Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Одиннадцатое 18 страница



Эти несколько дней мы провели именно так, как и следовало ожидать, когда двадцатидвухлетний молодой человек коротает время летом в Нью-Йорке с вечно всем недовольным папой-южанином. Мы посетили два туристских объекта, где, как мы признались друг другу, ни один из нас до сих пор не бывал: съездили к статуе Свободы и поднялись на Эмпайр стейт билдинг. Мы объехали вокруг Манхэттена на прогулочном пароходике. Мы сходили в мюзик-холл Рэдио-Сити, где продремали на комедии с участием Роберта Стэка и Эвелин Кейз. (Помню, как во время этой пытки меня, словно саваном, накрыло горе по поводу исчезновения Софи и Натана. ) Мы заглянули в Музей современного искусства – я несколько высокомерно считал, что тамошние экспонаты могут возмутить старика, а он, наоборот, вроде пришел в полный восторг: четкие яркие прямоугольники Мондриана особенно порадовали его глаз технаря. Мы ели в поразительном кафе-автомате Хорна и Хардарта, ели «У Недика» и «У Штоуфера» и, решив попробовать того, что я в те дни считал haute cuisine, – в центре города, в ресторане «Лоншан». Мы посетили один-два бара (случайно забрели и в притон для гомиков на Сорок второй улице, где я увидел, как лицо моего отца, когда перед ним предстали расфранченные видения, сначала посерело, став цвета овсянки, а потом исказилось гримасой неверия), но спать укладывались каждый вечер рано, предварительно поговорив о ферме, гнездящейся среди плантаций земляного ореха под Тайдуотером. Мой отец храпел. О боже, как он храпел! В первую ночь я раза два все-таки засыпал, несмотря на могучий храп и присвисты. Но теперь я припоминаю, как этот внушительный храп (следствие искривления носовой перегородки, что всю жизнь было проклятием для отца: летними вечерами канонада его всхрапов вылетала в открытые окна, будя соседей) в последнюю ночь стал основой моей бессоницы, вихрями контрапункта прорезая сумбурный поток моих мыслей – мимолетный, но горький приступ вины, спазм эротомании, навалившейся на меня как всепожирающий дьявол, и, наконец, переворачивающие душу, невыносимо сладкие воспоминания о Юге, которые в предрассветные часы продержали меня без сна.

Чувство вины. Лежа тогда в постели, я вдруг понял, что отец никогда строго не наказывал меня в детстве – исключение он сделал только раз, да и то в связи с проступком, за который я безусловно заслуживал величайшего возмездия. Связано это было с мамой. За год до смерти – мне тогда было двенадцать лет – снедавший ее рак начал проникать ей в кости. Однажды у нее подвернулась нога – а ноги у нее уже ослабли, – она упала и сломала нижнюю косточку, тибию, которая так и не срослась. Маме надели на ногу металлическую скобу, и с тех пор она неуверенно передвигалась, опираясь на палочку. Она не любила лежать и, когда была в состоянии, предпочитала сидеть. Сидела она, положив больную ногу на стул или на оттоманку. Ей было в ту пору всего пятьдесят лет, и я понимал, что она знает о своем скором конце: в ее глазах я видел порою страх. Мама непрерывно читала – книги были для нее наркотиком до той поры, пока не начались невыносимые боли, и тогда настоящие наркотики сменили Перл Бак; [229] от этого последнего периода ее жизни у меня осталась в памяти седая голова и мягкое высохшее лицо в очках, склоненное над «Домой возврата нет» (она была преданной поклонницей Вулфа задолго до того, как я прочел хоть одно написанное им слово, но читала она и бестселлеры с витиеватыми названиями, вроде «Моим уделом будет прах», «Солнце – моя погибель»), – образ женщины, погруженной в спокойное созерцание и по-своему заурядно домашней, словно на портрете Вермеера, если бы не лежавшая на стуле нога в металлических скобах. Помню я и почтенный, изношенный узорчатый шерстяной платок, который в холодную погоду она набрасывала на колени и на больную ногу. Настоящие холода почти никогда не посещали этой части виргинского Тайдуотера, но в скверные месяцы могло ненадолго стать жутко холодно, и, поскольку холод бывал редко, он всегда заставал врасплох. В нашем крошечном домике на кухне стояла весьма маломощная угольная плита, а в гостиной был игрушечный камин.

Вот перед этим-то камином мама обычно и читала в зимние дни, лежа на диване. Единственный ребенок в семье, я был классически, хотя и не чрезмерно, избалован; в зимние месяцы я должен был, не задерживаясь в школе, побыстрее возвращаться домой, и одной из моих обязанностей было поддерживать хороший огонь в камине, поскольку мама, хоть и могла еще двигаться, все же была не в состоянии подбрасывать дрова. В доме был телефон, но он находился в соседней комнате, куда вели ступеньки, которых маме было не одолеть. Уж, наверно, ясно, какого рода проступок я совершил: в один из дней я предоставил маму самой себе. Меня соблазнила возможность прокатиться со школьным товарищем и его взрослым братом в новом «паккарде» модели «Клиппер», одной из шикарнейших по тем временам машин. Я с ума сходил по этой машине. Ее вульгарная элегантность опьяняла меня. Мы с идиотской хвастливостью разъезжали по прихваченной морозцем сельской местности; вечерело, и вместе с угасанием дня опускался и ртутный столбик термометра; часов около пяти «Клиппер» остановился в сосновом лесу, далеко от дома, и я почувствовал, как вдруг налетел ветер, сопровождаемый пронизывающим холодом. Только тут я впервые подумал о камине и моей брошенной маме – мне стало плохо от волнения. Иисусе Христе, как же я виноват

Десять лет спустя, лежа в кровати на пятом этаже отеля «Макэлпин» и слушая храп отца, я с болью раздумывал о моей вине (до той минуты не стершейся), но к боли примешивались странная нежность и благодарность к отцу за то, как он воспринял мой проступок и как себя повел. Вообще-то (по-моему, я об этом не говорил) он ведь был христианин, причем из милосердных. Тем хмурым вечером – я помню, как заплясали снежинки на ветру, когда «паккард» помчался домой, – отец вернулся с работы за полчаса до меня и сидел подле мамы. Когда я вошел, он что-то бормотал себе под нос и массировал ей руки. Зима, как подлый мародер, проникла сквозь штукатурку стен скромного домика. Огонь много часов тому назад погас, и, когда отец вернулся, мама беспомощно дрожала под своим шерстяным платком, губы у нее помертвели, лицо побелело как мел от холода, но также и страха. В комнате клубился дым от головешки, которую она тщетно пыталась задвинуть своей палкой обратно в камин. Одному богу известно, какие льдистые эскимосские видения окружили ее, когда она откинулась в кресле среди своих бестселлеров, всех этих разрекламированных «лучших книг месяца», с помощью которых она пыталась отгородиться от смерти, рывком, обеими руками вздернув ногу на табурет – я так хорошо помню этот жест, – и постепенно почувствовала, какими холодными, словно настоящие сталактиты, становятся металлические скобы на ее злополучной, никчемной, изъеденной карциномой ноге. Помню, я влетел в комнату и увидел в ней только одно, пронзившее меня до глубины души: ее глаза. Эти карие глаза за стеклами очков и то, как ее потрясенный, все еще перепуганный взгляд встретился с моим и метнулся в сторону. Стремительность, с какой он метнулся в сторону, и будет отныне определять мою вину – так мачете одним ударом отсекает руку. И я с ужасом понял, насколько мне в тягость бремя ее болезни. Тут она заплакала, и я заплакал, но плакали мы порознь и слышали, как плачет другой, словно на дальнем берегу большого пустынного озера.

Я уверен, что отец – обычно такой мягкий и сдержанный – сказал в тот момент что-то резкое, обидное. Но я запомнил на всю жизнь не его слова, а только холод – холод, от которого стыла кровь, и темноту сарая, куда он меня отвел и где продержал долго – во всяком случае, над деревней уже давно спустилась ночь и в щели моей темницы стал сочиться мертвенный лунный свет. Как долго я там дрожал и плакал, не помню. Я лишь сознавал, что страдал не меньше мамы и что наказание для меня было придумано вполне соответствующее – ни один злоумышленник не переносил своей кары с меньшей озлобленностью. Я пробыл в заключении, наверное, не больше двух часов, но я готов был пробыть там до зари или до тех пор, пока не замерз бы, – лишь бы искупить свой проступок. А не мог отец наказать меня чисто инстинктивно, действуя из чувства справедливости, понимая, что мне это необходимо? Так или иначе, он поступил спокойно, без лишней суеты и, с его точки зрения, наиболее правильно, но я все равно не познал искупления, ибо мой проступок всегда будет связан в моем сознании с подлым, животным актом – маминой смертью.

Она умерла страшно, в невероятных муках. Жарким июльским днем, семь месяцев спустя, она ушла из жизни, отупевшая от морфия, а накануне я всю ночь вспоминал чахлый огонь в холодной дымной комнате и с ужасом думал о том, что мое небрежение тогда резко ухудшило ее состояние и она потом так и не оправилась. Чувство вины. Омерзительное чувство вины. Чувство вины, разъедающее, как соляная кислота. Токсин вины может сидеть в человеке всю жизнь, подобно микробам тифа. Ворочаясь на влажном шишковатом матрасе в «Макэлпине», я чувствовал, как ледяное копье горя вонзается мне в грудь, стоит мне вспомнить испуг в глазах мамы и снова подумать, не ускорило ли то испытание ее конца, подумать, простила ли она меня. «А, к черту», – решил я. Звуки, донесшиеся из-за стены, направили мои мысли на другое: я стал думать о сексе.

Воздух, втягиваемый отцом через искривленную носовую перегородку, исполнял дикую рапсодию джунглей – тут были и крики обезьян, и вопли попугая, и трубные звуки толстокожих животных. Сквозь, так сказать, прорехи в ткани этих звуков я слышал, как в соседней комнате развлекаются двое – совокупляются, заявил бы на своем архаичном языке мой старик. Тихие вздохи, скрип кровати, вскрик стремительно наступающего наслаждения. «Бог ты мой, – думал я, ворочаясь в постели, – неужели я всю жизнь буду вот так, в одиночестве, лишь слушать эти звуки и никогда, никогда не буду сам в этом участвовать? » Терзаясь этой мукой, я вспомнил, что впервые узнал о существовании Софи и Натана именно так, – незадачливый Язвина, соглядатай. И тут мой отец, словно решив усугубить мои мучения, вдруг тяжело вздохнул, повернулся на другой бок и мгновенно умолк, дав возможность моему слуху ловить малейший нюанс божественного действа, происходившего за стеной. Звук был объемный, невероятно близкий, почти осязаемый – радость-моя-радость-моя-радость-моя, на одном дыхании говорила женщина… я прижался ухом к стене… Он спросил: ты кончила? Она сказала: не знаю… Потом вдруг наступила тишина (очевидно, подумал я, переменили позу), и мой мысленный кинескоп воспроизвел Эвелин Кейз и Роберта Стэка в захватывающем дух слиянии, – правда, я скоро отказался рисовать себе эту картину дальше, так как логика требовала заполнить мизансцену другими людьми, более подходящими для клиентуры «Макэлпина»: двое эротоманов; преподаватели танца – мистер и миссис Вселенная; пара неутомимых новобрачных из Чаттануги и тому подобное, – порнографические картинки, замелькавшие в моем мозгу, то распаляли, то умерщвляли мою плоть. (Я не мог и представить себе тогда – да и не поверил бы, если бы мне предсказали наступление такого золотого века, – что всего через каких-нибудь два-три десятка лет я смогу выйти на проспект и в душных киношках за пять долларов, без всяких сложностей, сколько угодно взирать на секс, подобно тому как конкистадоры взирали на Новый Свет…)

Я размечтался о милой Лесли Лапидас, так любившей употреблять нецензурные слова. Унижение, перенесенное мною в тщетных попытках овладеть ею, побудило меня в эти последние недели вычеркнуть ее из моих мыслей. Но сейчас я вызвал в памяти ее женские чары… О господи, как я желал ее, рисуя себе бурные объятия не только с нею, но и с двумя другими чаровницами, которые разожгли во мне страсть. Это были, конечно, Мария Хант и Софи. Думая об этих трех женщинах, я внезапно осознал, что одна из них была чистокровной белой южанкой, другая – еврейкой и последняя – полькой; их отличало не только то, что они были такие разные, но и то, что все три умерли. Нет, не на самом деле (только одна из них, милая Мария Хант, отбыла к своему создателю), но исчезли из моей жизни, умерли для меня, капут.

А не может моя тяга к ним, раздумывал я среди своих идиотских фантазий, объясняться сознанием, что все эти эти фарфоровые куколки прошли у меня между пальцами из-за какой-то моей трагической несостоятельности или ущербности? Или же то, что они мною навек утрачены – понимание, что они навсегда от меня ушли, – является подлинной причиной сжигавшего меня адского огня желания? У меня заломило руку. Я был потрясен собственной испорченностью и безрассудством. В воображении я быстро сменил партнерш. И Лесли каким-то образом превратилась в Марию Хант… А теперь я уже обнимал призрак Софи – я тотчас перестал владеть собою и в упоении громко произнес ее любимое имя. Отец мгновенно заворочался в своем темном углу. Я почувствовал, как он протянул руку и дотронулся до меня.

– Ты в порядке, сынок? – взволнованно спросил он. Я прикинулся спящим и пробормотал что-то, намеренно малопонятное. Но оба мы уже совсем проснулись.

Вместо обеспокоенности в голосе его прозвучала смешинка.

– Ты вскрикнул: «…сопли», – сказал он. – Видно, дурацкий был сон. Должно быть, ты задыхался от насморка.

– Право, не знаю, что там было, – солгал я.

Он помолчал. Электровентилятор продолжал жужжать – звук его время от времени перекрывали ночные шумы города. Наконец отец произнес:

– Что-то тебя тревожит. Я это вижу. Ты не хочешь мне сказать, в чем дело? Вдруг я смогу помочь. Дело в девушке – я хочу сказать, в женщине?

– Да, – немного помолчав, сказал я, – в женщине.

– Не хочешь мне рассказать? У меня в свое время были сбои по этой части.

Я начал ему рассказывать и сразу почувствовал известное облегчение, хотя мое повествование было туманным и обрывочным: безымянная полька-эмигрантка, на несколько лет старше меня, невероятно красивая, жертва войны. Я смутно намекнул на Аушвиц, но ничего не сказал про Натана. У меня был с ней недолгий роман, продолжал я, но по ряду причин дело не сложилось. Я быстро прокрутил детали: детство она провела в Польше, приехала в Бруклин, поступила на работу, не может избавиться от недомогания. А в один прекрасный день, поведал я ему, она взяла и исчезла, и я не надеюсь, что вернется. С минуту я молчал, затем добавил стоическим тоном:

– Думаю, через какое-то время я с этим справлюсь.

Я дал ясно понять, что хочу переменить тему. Говоря о Софи, я почувствовал, как меня снова пронзила спазма боли, по телу волнами побежали мурашки.

Отец пробормотал несколько традиционно сочувственных слов, затем умолк.

– А как идет работа? – наконец произнес он. Я до сих пор всячески обходил эту тему. – Как продвигается эта твоя книжка?

Я почувствовал, что меня отпускает.

– Все шло вполне хорошо, – сказал я, – я смог неплохо поработать в Бруклине. Во всяком случае, до истории с этой женщиной – я имею в виду, до разрыва наших отношений. С тех пор все, по сути дела, застопорилось, по сути дела, остановилось. – Это было, конечно, не совсем так. Меня начинало мутить от страха при одной мысли, что вот я вернусь к Етте Зиммермен и возобновлю работу в душном вакууме, образовавшемся после исчезновения Софи и Натана, буду что-то писать в этом месте, наполненном мрачным эхом воспоминаний о том, как мы славно проводили вместе время и вот теперь ничего этого больше нет. – Думаю, я довольно скоро возобновлю работу, – вяло добавил я. Я чувствовал, что наш разговор начинает затухать.

Отец зевнул.

– Ну, если ты действительно хочешь снова засесть за свой труд, – пробормотал он сонным голосом, – та старая ферма в Саутхемптоне ждет тебя. Я знаю, это было бы отличным местом для работы. Надеюсь, ты подумаешь об этом, сынок.

Он снова захрапел, на сей раз не подражая обитателям зоопарка, а выдавая мощную канонаду, вроде той, что можно услышать в документальном фильме об осаде Сталинграда. Я в отчаянии зарылся головой в подушку.

Тем не менее я умудрился задремать и даже ненадолго заснул. Мне снился мой призрачный благодетель, юный раб Артист, и во сне его образ как-то слился с образом другого раба, о котором я узнал на много лет раньше, – Ната Тернера. Я проснулся с тяжким вздохом. Заря уже занялась. Я смотрел в потолок, освещенный опаловым светом, и слушал прерывистый вой полицейской сирены внизу на улице – звук становился все громче, все уродливее, все безумнее. Я слушал с легкой тревогой, которую всегда вызывает этот пронзительный звук беды, он постепенно исчез среди кроличьих садков Адовой Кухни, издав напоследок тонкую дьявольскую трель. «Боже мой, боже мой, – думал я, – как могут в нашем веке сосуществовать Юг и этот большой город с его воплями? Уму непостижимо».

Утром отец занялся приготовлениями к отъезду в Виргинию. Возможно, Нат Тернер породил поток воспоминаний, наполнивших меня поистине лихорадочной ностальгией по Югу, пока я лежал в разгоравшемся утреннем свете. А быть может, просто предложение отца бесплатно пожить в Тайдуотере на ферме показалось мне сейчас куда более привлекательным, поскольку любимых мною людей в Бруклине уже не было. Так или иначе, отец разинул от удивления рот, когда пережевывая резиновые блины в кафе «Макэлпина», я сказал ему, чтобы он купил второй билет и ждал меня на Пенсильванском вокзале. Я еду с ним на Юг и поселюсь на ферме, объявил я с неожиданным чувством облегчения и радости. Ему надо только отпустить меня на два-три часа, чтобы я мог упаковать вещи и расстаться с Еттой Зиммермен.

Однако, как я уже упоминал, все получилось иначе – во всяком случае, в то время. Я позвонил отцу из Бруклина и был вынужден сказать ему, что все-таки решил остаться в городе. Дело в том, что утром я увидел в Розовом Дворце Софи – она стояла одна посреди разбросанных вещей в той самой комнате, которую, как я думал, навсегда покинула. Я понимаю сейчас, что по таинственному совпадению явился тогда в решающий момент. Каких-нибудь десять минут спустя она уже собрала бы свои вещички и исчезла, и я, безусловно, никогда больше не увидел бы ее. Глупо строить догадки, что могло бы быть в прошлом. Но даже и сегодня я не могу не думать, не сложилось ли бы все лучше для Софи, не появись я тогда. Кто знает, может быть, ей удалось бы выкарабкаться, может быть, удалось бы выжить где-нибудь – где-то вне Бруклина или даже вне Америки. Или в любом другом месте.

 

Одной из наименее известных, но чрезвычайно гнусных операций, проводившихся нацистами по их генеральному плану, была программа под названием Lebensborn. Плод безумного увлечения нацистов филогенезом, Lebensborn (буквально – родник жизни) была создана для пополнения людского контингента Нового порядка, первоначально путем проведения систематизированной программы воспроизводства, затем путем организованного выявления на оккупированных территориях расово «подходящих» детей, которых потом отправляли в фатерланд и размещали в домах преданных приверженцев фюрера, где они росли в стерильно чистой национал-социалистской атмосфере. Теоретически детей должны были отбирать из числа чистокровных немцев. Однако многие из этих южных жертв были поляками, что лишний раз указывает на частые нарушения, цинично допускавшиеся нацистами в вопросе расовой принадлежности. Ведь поляки наряду с прочими славянскими народами считались недочеловеками, которые вслед за евреями подлежали истреблению, тем не менее по своим физическим данным дети во многих случаях удовлетворяли установленным нормам: лицом часто походили на представителей нордической расы и были светозарными блондинами, что наиболее отвечало эстетическому вкусу нацистов.

Lebensborn не достигла того размаха, на который рассчитывали нацисты, но она проводилась не без успеха. В одной только Варшаве десятки тысяч детей были отобраны у родителей, и подавляющее их большинство, став Карлами и Лизель, Генрихами и Труди, были поглощены рейхом и так никогда и не воссоединились со своими семьями. А кроме того, бесчисленное множество детей, прошедших первоначальный отбор, но потом не удовлетворивших более строгим расовым требованиям, было истреблено – некоторые в Аушвице. Осуществление этой программы, конечно, должно было держаться в тайне, как большинство омерзительных планов Гитлера, но подобные противозаконные действия едва ли могли остаться совсем уж нераскрытыми. В конце 1942 года пропал хорошенький светловолосый пятилетний сынишка подруги Софи, которая жила в соседней квартире их частично разбомбленного дома в Варшаве, и она никогда больше его не видела. Хотя нацисты старались прикрывать такие преступления дымовой завесой, всем, включая Софи, было ясно, кто их совершал. Впоследствии Софи не раз думала о том, как эта программа, которая в Варшаве наполняла ее таким ужасом, что она, заслышав тяжелые шаги на лестнице и холодея от страха, часто прятала своего сына Яна в шкаф, – как эта программа стала потом, в Аушвице, пределом ее мечтаний и лихорадочных надежд. А уговорила Софи прибегнуть к Lebensborn приятельница, такая же, как она, узница, – о ней мы расскажем позже, – и теперь Софи увидела в этом единственную возможность спасти жизнь Яну.

В тот день, когда у нее произошел разговор с Рудольфом Хессом, рассказывала мне Софи, она намеревалась завести речь об этой программе. Упомянуть о ней надо было умно, не впрямую, но это было возможно. В предшествовавшие дни Софи достаточно логично рассудила, что Lebensborn, пожалуй, единственный путь вызволить Яна из Детского лагеря. Это было бы тем легче осуществить, что Ян, как и она сама, вырос, владея двумя языками: польским и немецким. Тут она рассказала мне то, о чем до сих пор умалчивала. Добившись расположения коменданта, она намеревалась просить его использовать свой огромный авторитет и отослать хорошенького маленького блондинчика-поляка, говорящего по-немецки, с присущими кавказской расе веснушками, синими, как васильки, глазами и точеным профилем маленького пилота люфтваффе, в какое-нибудь административное подразделение в Кракове, или Катовице, или Вроцлаве, или где-либо еще неподалеку, с тем чтобы его переправили оттуда в благополучное и безопасное место в Германии. Она не станет спрашивать, куда его пошлют; она даже поклянется никогда не выяснять, где он находится и какое его ждет будущее, – лишь бы быть уверенной, что он живет где-то в сердце рейха в надежном укрытии, ибо там он, скорей всего, выживет, тогда как в Освенциме, несомненно погибнет. Но в тот день все, конечно, пошло наперекосяк. В своем смятении и панике Софи напрямик стала умолять Хесса освободить Яна, а непредсказуемая реакция коменданта – его ярость – совершенно сбила ее с толку, и она уже не могла бы заговорить с ним о Lebensborn, даже если бы вспомнила об этой программе. Тем не менее еще не все было потеряно. Надо было дождаться новой возможности предложить Хессу этот невыразимо тяжкий для нее путь спасения сына; в результате странная мучительная сцена произошла между ним и Софи на другой день.

Но все это Софи рассказала мне не сразу. В тот день, в «Кленовом дворе», описав, как она упала перед комендантом на колени, она вдруг умолкла и, отвернувшись к окну, долго молчала. Потом неожиданно извинилась и ушла в дамский туалет. Заиграл музыкальный автомат – снова сестры Эндрюс. Я поднял глаза на засиженные мухами пластмассовые часы с рекламой виски «Карстэйрз»: было почти половина шестого, и я не без удивления понял, что Софи проговорила со мной почти весь день. Я никогда прежде не слыхал о Рудольфе Хессе, но в своем простом, бесхитростном рассказе она обрисовала его так живо, что мне показалось, будто он явился мне в кошмарнейшем сне. Однако было совершенно ясно, что она не может без конца говорить о таком человеке и о таком прошлом, и, значит, настоятельно требовался перерыв. Поэтому, хоть у меня и осталось ощущение недосказанности и тайны, я не собирался проявлять бестактность и просить ее продолжить рассказ. Мне хотелось отключиться от всего этого, хотя я еще никак не мог прийти в себя от сделанного открытия, что у Софи был сын. Ей явно дорого стоило выложить все это мне: я это понял, на мгновение увидев ее потусторонний взгляд, в котором таилась бездонная боль воспоминаний, таких мрачных, что ее рассудок был на грани срыва. Вот я и сказал себе, что эта тема – по крайней мере на время – закрывается.

Я велел неряшливому ирландцу-официанту принести пива и стал ждать Софи. Завсегдатаи «Кленового двора» – полицейские, отслужившие смену, лифтеры, производители строительных работ и всякие залетные птицы – начали заполнять бар, принося с собой легкие облачка пара после летнего ливня, продолжавшегося несколько часов. Над дальними границами Бруклина еще погромыхивал гром, но легкое постукивание дождя, напоминавшее дробные переборы одинокого чечеточника, подсказало мне, что ливень прекратился. Я слушал вполуха разговоры о том, как уклониться от уплаты налога – в то лето эта проблема доводила людей до помешательства. Внезапно мной овладело отчаянное желание напиться, и я стал накачиваться пивом. Отчасти это объяснялось рассказом Софи об Освенциме, оставившим у меня в носу ощущение смрада, схожего с тем, что исходил от прогнивших саванов и груды мокрых, рассыпающихся костей на нью-йоркском кладбище для бедняков и бродяг, куда я однажды попал, – место на уединенном островке, о существовании которого я недавно узнал, что-то вроде Аушвица, где сжигают мертвецов и где, как и там, обитают узники. Я недолго находился на этом острове в конце моей военной карьеры. Сейчас я снова буквально ощутил этот запах склепа и, стремясь прогнать его, отхлебнул пива. Отчасти же причиной моего состояния была Софи, и я с внезапной тревогой посмотрел на дверь в дамский туалет – а что, если она сбежала, что, если исчезла? Я был не в силах сообразить, как справиться с этой новой ситуацией, в которую Софи вовлекла меня, или с этой тягой к ней, которая терзала меня, словно дурацкий патологический голод, и почти парализовала мою волю. Мое пресвитерианское воспитание, безусловно, не подготовило меня к таким переживаниям.

Самое страшное было, что я вроде бы только что вновь нашел Софи, и в тот момент, когда ее присутствие уже стало оказывать на меня свое благостное воздействие, она вроде бы снова намеревалась исчезнуть из моей жизни. Еще утром, когда я увидел ее в Розовом Дворце, она первым делом сказала мне, что уезжает. Она вернулась, только чтобы забрать оставленные вещи. Доктор Блэксток, как всегда внимательный: узнав о ее разрыве с Натаном, нашел ей крошечную, но вполне подходящую квартирку в центре Бруклина, гораздо ближе к его приемной, и она переезжала туда. Сердце у меня оборвалось. Было и без слов ясно, что, хотя Натан окончательно ушел от нее, Софи по-прежнему от него без ума: малейшее упоминание его имени заволакивало горем ее глаза. Но даже и без этого у меня недостало бы мужества сказать ей о своих чувствах; не мог я и последовать за ней в ее новое обиталище, отстоявшее на много миль от Розового Дворца, не показавшись полным идиотом, – не мог, даже если б у меня были на то средства. В этой ситуации я чувствовал себя связанным, с подрезанными крыльями, хотя Софи явно выходила из орбиты моего существования, оставляя меня с этой моей нелепой неразделенной любовью. Надвигавшаяся утрата представлялась мне настолько зловещей, что меня замутило. И необъяснимая тревога свинцовой тяжестью навалилась на меня. Поэтому, когда Софи бесконечно долго не появлялась из туалета (хотя на самом-то деле прошло, наверное, всего несколько минут), я встал с намерением ворваться в эти интимные покои, чтобы найти ее, и тут она – ах! – вышла из двери. К моему восторгу и удивлению, она улыбалась. Даже сейчас я часто вспоминаю Софи, какой увидел ее на другом конце «Кленового двора». Так или иначе – то ли случайно, то ли следуя высшему промыслу, – золотистый сноп крутящихся пылинок, прорвавшись сквозь последние тучи уходящей бури, на секунду лег на ее голову, образовав безупречный нимб, как на картинах Кватроченто. [230] Я весь горел желанием, и мне едва ли нужен был ангел, но именно в таком облике явилась она мне. Затем нимб исчез, и она уже шла ко мне в волнах шелковой юбки, сладострастно колыхавшейся на ее пышных бедрах, и я положительно услышал, как некий раб или осел в соляных копях моей души издал слабый, сдавленный вздох. Сколько же может так длиться, Язвина, сколько может так длиться, браток?

– Извини, что я так долго пропадала, Язвинка, – сказала она, садаясь рядом со мной. Ее оживление казалось невероятным после услышанной мною хроники. – В туалете я встретила старую русскую boh& #233; mienne[231] – ну, знаешь, diseuse de bonne aventure. [232]

– Кого-кого? – переспросил я. – А, ты хочешь сказать – гадалку. – Я уже несколько раз видел эту старуху в баре, одну из бесчисленных бруклинских цыганок-попрошаек.

– Да, она гадала мне по руке, – весело сказала Софи. – Она говорила со мной по-русски. И знаешь, что она сказала? Она вот так. Она сказала: «У тебя недавно было несчастье. Это связано с мужчиной. Несчастная любовь. Но не бойся. Все устроится». Ну, не чудесно, Язвинка? Это же просто великолепно!

Я подумал тогда, как думаю и сейчас, – и да простится мне сексизм! – что самые здравомыслящие женщины способны стать легкой жертвой подобных безобидных оккультных frissons, [233] но я не задержался на этом мыслью и промолчал: предсказание явно обрадовало Софи, и я не мог не разделить ее радостного настроения. («Но что же это может значить? – заволновался я. – Натана ведь больше нет ». ) Тут по «Кленовому двору» заходили зябкие тени, а мне хотелось солнца, и я предложил пройтись по вечерним улицам. – Софи быстро согласилась.

Дождь вымыл Флэтбуш-авеню, и проспект сверкал чистотой. Где-то поблизости, видимо, ударила молния: на улице стоял запах озона, заглушавший даже ароматы кислой капусты и багелей. В глаза мне словно насыпало песку. Я усиленно моргал на слепящем солнце – после мрачных воспоминаний Софи и сумеречного «Кленового двора» доходные дома, обрамляющие Проспект-парк, казались неземными, ослепительно великолепными, почти как на Средиземноморье, как на зеленых пространствах Афин. Мы дошли до Уголка отдыха и засмотрелись на детишек, игравших в бейсбол на песке. Над нами в исполосованном тучками ультрамарине гудел неизменно появлявшийся в то лето над Бруклином самолет, за которым летело полотнище, рекламировавшее вечерние радости на ипподроме «У акведука». Довольно долго мы сидели на корточках, в заросшей сорняками, мокрой от дождя, пахнущей сыростью траве, пока я объяснял Софи правила игры в бейсбол; она серьезно слушала и с милым интересом внимательно на меня глядела. Я настолько увлекся собственной дидактикой, что все сомнения и недоумения по поводу прошлого Софи, возникшие в моем мозгу после ее долгого рассказа, наконец испарились – в том числе даже и самое страшное, покрытое тайной и недосказанностью: что же все-таки было дальше с ее мальчиком?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.