Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава VII 5 страница



– Яйцо без зародыша, снесенное в ночи, – сказал Бож, – чистейшая иллюзия, дочь ветра, возникшая до начала времен…

– Почему женщины отрицают, что у мужчин есть груди? – с трогательной горячностью вскричал Томас. – Почему мужчины отказываются изображать на холсте или описывать словами выпуклость внизу живота, свойственную женскому половому органу?

Глэдис вдруг залилась краской. Она была одета в светло‑ зеленое платье. Я вдруг осознал, что она когда‑ то любила С. Томасу ответил Р.:

– В большинстве случаев мы занимаемся любовью с образами, поэтому, какими бы конкретными и свойственными данному партнеру ни были половые органы, которых мы касаемся, у нас в руках одни лишь символы.

– Символы! – повторил Йерр. – И все‑ таки вы ошибаетесь: где она – норма, которой не соответствовало бы мыслящее существо, часть системы, греза о несбыточном?

Отто уравнял красоту и презумпцию смерти. Привел знаменитые стихи Платена[99], продекламировав их с сильным акцентом:

– «Взгляд открывает красоту, рука отыскивает тело, а сердце источает смерть». Не милость, – сказал он с еще более грубым акцентом, – не освобождение от смерти! Но именно прикосновение смерти! Близость со смертью. Непосредственная опасность смерти. Красота – вестница смерти.

– Глагол «источать» здесь абсолютно неточен, – сказал Йерр; тем временем Карл объявлял, что женщины, которых он любил, даже самые аппетитные и молоденькие, все до одной паскуды.

Бож смеялся до слез.

– Бог нас накажет! – воскликнула Сюзанна с видом мстительницы (бордо явно затуманило ей голову). Вслед за чем возжелала подкрепить гипотезу существования Бога своими доказательствами.

– Если Бог – порождение языка, как и мы сами, начала она с искренней убежденностью, – то Он равен нам. Его жизнь зависит от нашей смерти, и если наши мертвецы сменяют друг друга с помощью языка, который составляет наш главный образ, и памяти, которую язык сообщает именам людей, то Он питается нашими призывами, укрепляет себя нашей преемственностью, увековечивает себя через наших мертвецов и через имена наших мертвецов. Таким образом, язык есть то, чем Бог привязывает нас к себе, живя нами до тех пор, пока мы существуем. Ибо, пока мы говорим, а затем умираем, Он живет. Это существование зиждется на голосе молящегося и на звуке его имени, когда мысль о смерти сжимает нам сердце!

Выкрикнув это во все горло, она налила себе еще вина. Йерр шепнул мне на ухо: «Этой прозе необходима бутылка! » Уинслидейл начал восхвалять содомию.

– Если бы мы растянули объем тела в пространстве, сказал он, – его поверхность не достигла бы даже одного квадратного метра. Так отчего же мы не способны совершить оборот вокруг столь ничтожного клочка кожи?

Сюзанна перебила его, размахивая руками.

– Вы, мужчины, все преступники. А язык – живой, сексуализированный организм (Йерр поглядел на нее с испугом), хуже того, он связан с нашей половой принадлежностью. И как только я соглашаюсь пользоваться этим языком, я уподобляюсь вам, становлюсь причастной к вашим преступлениям. То есть к принесению в жертву. Ко всем преступлениям, совершенным теми, кто говорит на нем, или причастной тем, кто действовал от его имени. Ко всем приказам, которым язык придал силу и законность, которые создали целую империю, – иными словами, к любой жестокости, которая, будучи свершенной, упрочила язык и обрела с его помощью свое неоправданное оправдание, – словом, ко всем приказам, что были, есть и будут когда‑ либо связаны с языком, которым я в данный момент пользуюсь, чтобы говорить с вами!

Йерр снова придвинулся ко мне.

– Что она несет?! – прошептал он.

Бож буквально рыдал от смеха.

– Ничего хорошего из таких вещей не выйдет, – еле проговорил он.

– Случается, что это украшает конец жизни, – ответил Уинслидейл. – Кроме того, есть еще много других причин поклоняться женщинам и почитать прекрасные качества, им присущие.

– Четыре тысячи пятьсот лет тому назад, – сказал Бож, – при Пятой династии, мудрец Птахопет письменно сформулировал правила умения жить. «Насыть чрево своей жены, – написал он, сидя перед своими богами. – Облеки ее тело в одежды, ласкай ее и каждый вечер выполняй все ее желания, ибо это смягчает звук ее голоса и делает честь хозяину дома».

– В легенде о Будде, – сказал Карл, еще более серьезно, – рука женщины отделяет отцов от сыновей, препятствуя тому, чтобы они обнимались или познавали друг друга.

Отто счел уместным пуститься в долгие теоретические рассуждения:

– Матери бесконечно повторяют жесты, которыми сообщаются со своими детьми и которыми их матери сообщались с ними самими; этот непрерывный поток «от матери к матери» идет из глубины веков (отток, по его словам, имеет отношение к мальчикам как к представителям ущербного подвида, более слабого, более подверженного смерти, лишенного возможности иметь потомство) и в точности воспроизводит связь – всемогущую, первобытную, млекопитающую связь, неописуемую, едва ли историческую и такую неличностную, что она может показаться болезненной (ибо нет настоящей матери, но есть материнская связь от матери к матери, всегда болезненная, приносящая страдание, ирреальная, подчиняющая всех женщин, которые попадают под ее гнет), начисто лишенной осознанности и животной, но не выразимой в словах!

Теперь уже Йерр смеялся до слез.

– А ведь верно, – сказал А., – что связь между дочерью и матерью можно назвать, с одной стороны, тесной и удушающей. И отмеченной жестокостью, не имеющей ничего общего с воинственным задором ссор и неурядиц, чисто поверхностных и цивилизованных, которые случаются между отцами и сыновьями.

Йерр буквально захлебывался от смеха.

– Ссоры гуся с гусыней, – стонал он, – или голубя с голубкой, или зятя со снохой. Ссоры козла с козой, кобылы с жеребцом… Нет, это было бы слишком печально!

Элизабет и Глэдис говорили разом, перебивая друг друга.

– Они ревут! – утверждала Э. – Как им это и свойственно!

Коэн попросил отложить этот разговор. Иначе дойдет до драки.

А. снова повторил, что он презирает любовь.

– Любовь – ничтожная малость, связующая две пары глаз, – сказал 3.

– Пустое, извечно нелепое различие! – воскликнул Отто. – Шматок вялой плоти, которая болтается между ногами мужчины. Волосатый бугорок между ногами женщины, с его жадными, зияющими губами…

– Шматок?! – возмутился Йерр.

– Попросту рука, протянутая к ширинке. Вот вам и все вожделение мира, – продолжал О.

– Бесплодный вызов различию, отметившему наши тела, – добавил Р.

– Любовные затеи состоят из случайности в выборе, неумелости в ухаживании, щедрости и блеске при сближении, крушении и неотступном ужасе – в завершении. Это все довольно заманчиво, – сказал Коэн. – И я далек от того, чтобы разделить ваше неодобрение…

– Вы заблуждаетесь, – ответил А., – во всем этом нет ни секса, ни желания. Есть только род страха… < …>

Сюзанна снова возбудилась, начала защищать страсть, любовь, ревность и все прочее.

Йерр шепнул мне: «Она усердствует, как ворона, сбивающая орехи с дерева».

Затем нас попотчевали великолепной копченой пикшей с вареной картошкой.

Коэн высказал мысль – весьма спорную – о том, что лишь жители севера способны говорить грамотно. Он утверждал, что холод поддерживает. Что холодный воздух сохраняет запахи, тогда как солнечный жар способствует гниению. Что холод помогает сталагмитам сохранять устойчивость и форму. Что стужа сродни учтивости. И сдержанности, и отстраненности, которые приличествуют речи.

– Старики, родившиеся в Париже, говорят не так уж скверно, – сказал Йерр. И добавил, что лучше всего хранят традиции нашего языка, тщательно соблюдая традиционные его формы, на юге Франции, и это притом, что тамошние жители куда более говорливы, чем в Лотарингии или в бывшей Фландрии.

Но К. его не слушал. Он разносил в пух и прах жару, наготу, солнечный свет, способность к видению, к прозрачности, к единству и правде, отсюда вытекающим. Проклинал тепло, легкость, пар, остроумие, сердечность, южан. Бранил пот, цвет, сиесты. И изменчивые желания женщин, их одежду, их волосы, их запахи.

Сюзанна огласила наши грехи. Это заняло немало времени. Закончила она прегрешениями в болезнях. Но опустила грех хитрости. Потом заговорил Коэн:

– Мы искали в дружбе не противоположность согласию, а нечто вроде прибежища, где нет места пылким чувствам, где все сдержанно, нейтрально, формально, в высшей степени стыдливо, цивилизованно и абсолютно неискренне. Это гораздо ближе к телесному самовыражению, нежели к любовному порыву.

Это верность, которая отнюдь не зиждется на чистосердечии или симпатии, – подхватил Р.

– Иначе что бы мы тогда говорили? – спросила Сюзанна, давясь от хохота.

Зезон сказал, что дружеские сборища так же как семейные – напоминают трапезы на постоялом дворе, где путешественники преломляют хлеб с незнакомцами.

– Ну довольно! – вскричал Т. Э. Уинслидейл.

Мы встали из‑ за стола. У. ворчливо приказал нам помалкивать. Теперь время не болтать, а слушать «карусельную кадриль».

Мы неохотно начали играть. Отсутствие Марты и присутствие «публики» действовало на нас угнетающе: мы то и дело фальшивили.

Томас, А. и Коэн завершили концерт ми‑ бемоль‑ мажорным трио. Исполнили они его довольно хорошо.

Но на этом игра и кончилась. В половине одиннадцатого мы уже закрыли футляры.

Йерр объявил, что чуть не умер со скуки.

 

Среда, 5 сентября.

Я ждал на площади Дофины. На улице Арлей я увидел Веронику, идущую мне навстречу. Стояла теплая погода.

Ее белокурые волосы стягивал шелковый шарф, завязанный сзади. Она была одета в легкое желтое платье. Она шла ко мне, прижимая к груди толстую книгу – недавнее издание «Wuthering Heights»[100]. При каждом шаге ее ноги расталкивали сборки ее платья. В солнечных лучах ткань просвечивала насквозь. Узкие бретельки оставляли плечи открытыми. Поясок стягивал платье высоко, под грудью.

Она почти не загорела. Она улыбалась. Обняла меня.

 

Четверг, 6 сентября. Позвонил Томас. Он хотел со мной увидеться. Я сказал, чтобы он зашел в субботу.

 

Пятница, 7 сентября. Позвонил Йерр.

Стал жаловаться на Р. За что он его презирает? Почему забросил игру в шахматы? Ладно, он больше не будет у него выигрывать. Он больше не станет очищать его речь. Ведь работа – единственное, что помогает ему забыть о своей жизни.

– Я просвещенный брамин, которому, увы, знакома нечестивость службы, – с горечью сказал он.

На мой взгляд, он чересчур увлекся индуизмом: говорил о своей жене и дочери как о крупном и мелком домашнем скоте.

Потребовал, чтобы я помирил его с Р.

Я пригласил его прийти поужинать завтра вечером. Обещал позвать Р.

 

Суббота, 8 сентября.

Рекруа и Йерр говорили друг с другом односложно, мрачно переглядываясь. Томас пошел за мной на кухню. Рассказал, как они с 3. отдыхали вместе. Сообщил, что теперь постоянно с ним. Что тот снял для него до 1 сентября маленькую студию на улице Двух Мостов. Потом мы заговорили про А. На эту тему он явно говорил более охотно. С большей теплотой. Он виделся с ним накануне. Когда мы возвращались в комнату, он сказал:

– У них сейчас все в порядке. Элизабет счастлива: он словно сызнова родился.

– Заново! – вскричал Йерр. – Ему пришлось родиться заново, совершив усилие, в корне отличающееся от тех усилий, с которыми мать произвела его на свет – за что он сам не нес никакой ответственности, – когда она обрекла его на крики, на холод, на дневной свет, на воздух и на постоянный голод. А родиться сызнова, как это называлось в старину, – такая задача не выходит за рамки возможностей учебника грамматики!

Этого вполне хватило, чтобы спровоцировать взрыв.

– Хватит! Уймись! – заорал Р. – Что такого тебе сделал Томас? Откуда у тебя берутся эти полицейские замашки?..

– Не полицейские, а сугубо музыкальные, – парировал Йерр.

– …это рабское следование правилам?..

– А можно ли назвать более свободным человека, говорящего как бог на душу положит, не знающего правил?

На это Р. ответил, что не видит причин называть ученым человека, знающего правила и упивающегося собственным красноречием.

– К чему эта неустанная словесная слежка? – продолжал он. – Эта мания исправлять все, что мы произносим? К чему эта нездоровая страсть к самым напыщенным, самым архаичным формам?!

– Да почему я должен оправдываться или скрывать свое стремление к поправкам?! Разве я обязан маскировать свои пристрастия, на чем бы они ни были основаны – на тайных амбициях или физиологических мотивах? Или еще: разве я нуждаюсь в чьих‑ либо подсказках, кроме той, что навеивает мне страх, навеивает без конца?

– Этого совершенно недостаточно, – ответил Р. – Разумеется, твоя особая чувствительность была бы оправданна в том случае, если бы эти заклинания обращались на тебя самого, защищали тебя самого, но зачем же постоянно поучать других? Зачем одергивать, исправлять, упрекать окружающих? Зачем распространять свою любовь к языку на целую вселенную? Неужели ты боишься, что мы нанесем ущерб не только твоему языку, но и поколебаем устои речи в целом?

Поколеблем устои, – исправил Йерр. – Наконец‑ то и ты нашел верное выражение. И в самом деле. Это что‑ то вроде силлогизма. Если тело, уступившее эмоции, искажает свой голос, разрушает строй своей речи, тогда и язык, сам по себе раздробленный, хаотичный, откроет путь всему, что может исказить, поколебать, повергнуть в хаос… < …>

– И это, конечно, будет шаг к нечестивости, ужасу и всему самому чудовищному, что есть на свете, – иронически закончил Р.

– Когда вербальные конструкции теряют целостность, когда слова сталкиваются, утрачивают смысл, опошляются и звучат жаргонно, когда смещаются ударения и нарушаются согласования, когда разгул вульгарности достигает апогея…

– …тогда наступает хаос, являются страшные призраки и Тараск[101], и мир погружается в мерзость разврата, не так ли? – ядовито сказал Р.

– Напрасно ты смеешься! Стоит нарушить эту границу – согласен, что призрачную и вполне мифическую, – как все действительно рушится, все сгорает в адском огне и наступает апокалипсис!

Однако языки ничего не очищают, – возразил Р. – Скорее уж оскверняют, если верить А.

– Да. Но это касается более или менее застывших форм. По правде говоря, я не знаю…

– Хрюканье тоже застывшая форма, такая же, как длинный латинский период…

– Я неточно выразился, – признался Йерр. – Это не так… Без сомнения, формы языка являются менее застывшими, чем шумы, эмоции и молчания. Я бы даже назвал их более свободными – ибо они основаны на более ясном, более сложном, более устойчивом правиле…

– Откуда следует, – сказал Рекруа, – что между кошачьим мяуканьем и поэтическим произведением ты – Йерр Брамин, Йерр Пуританин, Йерр Очиститель – находишь функциональную разницу?

– Нет, дело здесь, конечно, не в функции. Да. И все же… может быть, в употреблении…

– Но как же то, что не функционально, может иметь употребление?

– Не то употребление, что свойственно языку. Но чисто личностная манера пользоваться языком… Тебе, конечно, этого не понять. Вот Коэн как‑ то говорил, что существует книжная традиция. Так же существует и употребление языка, который лишен голоса. И так же существует употребление звуков, которые являются только голосом. Музыка, книги… Но не речь…

– И ты в это веришь?

– Не знаю. Но я верю, что в это не нужно верить. Это ведь тоже своего рода верование. Есть ли надобность верить в музыку – в то, что не имеет смысла без исполнения? В то, что ничего после себя не оставляет? А что же происходит во время чтения книги, во время исполнения музыки?

 

Воскресенье, 9 сентября. Загрипповал. Попросил, чтобы включили отопление. Консьерж отказался. Я провел весь день в постели, в полубреду, без сна.

 

Понедельник, 10 сентября. Днем зашел Йерр. Я с трудом встал, еле дополз до двери и открыл ему.

Вопреки моим протестам, он вызвал врача.

 

Вторник, 11 сентября. Р. позвонил, а потом пришел меня навестить, принес фунт яблок ранет и бутылку белого вина. Сказал, что Йерр вызывает у него ненависть:

– Мало того, что он обличает все пошлые, по его мнению, обороты и оскорбляющее слух произношение; мало того, что навязывает и расхваливает все законы языка, которым мы не подчиняемся; мало того, что вытаскивает на свет божий правила речи, которым сто лет в обед, – этот Йерр еще и злостный сплетник! – объявил Р..

Он пылко заклеймил Й. позором, но я так и не смог ничего взять в рот.

Он поел и выпил вместо меня. И еще раз предал Йерра вечному проклятию. Мне живо представилось хилое, жалкое, обнаженное тельце с седеющей головой, охваченное адским пламенем.

 

Среда, 12 сентября.

Зезон беспокоился о моем здоровье, поэтому Т. зашел повидаться со мной.

 

Четверг, 13 сентября.

Приходил А. Потом Сюзанна. Она хотела, чтобы мы подписали манифест. Наши подписи под этой петицией помогли бы ей разгласить правду, «сделать хоть что‑ нибудь»…

А. прошептал, что с наступлением вечера, когда сидишь возле лампы, читая книгу, которая всего лишь повторяет…

– Тень, что она отбрасывает, почти неподвижно лежит на потолке, – сказал он.

Я промолчал.

– Как и все рукописные вещи, – добавил А.

Сюзанна ушла от нас разъяренной.

 

Пятница, 14 сентября.

Мне уже полегчало. Но я не ожидал, что все они явятся ко мне в семь часов вечера. По крайней мере, Йерр, А. и Рекруа. И все галдели так, что в ушах звенело. Они расселись у меня в спальне. Йерр принес мне полдюжины яиц.

Пришлось встать и предложить им выпить. Я велел им пройти в гостиную. Р. и Йерр снова затеяли спор.

Йерр призвал в свидетели А.: сегодня, на пути ко мне, когда он покупал яйца в молочной лавке у перекрестка Бюси в обществе Рекруа, этот последний дерзнул назвать продавщицу молочницей! Как будто он не знает, что есть такая болезнь!

– Перестань терроризировать нас! – вскипел Рекруа. – Я не собираюсь обдумывать заранее каждое свое слово! Главное – то, что я чувствую, а не то, что говорю.

– Ну вот, оказывается, молочница вызывает в нем чувства! – воскликнул Йерр. – Ты болтаешь невесть что. И это свойство, увы, типично не только для тебя. Его даже можно назвать профессиональным. Например, рефлекторные действия – к чему их называть?! Для меня же все, что я говорю, таит особый смысл, в равной степени скрывает и обнажает, защищает и душит. Это жертвоприношение! Такой термин должен удовлетворить тебя, дорогой Рекруа; оцени мою доброту: я всего лишь говорю, вместо того чтобы предать тебя смерти на этом самом месте. К сожалению, почти все люди, обладающие даром речи, используют его, чтобы ничего путного не сказать и не сделать, чтобы дистанцироваться от того, что они испытывают, от того, что переживают.

Это соображение пришлось по душе А.

– Похоже на эмоцию в музыке, – сказал он. – Очистить отсутствие смысла от шелухи значения. И вызвать слезы у слушателей, поставив на его место ничто, вернув это ничто. Или безмолвие. Имитировать мотив, который ограничивали звуки, мешая воспроизводить его или, скорее, разрушать его, заменяя тенью его ритма. Противиться, с тем чтобы прийти к согласию, к гармонии, к идеальному аккорду, – слово «аккорд»[102] здесь вполне уместно, не правда ли, Йерр? Имитировать эмоцию, добиваясь равновесия, которое ее уничтожит…

– Да, – ответил Йерр. < …> – Слово «аккорд», сам процесс достижения согласия, гармонии выглядят оправданными. Столь же загадочными, сколь и оправданными. И без сомнения, абсолютно бесполезными. На фоне вечности это всего лишь ненужная безделушка, пустячок, не стоящий внимания… Или какой‑ нибудь игрушечный механизм на пружинке, который некогда мог представлять интерес и обладать определенной ценностью. Ибо знаки – как и звуки – нуждаются в том, чтобы их принимали и разгадывали. Например, в эпоху хаоса знаки должны были иметь покровителя, как овцы и коровы должны иметь пастыря, чтобы летом подняться в горы…

– По этой логике капитолийские гуси, жирные гуси атребатов, нуждались в ушах Манлия[103], – хихикнув, спросил Рекруа. – Йерр, да ты просто маленькая весталка в непорочной серо‑ белой тунике, почтенная дряхлая весталка, раздувающая священный огонь у ног богини!

– Ну и что, это тоже занятие! – твердо сказал Йерр.

– Оно не стоит твоих забот, – возразил Р., пожав плечами. – Словарь превратится в незыблемый свод вокабул с незыблемой грамматикой и фонетикой, когда рак на горе свистнет. Ну можно ли поверить, что эти знаки, собранные с миру по нитке в самое разное время, имеющие самые разные функции, добытые в самых разных источниках (и кем? – уж не тобой ли, Йерр? ), помогают людям – в которых согласья нет и не будет – говорить, объединяться и находить какое бы то ни было средство общения?!

Рекруа долго еще разглагольствовал на эту тему. Честно говоря, я сохранил об этом довольно смутное воспоминание. Его речь сводилась к тому, что Йерр напрасно теряет время, затачивая совершенно бесполезную шпагу, притом затачивая до такой степени, что она грозит сломаться.

– Да! – подтвердил уязвленный Йерр. – Я знаю, что моя лодка – утлый челн!

– Так какое же странное беспокойство понуждает тебя окружать язык заботами, столь мало соответствующими его натуре? – продолжал Р. – К чему силиться очищать этот заимствованный инструмент, преследуя абсолютно нелепые и ненужные цели? Откуда эта мания совершенствовать механизм, который легче разбалансировать, чем наладить? Неужели ты не боишься, что твое чрезмерное рвение или то, что ты именуешь очищением, приведет язык к пустой риторике, которая, в силу своей бытовой непригодности, грозит стать обыкновенной тарабарщиной, годной лишь для бурлеска или плохих поэтов?!

Йерр хранил оскорбленное молчание. Я потихоньку задремывал. А. смотрел в окно на баржу, подходящую к причалу. Но Рекруа был неистощим.

– Какой язык, – бормотал он, – и в какой цивилизации мог бы претендовать – сам по себе или в противоречивом, разнородном и в конечном счете невозможном сочетании с другими, особенно с древними, что бесследно канули в Лету и вдруг неожиданно вернулись к людям, – на то, что он наделяет смыслом людские поступки и отражает суть вещей? Какой язык способен оказывать влияние на любой другой, близкий ему или мертвый? На самое далекое от него, обособленное наречие? Нет! Языки бессодержательны, они реальны лишь постольку, поскольку движут теми, кто ими пользуется, но не имеют отношения к тому, что люди говорят, и не очень‑ то связаны со значением. Ничто реальное не может быть ими выражено, ничто универсальное не может быть на них осмыслено. Стоит человеку открыть рот, как пожар опустошает все кругом, воцаряется отсутствие, реальность умирает, хаос кажется естественным, все зыбко, и нет ничего схожего.

 

Суббота, 15 сентября.

Позвонила Марта: она вернулась. Она будет рада, если я зайду ее навестить.

Я сказал, что пока еще не очень твердо держусь на ногах. А в понедельник? А во вторник? Мы условились на 18‑ е.

 

Воскресенье, 16 сентября.

К семи часам пришел на улицу Бак.

А. сыграл две сонаты Гайдна. Мы выпили воды со льдом в качестве аперитива.

Внезапно тишину, к нашему испугу, нарушило громкое рычание: это малыш Д. изображал Бесстрашного Укротителя и Неукротимого Льва. А мы было решили, что пожаловал Йерр. Завязалась дискуссия: каким образом ребенок может произносить такую звонкую и трудную букву, как «р», если он почти не умеет читать?

Но тут Бесстрашный Укротитель с оглушительным криком ворвался в комнату и начал размахивать руками, щелкая воображаемым хлыстом.

 

Понедельник, 17 сентября. Позвонил А. Рекруа и Йерр все еще воюют друг с другом. И его успевают зацепить.

До чего же все‑ таки глупы эти palabres! [104]

 

Вторник. 18 сентября.

К восьми вечера пришел на улицу Бернардинцев. Мы поужинали вдвоем.

Марта рассказала о Вансе, о Поле и его «дружках», обо всем этом круге ада. Сообщила, что до меня к ней заходил А. Он совсем преобразился и очень бодро рассуждает о музыке, – по крайней мере, у нее создалось такое впечатление.

Самое неприемлемое из искусств, – сказал он, – ибо самое абстрактное. Его мудрость заключается в загадочной небрежности в отношении любой символической медиации. Оно ничего не представляет. Воздействие, оказываемое музыкой, отличается царственной кратковременностью и не оставляет ни малейшего расстояния между звуковой материей и телом того, кто является ее предметом. Это единственный известный мне язык, который обходится без речи! Сила, не нуждающаяся в оправданиях. Искусство, не поддающееся переводу, необлекаемое в слова.

 

Среда, 19 сентября.

Около девяти зашел Р. Попытался меня убедить, что всеми собранными богатствами, всеми древними китайскими раритетами Уинслидейл обязан своей вульгарной крестьянской хитрости (он объяснял ее национальностью У. ) и прискорбной некомпетентности и наивности окружающих, как бы умны они ни были. Так, например, Т. Э. Уинслидейл делает вид, будто восхищается одним‑ двумя предметами, которые на самом деле считает дрянной дешевкой, но умело скрывает свое желание купить действительно ценную вещь, выставленную тут же, рядом, притворяясь, будто она ему не нравится, будто он плохой знаток, хотя на самом деле горит желанием приобрести ее. Каждую такую сделку он неизменно завершает с печальной миной проигравшего битву (поскольку никогда не покупает тот предмет, ради которого долго и упорно торговался с продавцом), тогда как в действительности одержал тщательно подготовленную победу. Ему доставляет огромное удовольствие обесценивать в глазах других то, что он считает подлинным сокровищем. Предлагаемые им суммы, горькое разочарование, которое он разыгрывает после того, как упустил желанный лот, несказанно радуют тех, кто его у него оспаривал, а потом довольно потирал руки, радуясь удачно провернутому дельцу. В результате Уинслидейл пользуется прекрасной репутацией.

Я ответил Р., что вижу во всем этом только невинные уловки, к которым прибегали с незапамятных времен все коммерсанты. И что У. – всего лишь старый торговец «антиками», выражаясь языком Йерра. И что нельзя из‑ за банальной хитрости приписывать человеку циничную, черную душу.

 

Пятница, 21 сентября. Зашел на улицу Бак. Малыш Д. как раз вернулся из школы, страшно гордый: ведь он теперь учится в настоящей школе! [105] Он был в полном восторге оттого, что начал читать и писать. Правда, по поводу учительницы он высказался более сдержанно. Даже с некоторой робостью. Она показалась ему слишком нервной и нетерпеливой.

– А у меня все хорошо, – сказал А. – Я с большим удовольствием снова взялся за работу. Ты и представить себе не можешь, как я признателен… – добавил он. – Каждый вечер я благодарю вас за все, что вы для меня сделали.

Я постарался отвлечь его от этой темы. Он спросил меня, вспоминаю ли я о словах Р.

– Ну, Р. чего только не говорит, – ответил я.

Оказывается, Рекруа сказал ему, что даже бездна и та проходит, и та обречена на смерть. Что и случилось. Пустота душила его. А потом исчезла.

 

Суббота, 22 сентября.

На улице стоял сумрак. Я встретил Йерра в булочной на улице Дофины. Он вышел из дому в своем чересчур широком плаще и ярко‑ желтом шарфе.

Мы поболтали об А., об Анриетте, об инструментальных неудачах Labor Day, о лете – Йерр сказал, что он уже свернул шатры.

 

Глава VI

 

Воскресенье, 23 сентября. Сидел дома. Приходила В.

 

Понедельник, 24 сентября.

Ужинал на улице Бак. В прихожей на комоде возле коридора – желтые цинерарии.

Застал там Рекруа. А. сказал, что ему работается хорошо, как никогда.

Говоря с Элизабет о депрессии А., Рекруа заявил, что все чудеса исцеления, все лечебные средства действенны лишь тогда, когда человек убежден < …>, что ему нечего лечить. Вы не можете ставить под сомнение тот факт, что вы живете. Так не отрицайте же ничего. Не уходите в грезы наяву. Не рассуждайте ни о чем и никогда…

И он добавил, совсем тихо, словно делился заветной тайной:

– То, что управляет нашими жизнями, есть чистый случай наравне с самим существованием. Отсюда вывод: все на свете застигает нас врасплох, делает бессильными, остается втуне.

– Словом, нет здоровья – нет и болезни? – спросил я.

– Вот именно, – ответил Р.

– И с вами уже бывало такое? – поинтересовалась Э.

– Да.

Он смолк. Потом повернулся к А.:

– Бывало… и еще хуже, чем у вас… А впрочем, нет более бессмысленного занятия, чем мериться несчастьями…

– Все равно, что измерять бездонность бездонной пустоты, – сказал А.

– Это верно ничто не поддается измерению, – сказал Р., – ибо у нас нет подходящей мерки. Ибо нельзя предвидеть непредвиденное…

И добавил таинственным тоном:

– Однако не существует никакого определенного принципа, позволяющего утверждать, что человек в состоянии восторженного ослепления менее способен адекватно воспринимать реальность, нежели натуры более хладнокровные или равнодушные.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.