Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава VII 3 страница



– Сейчас я вам прочту, – продолжал Т. Э. Уинслидейл как ни в чем не бывало, – отрывок из сочинения Ян Куан‑ сяна[78], великого ученого семнадцатого века, который пытался остановить распространение христианства в Китае и спасти его от пагубного нашествия иезуитов. Вот что он написал в тысяча шестьсот шестидесятом году: «От года кан‑ чен эры Юань‑ чоу династии Хань до года ти‑ хай эры Чуань‑ чхе протекло тысяча шестьсот шестьдесят лет, тогда как от года тья‑ це Сотворения мира до нынешних времен протекло девятнадцать миллионов триста семьдесят девять тысяч четыреста девяносто шесть лет. Если Иисус – Повелитель Неба, значит, все периоды, предшествующие правлению императора Ай династии Хань были лишены Неба».

– Поразительная вещь этот китайский юмор, – каждый раз удивляет как впервые! – объявила Марта.

– Вот что имел в виду Рекруа, – сказал Уинслидейл.

– Лично мне не стало яснее, что он имел в виду, – отрезал Йерр. < …>

И мы заговорили о звездах. Р. сказал, что слышал где‑ то занятную теорию: якобы наша Вселенная – остатки фейерверка, чьи последние ракеты догорели и погасли миллиарды лет назад. И что мы стоим – то есть в данный момент сидим и едим – на самом остывшем из угольков, а если поднимем глаза, то увидим другие угольки, которые начали остывать в незапамятные времена, задолго до появления людей, задолго до строительства пирамид, и померкли за многие сотни веков до того, как мы узнали об их угасаниях.

А. выразил удивление тем, что человек, отзывающийся о времени так презрительно, увлекается подобными теориями. Сказал, что это попросту переливание из пустого в порожнее. Такая же безнадежная затея, как экспорт христианства в Китай. Такая же нереальная, как попытка взвесить гору на аптекарских весах. Йерр вдруг сказал:

– Если бы я присутствовал при рождении Вселенной… – но осекся и только напомнил Рекруа, что слово «угасание» не имеет множественного числа. Он выглядел каким‑ то растерянным.

Прошлое, – продолжал А., – еще более непредсказуемо, чем любые, самые фантастические предсказания будущего. Там осталось больше мертвых языков, чем можно описать, и больше погибших цивилизаций, чем все те, чьи руины мы еще сохраняем сегодня.

Руины… это близко к слову «мусор »! – воскликнул Рекруа, обращаясь к Йерру. – Вот вам и существительное мужского рода, подразумевающее некое множество, собранное в единое целое.

– Трагедии в течение двадцати пяти лет, в самом сердце пятого века, – сказал Коэн. – Нечто вроде «Но» Дзеами…[79]

– Сонатной форме не более двадцати пяти лет, – ответил А. – В последние годы восемнадцатого века…[80] < …>

Но тут неожиданно взорвался Томас.

– Вы даже не представляете, насколько вы нелепы и смешны! – вскричал он, засучивая рукава. – Вы трусы, сбежавшие от жизни в этот уютный квартальчик, подобно беглецам на исходе Империи! Укрылись в крошечном саду Адониса, в этом временном прибежище, чтобы спастись от чумы, чтобы спастись от чуждого мира, чтобы спастись от всего, что происходит! Завязали себе глаза, стараясь не видеть эту огромную, варварскую трирему на сто шестьдесят восемь гребцов – экономика, точные науки, война. Лавочники, педанты, банды вооруженных головорезов! Гангстеры! Или, выражаясь вашим излюбленным языком, Журдены, Диафуарусы, Матаморы… Глядя на вас, я вспоминаю античную Стою. Или буддистские монастыри. Или архаизмы Лукреция. Или разбитые глиняные горшки грамматистов, клянчивших фиги на базарах Александрии. Или нигилистов! Или отъявленных идеалистов! Вы – монахи в маленьком, суперзакрытом монастыре, вы отвергли общепринятые установки, банальные, «низменные» истины, извергаемые машинами коммуникабельности; вы забыли норму, распространяемую на все земное пространство; под влиянием учтивости, под влиянием ослепления вы…

– Ослепление? С какой стати? – спросил Йерр. Мы качаем головой, слушая вашу речь. Мы, может быть, видим мир даже в более черном цвете, чем вы; наши глаза зашорены ничуть не более ваших, но мы вовсе не мелкие тираны – мы просто не желаем быть рабами, как, увы, большинство наших близких. Мы оказываем друг на друга давление? Да, но это давление дружбы, и оно распространяется лишь на тех, кто согласен его принять. Мы единственные избранные – на этих улицах, – кто ценит жизнь в обществе. Итак, пустыня одержала победу, единодушие взяло верх – в первую очередь, конечно, с помощью телевизионных спортивных зрелищ, но – что еще страшнее – с помощью индивидуального дома. Обратите внимание, Коэн, я не сказал «уникального»! Таким образом, мы и не думали замуровывать себя в четырех стенах или отрешаться от мира. Напротив, мы живем почти в его центре и смотрим на него открытыми глазами. Ни намека на религию, на неприятие счастья или на пресловутый стоицизм. Седьмой округ вовсе не пустыня, не поля Пор‑ Руайя‑ ля, не амбар, не колодец с его зеленоватой сыростью, не маленькие школки с их безмолвием и верой, не преследование, не чудовищная самоуверенность!

– И в самом деле, – сказал А. – нас защищает куда меньше вещей, меньше великих людей, меньше трав, меньше Бога и меньше смысла. Мы не беглецы, мы даже не заблудшие. И нас окутывает не туман, а ночь. Непостижимая и простая ночь времен – вот и все наше будущее!

– Но война всех!.. – горячо воскликнул Томас.

– Сначала нужно в это поверить самим, – сказал Р. – Потом поверить так истово, чтобы убедить других…

– Нет, не то! – прервал его Йерр. – Можно защищаться бессмысленно, не пытаясь навязать свои убеждения другим. Вот он, весь «смысл» войны! Это ее тайный источник. То, что дает оправдание всем причинам. И называет свое дело «правым», и заставляет блестеть все глаза, и объявляет «справедливыми» все побуждения… Неужто чаша страданий еще не переполнена? Неужто я не могу испытывать хотя бы намек на страх, слыша безжалостный клич войны? А этот странный свист, терзающий мне слух, – разве это не отдаленный голос труб, доносящийся издалека, из леса, окутанного туманом? И мне тут же начинает казаться, что не следует добавлять лишнего к худшему. Не стоит способствовать тому, что выпускает его на волю. Воздержаться.

– Реакционер! – взревел Т.

– Нет, вовсе не реакционер, – возразил Йерр. – Я не сомневаюсь, что испытал бы панический ужас, если бы меня забросили в древние времена. В них нет ничего, что вызывало бы у меня желание оказаться там или тосковать по ним. Но иногда я бываю – и готов это признать – немного консерватором. На китайский лад – как Уинслидейл. Или на римский – как Бож. Нет, прошлое не должно возвращаться. А будущее не должно спешить с приходом. Пусть все остается на своих местах. Не дай нам бог перемен – по крайней мере, насколько это зависит от нас самих.

Он был явно опьянен собственным красноречием. И добавил:

– Если бы человечество продолжало цепляться за копья, колдовские заклинания, людоедство, кавалерию, жертвоприношения – могли бы вы поверить в реальность мировых войн?

– Но разве человечество не жило издревле в состоянии великой тревоги? Разве страх не является неотъемлемой частью человеческой психики? – спросил А.

– Не более, чем надежда, – ответил Р. – Или чувства, сопровождающие сильное опьянение.

И мы снова стали серьезными. Вспомнили о еде. На сей раз нам подали трех уток с репой, щедро политых коньячным соусом цвета расплавленного золота. За столом воцарилась тишина – по контрасту с недавней дискуссией чересчур строгая.

Когда мы потянулись за второй порцией, Т. Э. Уинслидейл попросил, чтобы каждый из нас рассказал о самом большом несчастье в своей жизни.

– Вот уж типично американское предложение, – хмыкнул Йерр.

Однако все вдруг задумались, каждый погрузился в себя. Но никто не осмелился начать. Кроме Йерра, конечно.

– Сочетание «менее двух» требует множественного числа глагола, тогда как при словах «больше одного» он остается в единственном. Это одно из моих великих несчастий, – поведал Йерр с курьезной искренностью. – Это правило – за коим я, разумеется, признаю право на жизнь – кажется мне тем не менее таким несправедливым! «Более одного» – ну разве это не множественное число?! «Менее двух» – это же неоспоримо единственное! Нет, это правило ложно, религиозно, темно по своей сути. Но я так и умру, соблюдая его!

Томас заявил, что это никак не тянет на несчастье. Р. возразил. Томас принял вызов: нет, он не согласен считать несчастьем обыкновенное толкование какого‑ то правила. Готов дать руку на отсечение, что это не так!

– Почему руку? – спросил Йерр.

– Тогда что это такое? – спросил Р.

– Частица реальности, – ответил Томас.

– Даже не знак?

– Но зачем же люди так бурно размножаются, вмешался Уинслидейл, – если они настолько несчастны?

– Ради конфликта, – сказал Коэн.

– А если бы они были счастливы, – заметил Р., – они бы воздержались от размножения, чтобы не плодить себе соперников.

– Они воспроизводят себя, чтобы сделать других такими же несчастными, какими были сами. И утолить таким образом своеобразную месть за тот ожесточенный бой, на который их обрекло рождение. И радоваться – производя на свет детей – тому, что не одним им суждена смерть.

– Лжец! – воскликнула Э. – Все это чистейшая литературщина!

– Нет, – ответил Р. – Ничто из того, что существует, не было определено заранее. Жизнь, рождение… можно ли назвать их иначе как неотразимыми, непререкаемыми сюрпризами? < …> Я не могу согласиться с Томасом. Несчастье не есть частица реальности. Более того, несчастье – это искусство развлечения, если отнести его в нулевую точку реальности. Тогда разница между партией в домино и трагедией, игрой «Семь семей»[81], текстом пророка, кроссвордом и политической предвыборной речью будет ничтожной.

Вот и опять вынырнул паратаксис! – ухмыльнулся Йерр. – А заодно и вся Библия.

– Только в виде игры в го, – сказал Т. Э. Уинслидейл.

Р. возразил: он ведь не отрицает веру.

– Ну да, «не успеет петух прокричать трижды…», – насмешливо бросил Йерр.

Но тут взял слово А.: язык – это точильный камень для косы. Камень, на котором зиждется храм. Все, что различается в отражении смерти.

– Все, что становится более темным, более бессмысленным, – продолжил Рекруа.

К счастью, подали торт‑ перевертыш[82]. Марта оставалась безучастной в течение всего ужина. Не вымолвила ни слова.

В квартире Т. Э. Уинслидейла стояла невыносимая жара. Батареи грели вовсю, как зимой. Коэн ожесточенно ругал духоту в комнате. А заодно и новые электрические лампы, купленные Т. Э. У., – они и в самом деле слепили глаза: какое‑ то новомодное устройство отбрасывало их резкий свет на потолок. Ностальгически вспоминал времена, когда холод был холодом, тепло – теплом, ночь – ночью, расстояние – расстоянием. Обличал, как ярый экстремист, все эти «грелки», электроприборы, автомобили, которые «помогли» нам утеплить зиму, упразднить ночь, сократить расстояние. И все это после того, как Р. в пух и прах разнес и несчастье, и время, и весь мир в целом!

Наконец мы встали из‑ за стола. Элизабет и Бож приготовились слушать, а мы настроили инструменты. Т. Э. Уинслидейл принес кофе. Элизабет взяла еще кусочек «торга сестер Татен». Мы сыграли Моцарта – фортепианный квартет, ор. 478, фрагмент трио‑ сонаты Кванца и до‑ мажорный квартет Моцарта, ор. 465.

Концерт получился довольно долгим, но вполне приятным.

– Замечательный вечер! – сказал Уинслидейл на прощание. И взял в свидетели Лао‑ цзы, изрекшего, что «затемнение темноты есть ворота ко всем чудесам». После чего мы ушли.

На улице. Мне вдруг почудилось, что все эти лица – усталые, покрасневшие, изношенные, раздраженные – собрались под фонарем авеню Ла Бурдонне, чтобы вместе вдруг возникнуть среди деревьев светлыми пятнами, подобными белесым почкам на ближайших к фонарю ветках. Может быть, они хотели убедиться – сообща, – что весна и впрямь к нам вернулась.

 

30 мая. Встретил Йерра на улице Бюси. Он торговался с продавцом из‑ за ската. Спросил у него, как поживает Анриетта. Он теперь глаз не смыкает по ночам. «Меня уже пора причислять к лику блаженных, хотя еще не к лику святых», – сказал он. Я решил проводить его до овощной лавки. Он сообщил, что Томас увлекся четырьмя порочными формулировками… Я послал его подальше.

 

1 июня. Уехал с Жюльенной в Бретань.

 

Крошечная гостиница на три номера, рядом с шумной фермой (особенно раздражает петушиное кукареканье).

 

3 июня. Дождливый Троицын день. Воздух насыщен непонятно откуда взявшимся, но неотвязным запахом мокрого распаренного овса.

Скрипучие колеса, цокот копыт по каменным плитам двора. Ж. была счастлива: она обожает густую похлебку из гороха или картошки. Я начал кашлять. О, эти прекрасные, медленные приступы…

 

Понедельник, 4 июня. Цветущий дрок. Застывшие, удивительные скалы. Сила моря.

 

Среда, 6 июня.

Похолодало. Ж. утром вернулась в Париж.

 

Четверг, 7 июня. Шагая, кашляя на ходу и не ожидая ничего хорошего от своей прогулки, я все же увидел немало поразительных вещей, хотя не скажу, что они меня потрясли. Густые заросли мокрой крапивы. Истлевший лист на земле, в окружении деревьев, шумно протестовавших против этого холода – ужасного, но не трескучего, не зимнего.

Несмотря на щебет дрозда, здесь охватывает ощущение вселенской тишины и близости к реальности и смерти.

Мелкие лужицы отражают солнце в каждом камешке на дне. А мое дыхание, слетая с губ, материализуется на воздухе в белое облачко пара, и каждое из них тает перед тем, как появляется следующее.

 

Воскресенье, 10 июня. Провели вместе с Р. целый день у Йерра, в Поншартрене.

После прогулки в лесу. Садясь в машину Йерра, А., знавший его мании, крикнул Элизабет и малышу Д.: «Вытирайте свои ноги! Вытирайте свои ноги! » Но Йерр и тут не упустил случая отчитать его. На лице А. отразилась растерянность.

– Вытирайте просто ноги! – сказал Й., сев за руль. – Не знаю ничего более достойного, чем это правило, запрещающее притяжательные прилагательные, эти части речи, претендующие на владение чем‑ то, на собственность, даже если речь идет о частях нашего тела!

– Тогда уж просто тела, – съязвил Р.

 

Понедельник, 11 июня.

Позвонил Коэн. Нога у него все еще болит. Ужин 15‑ го на улице Пуассонье.

Сегодня попробовал первую весеннюю клубнику.

 

Вторник, 12 июня.

Рекруа пришел вместе со мной на Нельскую улицу. Дверь открыл Йерр. На маленьком расписном столике в гостиной – хилый букет гвоздик, называемых «поэтическими». Этим наименованием Р. просто сразил Йерра. Тот выглядел растерянным – что бывало с ним довольно редко – и глубоко оскорбленным.

Мы даже не стали входить. Поужинали на улице Мазарини.

Р. сказал, что это «красноречие» Йерра сообщает его страсти к языку прилежание и пылкость, с которыми истерические натуры мечтают о неназываемых частях тела, отличающих мужчин от женщин. И что он пользуется им примерно так же, как они. С той лишь разницей, что истерикам свойственно мысленно совершать над ними насилие, разрывая и терзая их до крови в своем воображении. Он же, напротив, относится к этому с предосторожностями и почтительным вниманием, заботясь о непреложном соблюдении правил, типичном для любителя‑ одиночки.

Кроме того, Р. высказал поразившее меня соображение, что столь пылкая страсть к правилам согласования таит в себе сластолюбие. По его словам, она подстрекает его строить фразы с согласованиями в женском роде. А разве отпечаток женственности не единственное в своем роде явление нашего языка, которое воспринимается на слух?

 

Среда, 13 июня.

Позвонил Томас. Он видел А. Тот все‑ таки вернулся к Отто, и его возвращение было торжественно отпраздновано. Он и сам был при этом. Теперь он работает для Отто сдельно.

Т. сообщил, что А. похорошел.

 

Четверг, 14 июня. Перекресток Бюси.

– Преподавать – еще не значит учить, – ответил я Рекруа, уж и не помню, по какому поводу.

– Он прав! Тот, кто преподает, иногда просто ничего не знает! – бросил Йерр, многозначительно глядя на Р.

 

Пятница, 15 июня. Я пришел к Коэну часов в девять. Мне пришлось долго стучать, ожидая, когда мне откроют (на его двери красовался старинный дверной молоток в виде головы Медузы). Так что я уж было подумал, что его нет дома.

Наконец Коэн открыл. Он еле передвигался из‑ за ревматических болей в ногах. Мы тут же сели ужинать. За едой говорили об американских банкетах, о репутации, которую создал ему Т. Э. Уинслидейл: гиена, расхитительница могил, питающаяся трупами. Или же, по словам Йерра, филин и так далее.

Его это уже не волновало. Он сказал, что дело и впрямь идет к смерти, однако сейчас он чувствует себя не более близким к ней, чем в пять, пятнадцать или сорок лет.

– Какова бы ни была жизнь, – заметил он, – она пуста и бессмысленна. Смерть все стирает.

Помолчав, он добавил, что у него нет детей. Он никогда не был женат. Всех его баварских друзей унесла война. Даже мы, считающиеся единственными его друзьями, остаемся чужими для него. И все, что он пережил, не только избежит его смерти, но избегает и самой его жизни, да и в те времена, когда он ощущал ее полноту, ему казалось, будто он отделяется сам от себя. Это похоже на пар, поднимающийся из кастрюли с кипящей водой. А ведь он много старался хоть немного помешать тому, что воспоминания испарялись из его памяти.

– Мертвые – ничто без живых, – сказал он, чуть воодушевившись. – И живые не живут в мире, отгороженном от смерти. Бывает, некоторые из них упорно держатся за голоса ушедших, за их тени, за воспоминания о них, любят говорить о том, чего больше нет. О том, чего нет с ними, о том, чего нет совсем. И поскольку огонь их разрушает, они поддерживают его – этот огонь, разрушивший их, и ведут беседы подле него, ибо он кажется им вечным.

– Они, – продолжал он, – может быть, больше книги, чем живые люди.

Он попросил меня достать с нижней полки секретера воду из Бернхайма. Стаканы – слева, на маленьком столике. Мы молча выпили. Потом он снова заговорил:

– Рим строго отделял тех, кто сжигал мертвых, от тех, кто держал урну. Ребенка, держащего урну, называли urniger. Ибо от ребенка – чьи руки еще нежны и слабы и не обагрены чужой кровью, в чьих жилах течет, как подобает этому возрасту, чистая кровь – исходит тепло, способное согреть остывший пепел в урне, которую он держит. Я уверен, что именно отсюда пошло выражение «могила сердца» – сердца живущих, сердца читателя, как в книге Тацита. И это не для того, чтобы после их смерти сохранилось, хотя бы отчасти, то, что они пережили на своем веку. Но для того, чтобы живущие не совсем уж сужали границы жизни. Чтобы им не казалось, будто они живут как плотва или мальки‑ пескари, шныряющие у самой поверхности воды, слишком близко к солнцу, слишком близко к берегу и к полям, окаймляющим реки.

 

Суббота, 16 июня. Всё сразу. Последние фиалки – и появление первых почек.

Около шести часов. На улице Сены встретил Йерра. Потом, на улице Бюси, Рекруа, покупавшего салат у торговца овощами.

Мы зашли в кафе. Взяли по стакану белого вина – я и Йерр. Р. отказался пить.

– Не переношу вина, – сказал он.

– Интересно, как это возможно, – ответил Йерр.

– А что тут такого?.. – вскинулся ошарашенный Р.

– Вино можно приносить, подносить, преподносить, разносить, возносить или поносить, но переносить вино можно только в бочках или бутылках. Вы именно это имели в виду?

 

Воскресенье, 17 июня. Около семи часов наведался на улицу Бак. В прихожей, на комоде возле коридора, в стакане без воды – чахлый букетик увядших анютиных глазок, разноцветных, но уже потемневших.

В ванной. Э. только что извлекла из воды малыша Д. и теперь смазывала его бальзамом для тела. К великой его радости. Я нашел, что он прекрасно пахнет.

Д. сообщил мне, что подарил отцу ключ для пианино.

 

Вторник, 19 июня. Мы с Йерром зашли на улицу Бернардинцев. Марта предложила нам выпить. И подавила нас холодной вежливостью и нежеланием разговаривать.

Йерр сдуру ляпнул, что завтра День святого Иоанна и фейерверк. И что нужно просто прибегнуть к белой лилии и дикому портулаку.

 

Среда, 20 июня. Последний день весны. Последний – из погожих весенних дней. Было очень жарко. Я пошел на улицу Бак.

Преподнес малышу Д. божью коровку, залетевшую ко мне в окно нынче утром. Я поймал ее и положил в спичечный коробок, чтобы донести в целости. Малыш Д. испугался, когда она поползла по его коленке. Он открыл окно в детской. И она улетела. Пришлось мне поклясться ему, что она обязательно вернется на берег реки, откуда явилась.

Это священное создание почему‑ то внушает страх всем детям. Они пребывают в неведении (и чем дальше, тем оно прочнее), которое можно назвать скорее животным, нежели типично городским или человеческим, что мы сами – животные. Живущие среди других животных.

 

Глава V

 

Первый день лета. Пошел дождь. Я отправился на улицу Бак.

А. снова начал работать. Но ему казалось, что у него ничего не получается. Он сидел за своим письменным столом, на котором стояла жесткая веточка букса, источающего резкий горьковатый запах, поскольку ее сбрызнули водой. Говорил с трудом, не очень связно, заплетающимся языком, как человек в сильном подпитии.

– Ах, эти приступы, – сказал он, – они даже начинают мне нравиться. Их внезапный приход, вызываемый любым случайным событием… Вдруг неожиданно тело сжимается. Живот схватывает судорога. Заставляет согнуться в три погибели. Сразу же. Налетает мгновенно и так же мгновенно отпускает. Остается только жуткий, острый страх…

И тогда день становится солнечным, небо – лучезарным, погода – ясной. Свет именно в эти минуты особенно резок. Вот так же резко страх отпускает тебя…

– Это реальность, – продолжал он. – И так же, внезапно, разрыв – небо. И так же, внезапно – колени слабеют прямо на улице. И так же, внезапно – страх, беспощадно нахлынувший страх. Он охватывает все твое существо. Заполоняет. Заглушает голос того, кто сдается ему без боя. Но одновременно он уступает. Уступает движению, вторжению. Даже будучи жестоким – уступает. Уступает разрыву. Коим и является.

Он ближе к видимому, чем тот, кто видит, соприкасается с тем, что видит. Вот так же холодный ветер: он щиплет глаза. Затуманивает взгляд. Обжигает кожу лица. Так же холодный ветер леденит рот. До крови ранит губы. И тогда человек их не размыкает. Ах, как ломит зубы от стужи! Как она обжигает наше имя! Как рассекает упрямо стиснутые губы! И они сжимаются еще сильнее. Теперь их не разжать.

И все снова! Я бросаюсь в темный угол комнаты. Почти в центр комнаты. Здесь очень мало укромных уголков. И так же, как голова оказывается рядом с коленями, рот рядом с членом, а пятки рядом с растянутым анусом, так и страх, охвативший вас, оказывается рядом со смертью, которую призывает, которая подчиняет его себе…

И тогда, мне кажется, нетерпеливое желание умереть застигнуто врасплох переполняющим душу отвращением, безграничным, нескончаемым! Но ничему тогда нет меры. Вкус так далек, что все слова кажутся пресными, и, выговаривая их, чувствуешь горькую слюну во рту, едкую жёлчь, такую едкую, что ее и сравнить нельзя с тем, что извергаешь из себя во время рвоты, такую – но это отвращение – такую, что… но это не имеет меры… Не имеет пропорции…

В общем, нечто сродни ликованию плоти. В которой неразличимо смешаны теплый пульсирующий ток крови и холодящая дрожь нетерпения.

Тщетно, нетерпеливо, тщетное нетерпение, внезапное, безмерное. Оно лишено пропорций. Это не смысл, нет, это не смысл, это – бессмысленная радость!..

Я восстанавливаю как могу этот запутанный монолог А. и манеру выражения, которую трудно назвать вразумительной.

Перед уходом я заглянул в гостиную. Чмокнул в щеку Э., которая сидела у окна на низенькой скамеечке и аккуратно покрывала ногти лаком. Прекрасное тело, облаченное в длинное легкое платье, уже покрылось легким загаром. Потом поцеловал Д., который, сунув пальчик в рот, сидел прямо на полу, вернее на корточках, перед телевизором, всецело поглощенный тем, что он там видел и слышал. < …>

 

Суббота, 23 июня. Опять приходила С. Я зажег свет. Попробовал читать. Ночь тянулась нескончаемо долго.

У меня под рукой был только «Краткий очерк» Маранде, зачитанный до дыр. Старинная книга, изданная в январе 1642 года. Которую можно было купить в те времена в двух шагах от часовни Святого Михаила. Гравюра с изображением Эдипа, наряженного римлянином, была оторвана, она служила мне закладкой.

На 251‑ й странице я наткнулся на абзац, показавшийся мне прекрасным. Он начинался так: «Нет между людьми ничего более жалкого и горестного, нежели пустота…»

Я встал. Вышел в кухню попить воды. Вернувшись, еще раз прочел эти строки. И заложил страницу.

 

Воскресенье, 24 июня. Сидел дома.

И вдруг мне стало невыносимо это состояние – сидеть и листать книгу.

Книга. Плащ, скрывающий наготу. Сен‑ Симон пишет о подштанниках, скрывающих чресла распятого.

 

Понедельник, 25 июня.

Снова приходила С.

Трупная природа мысли.

 

Вторник, 26 июня.

Приглашение к Карлу на 30‑ е. Началась жара.

 

Среда, 27 июня. Зашел на улицу Бак. А. был у Марты. Я поиграл с Д.

Погода стоит очень теплая.

 

Пятница, 29 июня.

Становлюсь суеверным. В ожидании эриний[83]. Под угрозой кошмара. Звонил Коэн. Он уже в Париже. Не могли бы мы встретиться в понедельник, 2‑ го? И вообще, как дела? Ответил ему, что томлюсь жаждой.

 

Суббота, 30 июня. Побывал у Карла. Туда же пришла Вероника. И Йерр с Глэдис. И Зезон с Томасом.

Вероника была очень весела и обольстительна.

Йерр снова пустился в свои грамматические провокации. Когда мы приступили к оленьему окороку, он объявил – и мне это очень понравилось, – что литота[84] достойна презрения. Что говорить недомолвками – значит намеренно вносить путаницу в точные определения. Или хотя бы в то, что от них осталось.

Он сказал также, что следует поощрять зияние[85], поскольку оно сообщает языку твердость и силу. «Кроме того, – добавил он, – при зиянии рот говорящего открывается, и это опять‑ таки прекрасно. Ибо делает лицо искренним и сияющим».

Подливая себе коньяку в маленький пузатый бокал, он сообщил нам новость, вычитанную в газете: оказывается, во Франции живет 21 миллион домашних животных. И одно только производство корма для них приносит годовой доход в 70 миллиардов франков[86]. Статья содержала точные данные: 7, 7 миллиона собак, 5, 7 миллиона кошек, 7, 6 миллиона птиц, содержащихся в клетках. Разумеется, говоря о «домашних животных», он не учитывает детей и женщин. Также он не включает в список аквариумных рыбок. Вероника и Томас напали на него, приводя множество контраргументов.

После того как Глэдис и Йерр ушли, чтобы отпустить няню дочери, Томас объявил, что Йерр, с его же‑ нофобством, вульгарными реакциями и прочим, – «инородное тело в нашей компании». Я возразил, что все мы так же вульгарны, что вульгарность начинается с появлением на свет (тут Зезон осмелился даже прибегнуть к двум библейским цитатам) и что его пол дает ему так же мало права защищать женщин, как и его вкусы, которые, видимо, побуждают к этому. Карл и Зезон нашли, что я неправ. Наконец К. указал на один из своих цветов и сказал, что он предвещает грозу.

Вероника проводила меня до дому.

 

Понедельник, 2 июля. Около восьми пошел на улицу Пуассонье. К. немного полегчало.

4‑ го будем играть.

 

Вторник, 3 июля. Звонил Томасу.

Наступила страшная жара.

Мне так и не удалось поспать.

 

Independence Day [87]. Тяжелая предгрозовая погода. Элизабет, Глэдис, А. и Йерр отправились вместе. Мы с Рекруа зашли за Мартой. Рекруа взял ее машину.

Мы прибыли на авеню Ла Бурдонне первыми. Уинслидейл, судя по всему, не страдал от жары. Он заметно нервничал.

Томас явился в сопровождении Зезона. Йерр и машина Йерра подоспели вскоре после них.

– А вот и наш ктитор с его ритуалами и белибердой, – сказал Р., увидев его.

– А вот и наш неуч с кашей во рту, – отбрил Йерр.

Но тут вошел Бож. Последними явились Коэн и его виолончель.

Марта весь вечер молчала. На ужин мы ели крошечных зубаток с укропной подливкой. И беседовали о Вселенной.

– Ох, до чего жарко! – посетовал я.

– По радио объявили, что скоро станет прохладней, – ответил Томас.

– Никакой определенности, – сказал Р.

– Космическая неопределенность, – добавил Йерр, подражая ему.

– Мы может похвастаться большими научными знаниями и большей прозорливостью, чем любая метеорология, – решительно заявил Коэн. – Ибо нам дано с точностью до нескольких часов рассчитать наши жизни. А вот предсказать состояние небес мы едва ли способны.

– Нет, не так, – возразил А. – Ничто не предвещает худшего. Даже само воспоминание о нем не сохраняет в нас дурных предчувствий. И не может даже сдержать движение, которое застает врасплох в самый миг неожиданного события!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.