Annotation 15 страница
Влюбленности придают слишком большое значение. На 45 процентов влюбленность состоит из страха, что вас отвергнут, на 45 процентов — из маниакальной надежды, что именно на сей раз эти опасения не оправдаются, и на жалкие 10 процентов — из хрупкого ощущения возможности любви. Я больше не влюбляюсь. Подобно тому как не заболеваю весенней лихорадкой. Но каждого, конечно же, может поразить любовь. В последние недели я каждую ночь позволяла себе несколько минут думать о нем. Я позволяю себе всем существом почувствовать, как тоскует тело, вспомнить, каким я видела его еще до того, как узнала. Я вижу его внимание, вспоминаю его заикание, его объятия, ощущение его мощного внутреннего стержня. Когда эти картины начинают слишком уж светиться тоской, я их прерываю. Во всяком случае, делаю такую попытку. Это не влюбленность. Для влюбленного человека я слишком ясно все вижу. Влюбленность — это своего рода безумие. Сродни ненависти, холодности, злобе, опьянению, самоубийству. Случается — крайне редко, но случается, — что я вспоминаю обо всех своих прежних влюбленностях. Вот, например, сейчас. Напротив меня, за столом в офицерской кают-компании, сидит человек, которого называют Тёрк. Если бы эта встреча произошла десять лет назад, я, возможно, влюбилась бы в него. Бывает, что обаяние человека столь велико, что оно преодолевает все показное в нас, свойственные нам предрассудки и внутренние преграды и доходит до самых печенок. Пять минут назад мое сердце попало в тиски, и теперь эти тиски сжимаются. Одновременно с этим ощущением начинает подниматься температура, которая является реакцией на перенесенное напряжение, и появляется головная боль. Десять лет назад такая головная боль привела бы к сильному желанию прижаться губами к его губам и увидеть, как он теряет самообладание. Теперь я могу наблюдать за тем, что происходит со мной, испытывая глубокое уважение к этому явлению, но прекрасно понимая, что это не что иное, как кратковременная опасная иллюзия. Фотографии запечатлели его красоту, но сделали ее безжизненной, словно это красота статуи. Они не передали его обаяния. Оно двойственно. Одновременно излучение, направленное наружу, и притяжение к себе. Даже когда он сидит, он очень высокий. Почти металлически белые волосы собраны сзади в хвост. Он смотрит на меня, и боль начинает еще сильнее пульсировать в ноге, спине и затылке, и передо мной проносится, словно образцы ледяных формаций, которые мы должны были идентифицировать на экзамене, целый ряд мальчиков и мужчин, которые на протяжении моей жизни оказывали на меня подобное воздействие. Потом я возвращаюсь в реальность и прихожу в себя. Волосы у меня на затылке встают дыбом, напоминая мне, что, даже если забыть о том, кто он такой, именно этот человек стоял на холоде в метре от меня той ночью, когда мы оба ждали у «Белого сечения». Свечение вокруг головы — это были его удивительные светлые волосы. Он внимательно смотрит на меня. — Почему на носовой палубе? — Лукас сидит в конце стола. Он говорит с Верленом, сидящим наискосок от меня. Слегка сгорбившимся и покорным. — Грелся. Перед тем как вернуться к работе с полозьями. Теперь я вспоминаю. «Киста Дан» и «Магги Дан», суда компании «Лауритсен» для арктических плаваний, — корабли моего детства. Еще до американской базы, до перелетов из Южной Гренландии. Для экстремальных ситуаций, таких как, например, вмерзание в лед, они были оборудованы особыми спасательными дюралевыми шлюпками, к которым снизу были прикреплены полозья, так что их можно было тащить по льду, как сани. Креплением таких полозьев Верлен и занимался. — Ясперсен. Он смотрит на лист бумаги, лежащий перед ним. — Вы покинули прачечную за полчаса до конца вашей вахты, то есть в 15: 30, чтобы прогуляться. Вы пошли вниз, в машинное отделение, увидели дверь, открыли ее и пошли по туннелю к лестнице. Какого черта вам там было надо? — Хотелось узнать, над чем я каждый день прохожу. — И что дальше? — Там оказалась дверь. С двумя ручками. Я берусь за одну из них — и раздается сирена. Сначала я решила, что это я ее включила. Он переводит взгляд с Верлена на меня. Голос его глух от гнева. — Вы с трудом держитесь на ногах. Я смотрю Верлену в глаза. — Я упала. Когда сработала сигнализация, я сделала шаг назад и упала с лестницы. Я, должно быть, ударилась головой об одну из ступенек. Лукас кивает, медленно и разочарованно. — У вас есть вопросы, Тёрк? Он не меняет позы. Он просто наклоняет голову. Ему можно дать и тридцать пять лет, и сорок пять. — Вы курите, Ясперсен? Как хорошо я помню этот голос. Я качаю головой. — Спринклерная система включается по секциям. Вы где-нибудь чувствовали запах дыма? — Нет. — Верлен, где были ваши люди? — Я пытаюсь это выяснить. Тёрк поднимается. Он стоит прислонившись к столу и задумчиво смотрит на меня. — Согласно часам на мостике, сигнализация сработала в пятнадцать пятьдесят семь. Она выключилась через три минуты сорок пять секунд. Все это время вы находились в зоне действия спринклеров. Почему вы не промокли до нитки? Нет и следа тех чувств, которые я только что испытала. Сквозь лихорадку я понимаю только одно — еще один человек, облеченный властью, мучает меня. Я смотрю ему прямо в глаза. — Большая часть того, с чем мне приходится сталкиваться в жизни, стекает с меня, как с гуся вода. 8
Горячая вода приносит облегчение. Я, с детства привыкшая к молочно-белым, ледяным ваннам из талой воды, попала в зависимость от горячей. Это одна из тех зависимостей, которые я за собой признаю. Как и потребность иногда пить кофе, иногда наблюдать, как на солнце сверкает лед. Вода в кранах «Кроноса» — настоящий кипяток, и я, сделав себе такую, что еще немного — и обожгусь, встаю под душ. Утихает боль в затылке и спине, боль от синяков на животе, и почти совсем перестает болеть все еще распухшая, покалеченная нога. Потом температура у меня поднимается еще выше, меня начинает сильнее знобить, но я все равно продолжаю стоять под душем, а потом все проходит, и остается лишь слабость. Взяв на камбузе термос с чаем, я несу его в свою каюту. Поставив его в темноте на стол, я закрываю дверь, облегченно вздыхаю и зажигаю свет. На моей кровати в белом тренировочном костюме сидит Яккельсен, его зрачки исчезли в глубине мозга, оставив кварцево-стеклянный взгляд, выражающий напускное самодовольство. — Слушай, ты понимаешь, что я тебя спас? Я жду, пока в руках и ногах пройдет напряжение от пережитого испуга, чтобы можно было спокойно сесть. — Мир моря, говорю я себе, слишком суров для Смиллы. Поэтому я иду в машинное отделение, сажусь и жду. Ведь если хочешь тебя увидеть, то надо просто спуститься вниз. И тогда ты рано или поздно пройдешь мимо. Я вижу, что прямо за тобой идут Верлен, Хансен и Морис. Но я не двигаюсь. Ведь я запер дверь на палубу — у вас нет другого пути назад. Я мешаю чай. Ложечка звенит о чашку. — Когда тебя несут назад в мешке, я все еще там сижу. Мне понятны их проблемы. Ведь выбрасывать отходы с камбуза и тех, кто вам не нравится, за борт — это прошлый век. На мостике постоянно находятся два человека, а палуба освещена. Тому, кто перебросит через планширь что-нибудь больше спички, грозят неприятности и следствие. Нам пришлось бы идти в Готхоп, и тут все бы кишмя кишело маленькими кривоногими гренландцами в полицейской форме. Он соображает, что говорит с одним из маленьких кривоногих гренландцев. — Извини, — говорит он. Где-то бьют четыре двойных удара, четыре склянки, единица измерения времени в море, времени, которое не делает различия между днем и ночью, но знает лишь монотонную смену четырехчасовых вахт. Эти удары усиливают ощущение неподвижности — будто мы никогда и не отплывали, а оставались на одном и том же месте во времени и пространстве и лишь глубже и глубже зарывались в бессмысленность. — Хансен остался стоять у люка в машинное отделение. Поэтому я пошел на палубу и вперед на трап левого борта. Когда поднимается Верлен, становится ясно, чем все это пахнет. Верлен караулит на палубе, Хансен у люка, а Морис остался один с тобой внизу. Что это может значить? — Может быть, то, что Морису захотелось быстренько трахнуться? Он задумчиво кивает. — Что-то в этом есть. Но ему подавай молоденьких девочек. Интерес к зрелым женщинам приходит только с опытом. Я знаю, что они хотят сбросить тебя в трюм. И ведь хорошо придумано, а? Высота там двенадцать метров. Будет выглядеть так, будто ты сама упала. Потом только снять с тебя мешок — и все. Вот почему тебя несли так осторожно. Чтобы не оставить никаких следов. Он просто сияет. Довольный тем, что он все вычислил. — Я иду в твиндек и оттуда к трапу. Через ступеньки мне видно, как Морис втаскивает тебя в дверь. Он даже не запыхался при этом. Еще бы — каждый день в спортивной каюте. Двести килограммов на силовом тренажере и двадцать пять километров на велотренажере. Надо принимать решение. Ты ведь для меня никогда ничего не делала, так? Более того, от тебя были одни неприятности. И в тебе есть что-то чертовски, что-то такое… — От старой девы? — Вот-вот. С другой стороны, Морис мне никогда не нравился. Он делает эффектную паузу. — Я поклонник женщин. Поэтому я зажигаю сигарету. Мне вас не видно — вы на платформе. Но я беру датчик в рот, выдыхаю, и сигнализация срабатывает. Он внимательно смотрит на меня. — Морис появляется на трапе. Море крови. Спринклеры смывают ее с лестницы. Маленькая речка. Может стошнить. Почему они так стараются? Что ты им сделала, Смилла? Мне необходима его помощь. — До настоящего момента меня терпели. Все это случилось, только когда я приблизилась к корме. Он кивает: — Это всегда были владения Верлена. — Пойдем сейчас на мостик, — говорю я, — и расскажем все это Лукасу. — Ни за что. На лице у него появились красные пятна. Я жду. Но он почти не может говорить. — Верлен знает, что ты сидишь на игле? Он реагирует с тем преувеличенным чувством собственного достоинства, которое иногда встречаешь у людей, достигших дна. — Это я управляю наркотиками, а не они управляют мной. — Но Верлен разгадал тебя. Он может рассказать о тебе. Почему ты так этого боишься? Он внимательно изучает свои тенниски. — Откуда у тебя ключ, который подходит ко всем дверям, Яккельсен? Он мотает головой. — Я уже была на мостике, — говорю я. — С Верленом. Мы пришли к выводу, что сигнализация сработала сама по себе. И что я упала с лестницы от неожиданности. — Лукас не клюнет на эту удочку. — Он нам не верит. Но сделать ничего не может. О тебе вообще не было речи. Он испытывает облегчение. Потом у него возникает мысль. — Почему ты не сказала, что произошло? Я должна обеспечить себе его поддержку. Это — как попытка построить что-то на песке. — Меня не интересует Верлен. Меня интересует Тёрк. На его лице снова паника. — Слушай, это гораздо хуже. Я знаю, что тут дело нечисто, он — это bad news[50]. — Я хочу знать, за чем мы плывем. — Я же сказал тебе, мы плывем за наркотиками. — Нет, — говорю я. — Это не наркотики. Наркотики привозят из тропиков. Из Колумбии, из Бирмы, из Пакистана. И их отправляют в Европу. Или США. Они не попадают в Гренландию. Во всяком случае, не в таких количествах, что нужно судно водоизмещением четыре тысячи тонн. Тот передний трюм — это специальное помещение. Я никогда ничего подобного не видела. Оно может стерилизоваться паром. Можно регулировать состав воздуха, температуру, влажность. Ты все это видел и обо всем этом думал. Ну и для чего это, по-твоему? Его руки живут своей жизнью, беспомощно и суетливо двигаясь над моими подушками, словно птенцы, выпавшие из гнезда. Его рот открывается и закрывается. — Что-то живое, детка. Или же это лишено всякого смысла. Они собираются везти что-то живое. 9
Сонне открывает мне дверь медицинской каюты. Время 21 час. Я нахожу марлевую повязку. Свою неуверенность он подкрепляет положением «смирно». Потому что я женщина. Потому что он меня не понимает. Потому что он что-то пытается сказать. — В твиндеке, когда мы пришли с огнетушителями, на вас было несколько пожарных одеял. Я смазываю то место, где содрана кожа, слабым раствором перекиси водорода. Мне не нужно никаких особых дезинфицирующих средств. Я должна почувствовать, что жжет, — и тогда поверю, что действует. — Я вернулся назад. Но их там не оказалось. — Кто-то их, наверное, убрал, — говорю я. — Хорошее дело — порядок. — Но они не убрали вот это. За спиной он держал мокрый, сложенный джутовый мешок. От крови Мориса остались большие бурые пятна. Я кладу повязку на рану. На повязке есть нечто вроде клея, благодаря которому она сама прилипает. Я беру большой эластичный бинт. Он провожает меня до дверей. Он приличный молодой датчанин. Ему бы следовало плыть сейчас на борту танкера Восточно-азиатской компании. Он мог бы стоять на мостике одного из судов компании «Лауритсен». Он мог бы сидеть дома у папы с мамой в Эрёскёпинге под часами с кукушкой, и есть котлетки с красным соусом, и хвалить мамину стряпню, и быть предметом папиной преувеличенной гордости. Вместо этого он оказался здесь. В худшем обществе, чем он даже может себе вообразить. Мне становится его жалко. Он частичка хорошей Дании. Честность, прямота, инициатива, повиновение, коротко стриженные волосы и порядок в финансовых делах. — Сонне, — говорю я, — вы из Эрёскёпинга? — Из Сванеке. Он ошарашен. — Ваша мама делает котлеты? Он кивает. — Хорошие котлеты? С хрустящей корочкой? Он краснеет. Он хочет возмутиться. Хочет, чтобы его воспринимали всерьез. Хочет поддерживать свой авторитет. Как и Дания. Голубые глаза, румяные щеки и честные намерения. Но вокруг него крупные силы: деньги, бурное развитие, наркотики, столкновение нового и старого миров. А он и не понял, что происходит. Не понял, что его будут терпеть, только пока он будет идти в ногу. И что это — умение идти в ногу — все, на что ему хватает фантазии. Для того чтобы положить конец всему этому, нужны совсем другие таланты. Более грубые, более проницательные. Гораздо более ожесточенные. Протянув вперед руку, я треплю его по щеке. Не могу удержаться. Румянец поднимается вверх по шее, словно под кожей распускается роза. — Сонне, — говорю я. — Я не знаю, что вы делаете, но продолжайте в том же духе. Я закрываю дверь своей каюты, засовываю стул под ручку и сажусь на кровать. Каждый, кто подолгу путешествовал в холодных краях, рано или поздно оказывался в ситуации, когда не умереть — значит не заснуть. Смерть является частью сна. Тот, кто замерзает насмерть, проходит короткую стадию сна. Тот, кто умирает от кровотечения, засыпает, тот, кого накрывает плотная лавина мокрого снега, засыпает перед смертью от удушья. Мне необходимо поспать. Но нельзя, еще нельзя. В этой ситуации некоторым отдыхом является зыбкое состояние между сном и явью. Во время первой конференции народов, живущих в приполярных областях, мы обнаружили, что все эти народы имеют общее сказание о Вороне — арктический миф о сотворении мира. Вот что говорится в нем о Вороне. «Однако он тоже начинал в облике человека, и он двигался ощупью во тьме, и деяния его были случайными, пока ему не открылось, кто он был и что ему надо делать». Понимание того, что тебе надо делать. Может быть, это то, что мне дал Исайя. Что может дать каждый ребенок. Ощущение смысла. Ощущение того, что через меня и далее через него катится колесо — мощное, неустойчивое и вместе с тем необходимое движение. Именно это движение оказалось прерванным. Тело Исайи на снегу — это разрыв. Пока он был жив, он давал всему основание и смысл. И, как всегда бывает, я поняла, сколько он значил, только когда его не стало. Теперь смысл заключается в том, чтобы понять, почему он умер. Проникнуть внутрь, бросить свет на ту чрезвычайно малую и всеобъемлющую частность, которой является его смерть. Я наматываю эластичный бинт на ногу и пытаюсь восстановить в ней кровообращение. Потом я выхожу из своей каюты и тихо стучу в дверь Яккельсена. Он все еще находится под химическим воздействием. Но оно начинает проходить. — Я хочу попасть на шлюпочную палубу, — говорю я. — Сегодня ночью. Ты должен мне помочь. Он вскакивает на ноги и направляется к двери. Я не пытаюсь остановить его. У такого человека, как он, нет никакой особой свободы выбора. — Да ты не в своем уме. Это закрытая территория. Прыгни в море, детка, лучше вместо этого прыгни в море. — Тебе придется это сделать, — говорю я. — Или же я буду вынуждена пойти на мостик и попросить их забрать тебя и в присутствии свидетелей закатать твои рукава, так, чтобы можно было уложить тебя в медицинской каюте, привязать ремнями к койке и запереть, поставив охрану. — Ты бы этого никогда не сделала. — Сердце мое обливалось бы кровью. Потому что мне пришлось бы выдать морского героя. Но у меня бы не было другого выхода. Он борется с собой. — Кроме того, я бы шепнула Верлену пару слов о том, что ты видел. Именно это последнее сломало его. Он не может сдержать дрожь. — Он разрежет меня на куски, — говорит он. — Как ты можешь такое делать, после того как я спас тебя? Может быть, я и могла бы заставить его понять это. Но потребовалось бы объяснить ему то, что я объяснить не могу. — Я хочу, — говорю я, — я должна знать, ради чего мы плывем. Для чего оборудован этот трюм? — Зачем, Смилла? Все начинается и заканчивается тем, что человек падает с крыши. Но в промежутке — целый ряд связей, которые, возможно, никогда не будут распутаны. Яккельсену необходимо убедительное объяснение. Европейцам необходимы простые объяснения. Они всегда предпочтут однозначную ложь полной противоречий правде. — Затем что я в долгу, — говорю я. — В долгу перед тем, кого люблю. Это не ошибка, когда я говорю в настоящем времени. Это только в узком, физическом смысле Исайя перестал существовать. Яккельсен разочарованно и меланхолично уставился на меня. — Ты никого не любишь. Ты даже саму себя не любишь. Ты не настоящая женщина. Когда я тащил тебя вверх по лестнице, я увидел что-то торчащее из мешка. Отвертку. Словно маленький член. Ты же проткнула его. Его лицо выражает глубокое удивление. — Я тебя никак не могу понять. Ты — добрая фея в обезьяньей клетке. Но ты чертовски холодна, ты похожа на привидение, предвещающее беду. Когда мы выходим под открытый навес на верхней палубе, на мостике бьют два двойных удара —два часа ночи, середина ночной вахты. Ветер стих, температура упала, и pujuq — туман воздвиг четыре стены вокруг «Кроноса». Рядом со мной уже начал дрожать Яккельсен. Он не привык к холоду. Что-то случилось с очертаниями судна. С леером, мачтами, прожекторами, радиоантенной, которая на высоте 30 метров простирается от передней до задней мачты. Я протираю глаза. Но это не видение. Яккельсен прижимает палец к перилам и убирает его. На том месте, где он растопил тонкий молочный слой льда, остается темный след. — Есть два вида обледенения. Неприятное, которое возникает оттого, что волны захлестывают палубу и вода замерзает. Все больше и больше, быстрее и быстрее, когда ванты и все вертикальные предметы начинают утолщаться. И по-настоящему скверное. Обледенение, которое возникает от морского тумана. Тут не надо никаких волн, оно просто ложится на все вокруг. Оно просто есть — и все. Он делает движение рукой в сторону белизны: — Это начало скверного. Еще четыре часа — и надо доставать ледовые дубинки. Движения его ленивы, но глаза блестят. Ему бы очень не понравилось сбивать лед. Но где-то внутри него даже эта сторона океанской стихии рождает безумную радость. Я прохожу десять метров вперед в направлении носовой части судна. Туда, где меня не видно с мостика. Но откуда мне видна часть окон шлюпочной палубы. Все они темны. Во всех окнах надстройки, кроме офицерской кают-компании, где горит слабый свет, тоже темно. «Кронос» спит. — Они спят. Он ходил на корму, чтобы посмотреть на те окна, которые выходят туда. — Нам всем следовало бы спать, черт возьми. Мы поднимаемся на три этажа на шлюпочную палубу. Он идет еще выше. Отсюда ему будет видно, если кто-нибудь покинет мостик. Или если кто-нибудь покинет шлюпочную палубу. В мешке, например. На мне моя черная форма официантки. Здесь в два часа ночи она не имеет почти никакой ценности в качестве оправдания, но я ничего другого не смогла придумать. Я действую с ощущением, что мне не следует задумываться. Потому что есть только путь вперед и нет возможности остановиться. Я вставляю ключ Яккельсена в замочную скважину. Он легко входит. Но не поворачивается. Замок поменяли. — Слушай, это знак, что надо бросить это дело. Спустившись вниз, он встает за моей спиной. Я хватаю его за нижнюю губу. Синяк еще не совсем прошел. Он хочет что-то сказать, но не может. — Если это и знак, то знак того, что за этой дверью есть нечто такое, что они постарались скрыть от нас. Я шепчу ему в ухо. Потом отпускаю его. Ему есть что сказать, но он подавляет это в себе. Понурив голову, он следует за мной. Когда представится возможность, он возьмет реванш и растопчет меня, или продаст меня кому угодно, или столкнет меня в пропасть. Но сейчас он сломлен. Любое помещение, назначением которого является какая-то форма совместного времяпрепровождения, начинает казаться ненастоящим, когда его покидают. Театральные сцены, церкви, залы ресторанов. В кают-компании темно, она безжизненна и тем не менее населена воспоминаниями о жизни и обедах. На камбузе сильно пахнет кислым, дрожжами и алкоголем. Урс рассказывал мне, что его тесто поднимается шесть часов, с десяти вечера до четырех утра. В нашем распоряжении полтора, самое большее два часа. Когда я открываю раздвижные двери, до Яккельсена доходит, что будет дальше. — Я знал, что ты не в своем уме. Но что в такой степени… Кухонный лифт вымыт, и в него поставлен поднос с чашками, блюдцами, тарелками, вилками, ножами и салфетками. Символическая подготовка Урса к завтрашнему дню. Я убираю поднос с посудой. — У меня клаустрофобия, — говорит Яккельсен. — Ты и не поедешь. — У меня она бывает и из-за других. Помещение лифта внутри прямоугольное. Сев на кухонный стол, я боком залезаю внутрь. Сначала я проверяю, можно ли вообще так глубоко спрятать голову между колен. Потом засовываю в лифт верхнюю часть тела. — Ты нажмешь кнопку шлюпочной палубы. Когда я выйду, лифт должен остаться там. Чтобы не было лишнего шума. Потом ты пойдешь к лестнице и будешь ждать. Если кто-нибудь будет тебя гнать, все равно оставайся. Если будут настаивать, иди в свою каюту. Жди меня в течение часа. Если не вернусь, разбуди Лукаса. Он беспокойно двигает руками: — Я не могу, пойми, не могу. Мне приходится вытянуть ноги, одновременно я стараюсь не попасть руками в стоящее на столе дрожжевое тесто. — Почему это? — Послушай, он мой брат. Именно поэтому я на судне. Именно поэтому у меня есть ключ. Он думает, что я вылечился. Я в последний раз наполняю легкие, выдыхаю и скрючиваюсь в маленьком ящике. — Если я не вернусь через час, ты разбудишь Лукаса. Это твой единственный шанс. Если вы не придете за мной, я все расскажу Тёрку. Он заставит Верлена заняться тобой. Верлен — это его человек. Мы не зажигали свет, на камбузе темно, видны лишь слабые отсветы моря и отражение тумана. И все же я вижу, что попала в точку. Хорошо, что мне не видно его лица. Я прячу голову между коленей. Двери сдвигаются. Подо мной в темноте слышно легкое жужжание электромотора, и я поднимаюсь наверх. Движение продолжается секунд пятнадцать. Единственное ощущение — беспомощность. Страх, что кто-то ждет меня наверху. Я достаю отвертку. Чтобы было, что им предложить, когда они распахнут двери и вытащат меня. Но ничего не происходит. Лифт останавливается в своей темной шахте, и я сижу, и нет ничего, кроме боли в ногах, морской качки и далекого шума двигателя, который сейчас едва различим. Я просовываю отвертку между раздвижными дверями и нажимаю. Потом на спине выползаю на поверхность стола. В комнату попадает слабый свет. Это топовые кормовые огни, свет которых проникает на этот этаж через верхний световой люк. Комната представляет собой небольшую кухню с холодильником, столиком и маленькой плитой. Дверь ведет в узкий коридор. В коридоре я сажусь на корточки и жду. Люди ломаются во время переходных периодов. В Скоресбюсунде, когда зима начинала убивать лето, люди стреляли друг в друга из дробовиков. Нетрудно плыть на волне благополучия, когда уже установлено равновесие. Трудным является новое. Новый лед. Новый свет. Новые чувства. Я жду. Это мой единственный шанс. Это единственный шанс для любого человека — дать себе время привыкнуть. Переборка передо мной подрагивает от шума далекого двигателя, находящегося под нами. За ней должна быть дымовая труба. Вокруг ее большого прямоугольного корпуса и построен этот этаж. Слева на высоте пола я вижу слабый свет. Это дежурная лампочка на лестнице. Эта дверь — мой путь отсюда. Справа от меня сначала тихо. Потом из тишины появляется дыхание. Оно гораздо тише всех остальных звуков судна. Но после шести дней на борту обычные звуки стали незаметным фоном, на котором отчетливо слышны все, отличающиеся от них. Даже посапывание спящей женщины. Это означает, что здесь, по левому борту, есть одна, возможно, две каюты, и напротив будет одна или две. То есть салон и кают-компания выходят на носовую палубу. Я продолжаю сидеть. Через какое-то время слышно, как вдалеке журчит вода. На «Кроносе» туалеты с системой смыва высоким давлением. Где-то под нами или над нами спустили воду в туалете. Звук в трубах говорит о том, что душевая и туалеты этого этажа находятся перед дымовой трубой и примыкают к ней. В кармане передника лежит будильник, который я взяла с собой. Что мне было еще делать? Посмотрев на него, я встаю. Замок входной двери на задвижке. Я открываю его, чтобы можно было быстро выйти. Но главным образом для того, чтобы можно было войти. Между коротким коридором у входной двери и тем помещением, которое, по-видимому, является салоном, я ощупью нахожу дверь. Я прикладываю к ней ухо, стою и жду. Слышен только далекий звук судового колокола, бьющего склянки. Я открываю дверь, за которой еще большая тьма, чем та, из которой я иду. Тут я тоже жду. Потом зажигаю свет. Загорается не обычный свет. Над сотней очень маленьких закрытых аквариумов, размещенных в резиновом обрамлении на штативах, закрывающих три стены, вспыхивает сотня ламп. В аквариумах — рыбки. Их такое количество, и они такие разные, что это не идет ни в какое сравнение с любым магазином по продаже аквариумных рыбок. Вдоль одной стены стоит черный крашеный стол, в который вмонтированы две большие плоские фарфоровые раковины со смесителями, управляемыми с помощью локтей. На столе две газовые горелки и две бунзеновские горелки, все стационарно подключенные медными трубами к газовому крану. На столике рядом прикреплен автоклав. Лабораторные весы, pH-метр, большой фотоаппарат с гармошкой на штативе, бифокальный микроскоп. Под столом находится металлическая полка с маленькими, глубокими ящиками. Я заглядываю в некоторые из них. В картонной коробке из химической лаборатории «Струер» лежат пипетки, резиновые трубки, пробки, стеклянные лопаточки и лакмусовая бумага. Химические препараты в маленьких стеклянных колбах. Магний, марганцовокислый калий, железные опилки, порошок серы, кристаллы медного купороса. У стены в деревянных ящиках, обернутые в солому и картон, стоят маленькие бутыли с кислотой. Фтористоводородная кислота, соляная кислота, уксусная кислота различной концентрации. На противоположном столе стационарно закрепленные пластмассовые кюветки, проявители, увеличитель. Я ничего не понимаю. Комната оборудована как нечто среднее между музеем «Датский аквариум» и химической лабораторией. В салоне двойные двери с филенками. Напоминание о том, что «Кронос» был построен с претензией на былую элегантность пятидесятых, уже тогда казавшуюся старомодной. Комната находится прямо под навигационным мостиком и одного с ним размера, как обычная датская гостиная с низким потолком. В ней шесть больших окон, выходящих на носовую палубу. Все они покрыты льдом, и сквозь него проникает слабый сине-серый свет. Вдоль стены по левому борту деревянные и картонные коробки без всяких надписей, которые удерживаются на месте натянутым между двумя радиаторами фалом. В середине комнаты стоит привинченный к полу стол, в углублениях которого — несколько термосов. Вдоль двух стен установлены длинные рабочие столы с лампами «Луксо». Маленький фотокопировальный аппарат привинчен к переборке. Рядом с ним — телефакс. Полка на стене заставлена книгами. Направляясь к ней, я вижу морскую карту. Она лежит под пластиной из оргстекла, не дающей отражений, поэтому я ее не сразу заметила. Текст на полях отрезан, так что мне надо несколько минут, чтобы определить, что это за карта. На морской карте материк — это деталь, одна лишь линия, контур, который пропадает в рое цифр, обозначающих глубины. Потом я узнаю мыс напротив Сисимиута. Под пластиной, по краю карты, положено несколько небольших фотокопий специальных карт. «Средневременной срез от зенита Луны (апогей или перигей) по Гринвичу до прилива у берегов Западной Гренландии». «Схема поверхностных течений к западу от Гренландии». «Карта секторного деления в районе Хольстейнсборга». Наверху, у самой переборки, лежат три фотографии. Две из них — это черно-белая аэрофотосъемка. Третья напечатана на цветном принтере и похожа на фрактальную фигуру из тех, что описаны Мандельбротом[51]. На всех в центре один и тот же контур. Свернувшаяся почти кольцом фигура с отверстием в центре. Словно похожий на рыбку пятинедельный эмбрион, который свернулся вокруг жабр. Открыть картотечные шкафы не удается — они заперты. Я рассматриваю книги, когда где-то на этаже открывается дверь. Выключив лампу, я примерзаю к полу. Открывается и закрывается какая-то другая дверь, и становится тихо. Но этаж уже больше не кажется спящим. Где-то есть люди, которые не спят. Нет необходимости смотреть на часы. Времени достаточно, но находиться здесь более у меня уже не хватает нервов. Я уже берусь за ручку входной двери, когда слышу, что кто-то поднимается по трапу. Я отступаю назад в коридор. В замок вставляют ключ. На мгновение наступает замешательство, так как дверь не закрыта. Распахнув кухонную дверь, я захожу внутрь и закрываю ее за собой. Кто-то идет по коридору. Шаги кажутся осторожными, изучающими, может быть, он удивляется, почему не закрыта дверь, может быть, собирается обыскать весь этаж. А может быть, у меня галлюцинации. Я заставляю себя залезть на кухонный стол и в лифт. Задвигаю двери, но изнутри их невозможно закрыть полностью. Дверь в коридор открывается, зажигается свет. На полу, прямо напротив той щели, которую мне не удалось закрыть, стоит Сайденфаден. Он в уличной одежде, его волосы все еще растрепаны после прогулки по палубе. Он подходит к холодильнику и исчезает из моего поля зрения. Раздается шипение углекислого газа, и он появляется снова. Он стоя пьет пиво прямо из банки. На его лице отражается глубокое наслаждение, и одновременно он закашливается. В ту минуту взгляд его устремлен на меня, но при этом он меня не видит. И тут оглушительно громко начинает шуметь лифт. Мне с трудом удается сжаться в тесном пространстве. Я могу только вытащить отвертку из пробки, готовясь к тому, что через две секунды последует разоблачение. Лифт начинает опускаться. В темноте надо мной открываются дверцы лифта. Но меня там уже нет — я еду вниз. Я молю Бога, чтобы это оказался Яккельсен, который нарушил мой запрет и, обнаружив в шахте движение, нажал кнопку, чтобы спустить меня вниз. Я надеюсь, что, когда откроется дверь, будет темно. И что трясущиеся руки Яккельсена поддержат меня, когда я буду вылезать. Я останавливаюсь, дверца осторожно отодвигается. Снаружи темно. Что-то холодное и влажное прижимается к моему бедру. Что-то ложится мне на колени. Что-то засовывают под колени. Потом дверь закрывается, лифт шумит, заработал двигатель, и я взмываю вверх. Я перекладываю отвертку в левую руку и хватаю правой фонарик. Он на секунду загорается, и мне все становится видно. В пяти сантиметрах от моих глаз, прислоненная к моему телу, стоит прохладная и влажная, покрытая капельками росы, полуторалитровая бутылка с этикеткой «Moet & Chandon 1986 Brut Imperial Rose». Розовое шампанское. На коленях у меня лежит бокал для шампанского. Под коленями горбится донышко еще одной бутылки. Я ни минуты не сомневаюсь в том, что, когда люк откроется, я окажусь при ярком свете лицом к лицу с Сайденфаденом. Но выходит иначе. Я насчитываю два удара — это означает, что я проехала мимо шлюпочной палубы. Я направляюсь на мостик, в офицерскую кают-компанию. Лифт останавливается, потом наступает тишина — и больше ничего. Я пытаюсь открыть дверцы. Это почти невозможно — мешают бутылки. Где-то открывается и закрывается дверь. Потом зажигается спичка. Я раздвигаю дверцы на один сантиметр. На большом обеденном столе, где я несколько дней назад подавала ужин, стоит свеча в подсвечнике. Ее поднимают и несут по направлению ко мне. Дверцы раскрываются. Одной рукой я упираюсь в стену позади меня, чтобы вложить всю свою силу в удар. Я ожидаю увидеть Тёрка или Верлена. Бить я собираюсь в глаза. Свет ослепляет меня, потому что оказывается слишком близко. Не видно ничего, кроме темных очертаний фигуры, которая одну за другой берет бутылки. Когда он забирает бокал, его рука на секунду задевает мое бедро. Из комнаты доносится приглушенный возглас удивления. Ко мне склоняется лицо Кютсова. Мы смотрим друг другу в глаза. Его глаза сегодня ночью выпучены, как будто с ним внезапно случился приступ базедовой болезни. Но он не болен в обычном смысле этого слова. Он чудовищно пьян. — Ясперсен! — говорит он. И тут мы оба замечаем отвертку. Она нацелена куда-то между его глаз. — Ясперсен, — говорит он снова. — Небольшой ремонт, — говорю я. Трудно говорить, потому что скрюченная поза затрудняет дыхание. — Любым ремонтом на борту занимаюсь я. Говорит он авторитетно, но невнятно. Я высовываю голову из лифта. — Я вижу, ты также курируешь винные запасы. Это заинтересует Урса и капитана. Он краснеет — медленное, но радикальное изменение цвета, доходящее до фиолетового. — У меня есть объяснение. Через десять секунд он начнет соображать. Я высовываю руку. — У меня нет времени, — говорю я. — Мне надо дальше работать. В этот момент лифт едет вниз. Я в последний момент успеваю спрятать верхнюю часть тела внутрь. Меня охватывает злость оттого, что нет никакого устройства, блокирующего лифт, пока не закрыты двери. Мысленно я успеваю пережить полное разоблачение, столкновение и трагический финал. Когда я доезжаю до камбуза, моей фантазии на большее уже не хватает. Лифт здесь не останавливается. Он продолжает опускаться вниз. Потом движение прекращается. Эти последние секунды лишили меня остатков сил. На моей стороне теперь только фактор внезапности. Толкнув двери, я рывком распахиваю их. Они с грохотом открываются. По направлению ко мне, покачиваясь, движется мешок с надписью: «50 кг. Картофель „Вильмосе“. Датская судовая провизия». Я высовываю обе ноги, упираюсь в мешок и нажимаю. Мешок останавливается, отклоняется назад и летит в самый дальний угол, приземляясь среди картонных коробок с надписью: «Морковь „Виуф Ламмефьорд“». Стоя на полу, я нахожу равновесие. Я не чувствую под собой ног. Но в руках у меня отвертка. Из-за мешка выходит Урс. Я так и не нахожу, что сказать. Когда я, ковыляя, выхожу из комнаты, он все еще стоит на коленях. — Bitte, Frä ulein Smilla, bitte…[52] Подсознательно я, должно быть, ждала тревоги. Вооруженных людей. Но «Кронос» погружен во тьму. Я миную три палубы, никого не встретив. Трап внизу у мостика пуст. Яккельсена нигде не видно. Я наугад выхожу на палубу у мостика, прохожу через дверь, на которой написано «Офицерская кают-компания», и открываю дверь в мужской туалет. Он стоит у раковины. Он причесывался. Лоб его прижат к зеркалу, как будто он хочет убедиться в том, что получилось действительно очень мило. Он зачесывал волосы за уши, назад. Но при этом он спит. Тело бессознательно и покорно следует за движениями качающегося судна и само по себе держится вертикально. Но он храпит. Рот его открыт, и язык немного высовывается. Я засовываю руку в нагрудный карман его рабочей рубашки. Нахожу резиновую трубку. Он сбегал в туалет и для подкрепления сил укололся. Потом он решил немного привести себя в порядок. А потом обессилел. Я ударяю его по ногам. Он тяжело падает на пол. Пытаюсь поднять его, но спина еще слишком болит. Мне удается только приподнять его голову. — Ты пропустил Кютсова, — говорю я. Легкая чувственная улыбка появляется у него на губах. — Смилла. Я знал, что ты вернешься. Я поднимаю его. Потом засовываю его голову в раковину и открываю кран с холодной водой. Когда он оказывается в состоянии стоять на ногах, я тяну его к трапу. Мы спускаемся на пять ступенек, когда из дверей за нашей спиной выходит Кютсов. Нет никакого сомнения, что сам он уверен в том, что крадется на цыпочках. На самом деле он может стоять на ногах только потому, что цепляется за все, за что можно ухватиться. Заметив нас, он резко останавливается, кладет руку на доску с барометром и пристально смотрит на меня. Я прижимаю безвольное тело Яккельсена к перилам. Сама я двигаюсь с огромным трудом. Изумление медленно пробивается сквозь его опьянение, которое сейчас, должно быть, еще усилилось после двух шипящих полуторалитровых бутылок. — Ясперсен, — бормочет он. — Ясперсен… Я чувствую, что бесконечно устала от мужчин и их дурных привычек. Так было с тех пор, как я приехала в Данию. Все время надо смотреть, чтобы не столкнуться с теми, кто, отравляя самих себя, думает при этом, что ведет себя с достоинством. — Проваливай, господин старший механик, — говорю я. Он тупо смотрит на меня. По пути вниз мы никого больше не встречаем. Я заталкиваю Яккельсена в его каюту. Он, как тряпичная кукла, валится на кровать. Я поворачиваю его на бок. Грудные дети, алкоголики и наркоманы могут захлебнуться собственной рвотой. Затем я закрываю его дверь снаружи его собственным ключом. Потом запираю и баррикадирую свою собственную. Время 4: 15. Я посплю три часа, затем официально сообщу, что больна, и буду спать еще двенадцать. Все остальное подождет. Мне удается поспать сорок пять минут. Через первые начинающиеся кошмары на поверхность сна проникают сперва электронное предупреждение, а затем требовательный голос Лукаса. Я работаю менее чем в двух метрах от Верлена. Он орудует твердой резиновой палкой длиной с топор дровосека. По тому, как сохнут мои губы, я понимаю, что мороз больше десяти градусов. Он работает без куртки. Одной рукой он держится за леер или за ограждение вокруг антенн радара. Другой он умелым, мягким движением, описывая дугу, заводит палку за спину и ударяет ею по крыше рубки с таким грохотом, будто разбивается стекло в витрине магазина. Лицо его покрыто потом, но движения неутомимы и легки. Каждый удар отбивает пластину льда площадью примерно в один квадратный метр. Ветра нет, но короткая стоячая волна сильно раскачивает «Кронос». И туман — словно большие, влажные, белые плоскости во мраке. Каждый раз, когда мы проходим через облако тумана, лежащее так низко, что кажется, оно плывет по воде, слой льда заметно утолщается. Ручкой ледового ломика я счищаю лед с антенн. Как только я заканчиваю с одной из них, я могу возвращаться к тому месту, откуда начинала. Где менее чем за две минуты нарос слой твердого серого льда толщиной в миллиметр. Палуба и надстройка кажутся живыми. Не из-за маленьких темных фигурок, разбивающих лед, а из-за самого льда. Включено все палубное освещение. Сочетание света и льда создает сказочную картину. Ванты и штаги мачт покрыты тридцатисантиметровыми гирляндами льда, свисающими вниз и напоминающими настороженные лица. Якорные огни просвечивают сквозь ледяной панцирь, словно пылающий мозг в голове фантастического чудовища. Палуба — серое, застывшее море. Все вертикальные предметы с вопросительным видом поднимают вверх свои серые, холодные конечности. Верлен работает у правого борта. За мной — леерное ограждение, а за ним — почти двадцать метров вниз до палубы. Передо мной за цоколями радаров и низкой мачтой с антеннами, рупором и передвижным прожектором для маневров в порту Сонне лопатой счищает лед. Те льдины, которые откалывает Верлен, он перекидывает через край, и они падают на шлюпочную палубу рядом со спасательной шлюпкой. Здесь в желтом защитном шлеме стоит Хансен, который отправляет их дальше за борт. По левому борту Яккельсен коротким молотком отбивает лед с цоколей радаров. Он движется по направлению ко мне. В какой-то момент антенны закрывают нас от остальной части палубы. Он засовывает молоток в карман куртки. Потом прислоняется спиной к радару. Достает из кармана сигарету. — Как ты и предсказывал, — говорю я. — Скверное обледенение. Лицо у него белое от усталости. — Нет, — говорит он. — Оно начинается только при пяти-шести баллах по шкале Бофорта и при температуре около нуля. Он слишком рано вызвал нас на палубу. Он оглядывается. В непосредственной близости никого нет. — Когда я раньше ходил в море, то капитан вел судно, а время отсчитывали по календарю. Если входили в зону обледенения, то снижали скорость. Или меняли маршрут. Или же поворачивали и шли по ветру. Только в последние несколько лет все изменилось. Теперь все решают судовладельцы, теперь суда водят, сидя в конторах в больших городах. А время отсчитывают вот по этому. Он показывает на ручные часы. — Но мы, по-видимому, куда-то спешим. Поэтому они и приказали ему плыть прежним курсом. Что он и делает. Он начинает терять чутье. Потому что раз уж нам надо пройти все это, то не стоило сейчас вызывать нас на палубу. Небольшое судно может вынести обледенение в десять процентов своего водоизмещения. Мы могли бы плыть, имея на себе пятьсот тонн без всяких проблем. Он мог бы послать пару матросов, чтобы очистить антенны. Я счищаю лед с радиопеленгаторной антенны. Пока я работаю, я не засыпаю. Как только я останавливаюсь, я начинаю проваливаться в сон. — Он боится, что мы потеряем крейсерскую скорость. Боится, что мы что-то сделаем не так. Или что вдруг станет хуже. Это все нервы. Они уже никуда не годятся. Он бросает свою недокуренную сигарету на лед. Мимо нас проходит еще одно облако тумана. Кажется, что сырость приклеивается к уже образовавшемуся льду. На мгновение Яккельсен почти исчезает из виду. Я работаю, двигаясь вокруг радара. Все время стараясь быть в поле зрения и Яккельсена, и Сонне. Верлен находится прямо рядом со мной. Он молотит так близко от меня, что его резкие движения гонят морозный воздух прямо мне в лицо. Удары его падают у подножия металлического цоколя с точностью хирургического скальпеля, отрывая прозрачную пластину льда. Он пинает ее ногой в сторону Сонне. Лицо его оказывается рядом с моим. — Почему? — спрашивает он. Я держу ломик для льда, отведя его немного назад. В стороне, вне пределов слышимости, Сонне очищает нижнюю часть мачты ручкой лопаты. — Я знаю почему, — говорит он. — Потому что Лукас все равно бы не поверил. — Я могла бы показать на раны Мориса, — говорю я. — Несчастный случай на работе. Шлифмашина заработала, когда он менял диск. Гаечный ключ ударил в плечо. Об этом доложено, и даны необходимые объяснения. — Несчастный случай. Как и с мальчиком на крыше. Его лицо совсем близко. На нем не выражается ничего, кроме недоумения. Он не понимает, о чем я говорю. — Но с Андреасом Лихтом, — говорю я, — стариком на шхуне, работа была более топорной. Когда его тело сжимается, возникает иллюзия, что он замерзает, так же как и все на судне вокруг него. — Я видела вас на набережной, — лгу я. — Когда плыла к берегу. Размышляя о том, что следует из моих слов, он выдает себя. На мгновение откуда-то изнутри его тела выглядывает больное животное, обычно скрытое, подобно тому как его белые зубы тонкой оболочкой прикрывают следы истязаний. — В Нууке будет расследование, — говорю я. — Полиция и ВМФ. Одно лишь покушение на убийство обеспечит тебе два года. Теперь они займутся и смертью Лихта. Он улыбается мне широкой ослепительной улыбкой: — Мы не идем в Готхоп. Мы идем к плавучему нефтехранилищу. Оно находится на расстоянии двадцати морских миль от суши. Берега даже не видно. Он с интересом смотрит на меня. — А вы сопротивляетесь, — говорит он. — Даже жаль, что вы здесь в таком одиночестве. МОРЕ II
|