы помните этот случай? — Самоубийство, — говорит он. — Все это помнят. Секретарь консульства бросилась с крыши. Тот, кого задержали по подозрению, пытался отговорить ее от этого. Дело вызвало обсуждение принципиальных вопросов правовой защиты датчан за границей. — Вы не помните имя секретаря? В глазах у него появляются слезы. — Я изучал международное право на одном курсе с ней. Прекрасная девушка. Ее звали Раун. Натали Раун. Она собиралась пойти работать в Министерство юстиции. Поговаривали — в узких кругах, — что она может стать первой женщиной — начальником полиции. — Нет более «узкого круга», — говорю я. — Если что-нибудь происходит в Гренландии, оно оказывается связанным с чем-то другим в Сингапуре. Он печально смотрит на меня, ничего не понимая. — Вы пришли не для того, чтобы встретиться со мной, — говорит он. — Вы пришли из-за этого. — Я не заслуживаю того, чтобы со мной знакомиться ближе, — говорю я, не кривя душой. — Она была похожа на вас. Таинственная. Ее тоже нельзя было представить себе работающей в кабинете. Я так и не понял, почему она вдруг стала секретарем в Сингапуре. Это ведь другое министерство. Я еду на поезде до станции Люнгбю, а оттуда на автобусе. В каком-то смысле все — так же, как и когда-то, в семнадцать лет. Кажется, что отчаяние полностью парализовало тебя, но нет — этого не происходит, оно концентрируется в темной точке где-то внутри тебя, заставляя остальную систему функционировать, заставляя тебя делать конкретные дела, которые, может быть, и не так уж важны, но которые держат тебя в тонусе, гарантируя, что ты все-таки каким-то образом живешь. Между зданиями лежит снег толщиной в метр, расчищены только узкие дорожки. Центр эволюционных исследований еще не полностью оборудован. В приемной установлена конторская стойка, но она закрыта сверху, потому что красят потолок. Я объясняю, что именно я разыскиваю. Одна из женщин спрашивает, заказано ли у меня компьютерное время. Я отвечаю, что нет. Она качает головой, библиотека еще не открыта, а архив находится в UNIC — Датском вычислительном центре науки и образования, компьютерной сети высших учебных заведений, закрытой для внешнего пользования. Какое-то время я брожу между зданиями. Когда я училась в университете, я несколько раз бывала в этом месте. У нас здесь проводились занятия по топографической съемке. За это время все изменилось. Стало более суровым и чужим, чем я это помню. Или же дело в холоде. Или во мне самой. Я прохожу мимо здания вычислительного центра. Дверь закрыта, но, когда выходит группа студентов, мне удается войти. В центральном зале стоит около полусотни терминалов. Некоторое время я жду. В зал входит пожилой человек, и я иду вслед за ним. Он садится, а я встаю за его спиной и внимательно наблюдаю. Он меня не замечает. Просидев час, он уходит. Я сажусь за свободный терминал и нажимаю на клавишу. Компьютер спрашивает: Log on User ID[17]. Я набираю LTH3, как это делал пожилой человек. Компьютер отвечает: Welcome to: Лаборатория технической гигиены. Your password? [18] Я набираю ЙПБ. Как и пожилой господин. Компьютер отвечает: Welcome Mr. Йенс Питер Брамслев. Когда я набираю: Центр эволюционных исследований — компьютер предлагает мне меню. Один из пунктов «Библиотека». Я набираю имя Тёрк Вид. Есть название только одной работы. «Гипотеза об истреблении подводной жизни в полярных морях в связи с событием, описанным Альваресом». Статья на ста страницах. Я пролистываю их. Хронологические таблицы. Фотографии окаменелостей. Ни их, ни текст под картинками разобрать невозможно из-за низкого разрешения экрана. Различные кривые. Несколько геологических карт-схем современного Дэвисова пролива в разные моменты его становления. Все кажется одинаково непонятным. Я нажимаю на клавишу, чтобы попасть в конец. После длинного списка литературы идет очень короткое резюме статьи.
 «В основу статьи положен тезис, выдвинутый в 1970-е годы физиком, лауреатом Нобелевской премии Луи Альваресом, о том, что содержание иридия в глинистом слое между отложениями мелового и третичного периодов в районе Губбио в Северных Апеннинах и под Стевнс Клинт в Дании слишком велико, чтобы объясняться чем-нибудь иным, кроме как падением очень большого метеорита. Альварес исходит из того, что падение произошло 65 млн. лет назад, что метеорит был от 6 до 14 км в диаметре и что он взорвался при падении, высвободив энергию, равную 100 млн. мегатонн тротила. Образовавшееся в результате облако пыли полностью закрывало солнечный свет по меньшей мере в течение нескольких суток. В это время нарушилось несколько пищевых цепей. В результате большая часть морской и подводной жизни погибла, что в свою очередь имело последствия для крупных плотоядных и травоядных животных. В статье — на основе сделанных автором находок в Баренцевом море и в Дэвисовом проливе — рассматривается возможность того, что возникшим в результате взрыва радиоактивным излучением можно объяснить ряд мутаций среди морских паразитов в период раннего палеоцена. Рассматривается также вопрос о том, могут ли эти мутации объяснить массовое вымирание крупных морских животных».
 Я снова листаю назад. Язык четкий, стиль ясный, не оставляющий сомнений. И все же кажется, что шестьдесят пять миллионов лет — это очень давно. Уже стемнело, когда я сажусь на поезд, чтобы ехать назад. Ветер несет с собой легкий снежок — pirhuk. Мое сознание регистрирует это, как будто я нахожусь под анестезией. В большом городе начинаешь особым образом смотреть на окружающий тебя мир. Сфокусированный, случайно избирательный взгляд. Если разглядываешь пустыню или ледяную поверхность, то смотришь иначе. Детали ускользают из фокуса ради целого. Такой взгляд видит другую реальность. Если таким образом смотреть на лицо, оно начинает растворяться в сменяющемся ряде масок. Для такого взгляда облако пара от дыхания человека, та пелена охлажденных капель, которая при температуре ниже восьми градусов Цельсия образуется в выдыхаемом воздухе, не просто наблюдаемое на расстоянии до 50 сантиметров ото рта явление. Это нечто более сложное — изменение структуры пространства вокруг теплокровного существа, аура незначительных, но очевидных температурных сдвигов. Я видела, как охотники стреляют зайцев-беляков зимней беззвездной ночью с расстояния в двести пятьдесят метров, прицелившись только в облачко вокруг них. Я не охотник. И внутри себя я погружена в сон. Может быть, я близка к тому, чтобы сдаться. Но я чувствую его на расстоянии пятидесяти метров — до того, как он может услышать меня. Он ждет между двумя мраморными колоннами, которые стоят по обе стороны ворот, ведущих от Странвайен к лестнице дома. В районе Нёрребро люди могут стоять на углу улицы и в подворотнях, там это не имеет никакого значения. На Странвайен это не нормально. К тому же я стала сверхчувствительной. И я стряхиваю с себя желание сдаться, делаю несколько шагов назад и оказываюсь в саду соседей. Я нахожу дыру в изгороди, как я много раз делала в детстве, пролезаю внутрь и жду. Через несколько минут я вижу второго. Он разместился возле угла домика привратника, там, где подъезд к дому делает поворот. Я иду назад, к тому месту, откуда могу подойти к дверям кухни под таким углом, чтобы быть незаметной для них обоих. В темноте уже почти ничего не видно, верная земля между розами тверда как камень. Бассейн для птиц окружен большим сугробом. Двигаясь вдоль стены дома, я вдруг неожиданно понимаю, что мне, которой раньше так часто мерещилось преследование, может быть, до этого момента и не на что было особенно жаловаться. Мориц сидит один в гостиной, я вижу его через окно. Он сидит в низком дубовом кресле, сжимая его ручки. Я иду дальше, вокруг дома, мимо главного входа, вдоль боковой стены дома до выступающей ее части. В буфетной светло. Там я и вижу Бенью, наливающую стакан холодного молока. Молоко подкрепляет силы в такой вечер, когда надо наблюдать и ждать. Я поднимаюсь по пожарной лестнице. Она ведет к балкону перед той комнатой, которая когда-то была моей. Я забираюсь внутрь и ощупью пробираюсь дальше. Коробку доставили — она стоит на полу. Дверь в коридор открыта. Внизу, в прихожей, Бенья провожает Ногтя. Я вижу, как он темной тенью идет по дорожке. По направлению к гаражу, потом заходит в маленькую дверь. Конечно же, они поставили машину в гараж. Мориц слегка передвинул свою, которой он пользуется каждый день, чтобы освободить им место. Граждане обязаны оказывать всяческую помощь полиции. Я на цыпочках спускаюсь по лестнице. Мне она хорошо знакома, так что я не произвожу никакого шума. Спускаюсь в холл, прохожу мимо гардероба и захожу в маленькую гостиную. Там стоит Бенья. Она меня не видит. Она стоит, глядя на Эресунн. На огни в гавани Туборг, на Швецию и форт Флак. Она напевает. Не то чтобы радостно и спокойно. Скорее напряженно. Сегодня ночью, думает она, схватят Смиллу. Эту эскимосскую дурочку. — Бенья, — говорю я. Она молниеносно, словно в танце, оборачивается. Но тотчас замирает. Я ничего не говорю, просто показываю на дверь, и, опустив голову, она идет впереди меня в гостиную. Я стою в дверях, где из-за длинных штор меня не видно снаружи. Мориц поднимает голову и видит меня. Выражение его лица не меняется. Но лицо становится более несчастным, более измученным. — Это я. Бенья встает рядом с ним. Он принадлежит ей. — Это я им позвонила, — говорит она. Он скребет рукой подбородок. Сегодня вечером он не брит. Щетина черная, местами с проседью. Говорит он тихо и покорно. — Я никогда не говорил, что я безупречен, Смилла. Это я уже слышала множество раз, но не решаюсь напомнить ему об этом. Впервые в жизни я вижу, что он стар. Что он когда-нибудь, может быть очень скоро, умрет. Мгновение я борюсь с собой, потом сдаюсь, и меня охватывает сострадание. В этот злополучный момент. — Они ждут тебя на улице, — говорит Бенья. — Они заберут тебя. Тебе здесь нечего делать. Я не могу не восхищаться ею. Что-то похожее на это бешенство можно наблюдать у защищающих своих детенышей самок белых медведей. Мориц как будто не слышит ее. Голос его по-прежнему тих, сосредоточен. Как будто он скорее обращается к самому себе. — Мне ведь так хотелось покоя. Мне так хотелось, чтобы вокруг меня была семья. Но у меня это не получилось. Никогда не получалось. Все выходит из-под моего контроля. Когда я увидел ту коробку, которую принесли сегодня вечером, я понял, что ты снова уезжаешь. Как и много раз прежде. Я стал слишком стар, чтобы возвращать тебя домой. Может быть, и тогда не следовало этого делать. Его глаза наливаются кровью, когда он смотрит на меня. — Я не хочу отпускать тебя, Смилла. В жизни каждого человека существует возможность достичь определенности. Он эту возможность потерял. Те внутренние противоречия, которые сейчас прижимают его к креслу, мучили его и когда ему было тридцать, когда он стал моим отцом, когда я узнала его. Прошедшие годы лишь подорвали силы, необходимые ему для борьбы с ними. Бенья облизывает губы. — Ты сама выйдешь к ним, — говорит она, — или мне их позвать? Всю свою жизнь, сколько я себя помню, я пыталась покинуть этот дом, эту страну. Каждый раз судьба использовала Морица в качестве своего покорного орудия, чтобы призвать меня назад. В это мгновение становится так ясно, как не было ясно с самого моего детства, что свобода выбора — это иллюзия, что жизнь ведет нас через целый ряд горьких, нелепых, повторяющихся столкновений с теми проблемами, которых мы не разрешили. В какой-то другой момент меня бы позабавила эта мысль. Теперь же я слишком устала. Поэтому я покоряюсь и готовлюсь сдаться. Тут Мориц встает. — Бенья, — говорит он, — ты останешься здесь. Она изумленно смотрит на него. — Смилла, — говорит он, — что я должен сделать? Мы, прищурившись, смотрим друг на друга оценивающим взглядом. В нем что-то сдвинулось. — Машина, — говорю я. — Подгони машину к заднему входу. Поближе, чтобы ты незаметно от них мог вынести коробку. И чтобы я могла выйти и лечь на пол между сиденьями. Когда он выходит из комнаты, Бенья садится в его кресло. Ее лицо отстраненное, невыразительное. Мы слышим, как заводится машина, как она выезжает из гаража, слышим скрип колес по гравию перед дверями. Звук открываемой двери. Осторожные шаги Морица, с напряжением несущего коробку вниз. Когда он заходит в комнату, на нем резиновые сапоги, непромокаемое пальто и шапка. Он останавливается на минуту в дверях. Потом поворачивается спиной и уходит. Когда я встаю, Бенья медленно идет за мной. Я захожу в маленькую гостиную, где стоит телефон, и набираю номер. Трубку сразу же снимают. — Я еду, — говорю я. И вешаю трубку. Когда я оборачиваюсь, передо мной стоит Бенья. — Когда вы уедете, я выйду к ним и отправлю их за вами. Я подхожу к ней вплотную. Большим и указательным пальцами я хватаю через трикотажные брюки ее венерин бугорок и сжимаю его. Когда она открывает рот, я другой рукой хватаю ее за горло и надавливаю на трахею. Ее глаза становятся большими, и в них появляется страх. Она опускается на колени, и я вслед за ней, пока мы не оказываемся на полу друг перед другом. Она больше и тяжелее меня, но ее сила и злоба реализуются по-другому. В Королевском театре не учат находить своему гневу физическое выражение. — Бенья, — шепчу я, — не мешай мне. Я надавливаю сильнее. На ее верхней губе выступают капельки пота. Потом я ее отпускаю. Она не произносит ни звука. Ее лицо застыло от страха. Дверь из холла открыта. Машина стоит прямо у самого входа. Я заползаю внутрь. На заднем сиденье стоит моя коробка. Меня прикрывают пледом. Мориц садится на переднее сиденье. У гаража машина останавливается. Стекло опускается. — Большое вам спасибо за помощь, — говорит Ноготь. И мы уезжаем.
 В клубе воднолыжников «Скоуховед» широкий деревянный скат спускается с высокого пирса в море. Там ждет Ландер. На нем водонепроницаемый комбинезон, составляющий единое целое с сапогами. Комбинезон черного цвета. Черного цвета и тот брезент, которым закрыта крыша его машины. Это не «ягуар», а «лендровер» с высоким кузовом. Черного цвета и лежащая под брезентом резиновая лодка — «зодиак» из плотной прорезиненной ткани с деревянным дном. Мориц хочет помочь, но не успевает. Легким рывком маленький человечек снимает лодку с машины, переворачивая ее себе на голову, а потом плавным движением опускает вниз. Из багажника он достает подвесной мотор, помещает его в лодку и закрепляет на корме. Мы все втроем поднимаем лодку, чтобы спустить ее на воду. Из своей коробки я достаю резиновые сапоги, вязаный шлем, оставляющий открытым только лицо, теплые перчатки и зюйдвестку, которую я надеваю поверх свитера. Мориц не выходит с нами на скат, а остается стоять за ограждением. — Я могу что-нибудь для тебя сделать, Смилла? Отвечает ему Ландер: — Вы можете поскорее отсюда уехать. Потом он отталкивается и заводит мотор. Невидимая рука поднимает лодку снизу и уводит нас от берега. Падающий снег становится гуще. Через несколько секунд фигура Морица исчезает. Как раз в тот момент, когда он поворачивается и идет к машине. На левом запястье Ландера — компас. В коридоре видимости, на мгновение возникшем в снежной пелене, показывается шведский берег. Огни Торбэка. И словно зыбкие, светлые пятна в темноте, два судна, стоящие на якоре между берегом и центральным фарватером. К северо-западу от форта Флак. — Справа по борту «Кронос». Мне странно видеть Ландера без его кабинета, его спиртного, его высоких каблуков, его элегантной одежды. Меня удивляет та неожиданная уверенность, с которой он управляет лодкой посреди волн, все более усиливающихся по мере того, как мы отходим от берега. Я пытаюсь сориентироваться. До фарватера одна морская миля. Два буйка по пути. Маяки при входе в гавань Туборг, гавань Скоуховед. Огни на холмах над Странвайен. Идущий на юг контейнеровоз. Когда все это пропадает в снежной пелене, я два раза поправляю его курс. Он с недоумением смотрит на меня, но подчиняется. Я ничего не пытаюсь ему объяснить. Что я могу сказать? Поднимается ветерок. Он бросает нам в лицо холодные, резкие брызги соленой воды. Мы прижимаемся ко дну лодки и приникаем друг к другу. Тяжелый «зодиак» пляшет на стоячей волне. Он прижимает губы к моему вязаному шлему, который я закатала наверх. — Мы с Фойлом служили вместе во флоте. В отряде аквалангистов специального назначения. Нам было немногим больше двадцати. Разумный человек только в таком возрасте и может мириться с подобным дерьмом. В течение полугода мы вставали в пять часов утра, плавали по километру в ледяной воде и бегали по полтора часа. У нас были ночные прыжки в воду, в пяти километрах от побережья Шотландии, а я страдаю куриной слепотой. Мы таскали эту чертову резиновую лодку по датским лесам, а офицерам было насрать на нас, они пытались переделать нашу психику, чтобы из нас вышли солдаты. Я кладу ладонь на его руку, которая держит рукоятку управления, и выправляю курс. В пятистах метрах впереди зеленый огонь по правому борту и три высоко расположенных ходовых огня контейнеровоза пересекают наш курс. — Обычно самыми выносливыми были невысокие люди. Моего роста. Мы могли терпеть долго. Большие могли сделать однократное усилие — и были готовы. Нам приходилось класть их в резиновую лодку и нести с собой. Но Фойл — другое дело. Фойл был крупным. Но быстрым, как невысокий. Его невозможно было вымотать. Они не могли расколоть его на занятиях по ведению допросов. Он просто дружелюбно смотрел на них, ты знаешь как. И не отступал ни на миллиметр. Однажды мы ныряли под лед. Зимой. Море замерзло. Нам пришлось пробить прорубь во льду. В тот раз течение было сильное. Опускаясь вниз, я прошел через холодный поток. Такое бывает. Конденсированная влага от выдыхаемого воздуха превращается в лед и блокирует маленькие клапаны в дыхательном аппарате. К этому моменту я не успел прикрепить страховочный трос, по которому можно вернуться к проруби. Это делают, когда ныряют под лед. Если удаляешься от проруби на два метра, она становится темной полоской. На расстоянии пяти метров ее уже вообще не видно. Так что меня охватывает паника. Я теряю трос. Мне кажется, что я вообще больше не вижу проруби. Все подо льдом зеленоватое, сверкающее, будто освещенное неоновой лампой. Мне кажется, что меня уносит в царство мертвых. Я чувствую, как течение подхватывает меня и тянет вниз и в сторону. Мне рассказали, что Фойл увидел это. Тогда он схватил свинцовый пояс и прыгнул в воду без кислородных баллонов. Только с тросом в руке. Потому что времени было в обрез. Он опускается ко мне. Хватает меня на глубине двенадцать метров. Но он нырнул в костюме, не приспособленном для глубины. Это означает, что давление прижимает резину костюма к телу, увеличиваясь на одну атмосферу каждые десять метров. Примерно на глубине десять метров резиновые края врезались в его кожу на запястьях и лодыжках. Когда мы поднимались на поверхность, я помню только облака крови. Я вспоминаю шрамы на запястьях и лодыжках, темные, как металлические браслеты. — Это он выкачивал воду из моих легких. И делал мне искусственное дыхание. Нам пришлось долго ждать. У них был только маленький газотурбинный вертолет, а погода была плохой. Пока мы летели, он все время делал мне массаж сердца и давал кислород. — Летели куда? — В Скоресбюсунд. У нас были ученья в Гренландии. Было холодно. Но ему все было нипочем. Снег смыкается вокруг нас беспорядочной решеткой, диким хаосом косых линий. — Он исчез, — говорю я. — Я пыталась дозвониться до него. Кто-то незнакомый берет трубку. Может быть, он арестован. За минуту до появления судна я уже чувствую, что оно рядом. Натягивающиеся якорные цепи, медленное движение всей массивной, колеблющейся громадины. — Забудь его, детка. Тем, кто остается, приходится забывать. С левого борта — маленький бон у подножия крутого трапа, освещаемого одиноким желтым огоньком. Он не выключает мотор, а приводит лодку в равновесие, крепко ухватившись за железную балку. — Ты можешь вернуться назад, Смилла. В нем есть что-то трогательное, как будто только сейчас он понимает, что это уже не игра. — В том-то и дело, — говорю я, — что у меня нет ничего, к чему бы стоило возвращаться. Я сама закидываю коробку на бон. Когда я забираюсь вслед за ней и оборачиваюсь, он стоит мгновение, глядя на меня, маленькая фигурка, которая поднимается и опускается, повинуясь танцующему движению большой резиновой лодки. Потом он, повернувшись, отталкивается от бона.  МОРЕ
 I
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.