Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Одиннадцатое 22 страница



Лестница снова заскрипела, снова раздался елейный женский голос:

– Мистер и миссис Ландау, извините меня, пожалуйста. Но мой муж хочет знать, не желаете ли вы выпить перед ужином. У нас все есть. Но мой муж готовит чудесный горячий ромовый пунш.

Натан не сразу ответил:

– Угу, спасибо, ромовый пунш. Два.

И Софи подумала: «Это совсем как прежний Натан». Но тут она услышала, как он тихо пробормотал:

– А второе, второе – то, что у нас с тобой так и не было детей.

Она смотрела в сгущающиеся сумерки за окном, почувствовала, как ногти ее под одеялом вонзились, точно бритвы, в мякоть ладони, подумала: «Зачем ему надо было говорить об этом сейчас? Я же помню, как он сказал сегодня, что я мазохистская шлюха и он лишь дает мне то, что я хочу. Но неужели он не может избавить меня хотя бы от этой боли? »

– Я именно это имел в виду вечером, когда предлагал тебе выйти за меня замуж, – услышала она его слова.

Она молчала. Она вспомнила Краков и давно прошедшие времена, цоканье лошадиных копыт по истертым временем булыжникам мостовой: почему-то перед ее мысленным взором возник темный кинотеатр и яркий, в пастельных тонах, Утенок Дональд, бегавший по экрану в матросской шапочке, сдвинутой набок, и болтавший по-польски; затем она услышала нежный смех матери. Софи думала: «Если бы я могла снять замок с прошлого, может быть, я бы рассказала ему. Но прошлое, или чувство вины, или что-то еще сковывает мой язык. Ну почему я не могу рассказать ему, как я тоже страдала? И потеряла…»

 

…Даже слыша его идиотский лепет – а он повторяет снова и снова: «…ближе, ближе, Ирма Гриже», – даже чувствуя боль от того, как его рука безжалостно закручивает ей волосы, словно намереваясь выдернуть их, а другая с силой вдавливается ей в плечо, даже сознавая, что тут лежит, сотрясаясь, человек, перешагнувший границу разума и блуждающий в своем собственном безумном мире… даже всем телом ощущая лихорадочный страх, она не может не испытывать наслаждения от прикосновения к его члену. И она сосет, сосет, сосет. Сосет любовно, без конца. Пальцы ее царапают землю лесистого холма, где Натан лежит сейчас под нею, она чувствует, как под ногти забирается грязь. Земля сырая и холодная, в воздухе пахнет горящим деревом, а сквозь ее прикрытые веки просвечивает невероятно яркая огненная листва. И Софи сосет, сосет. Под коленями бугрится какая-то скорлупа – ей больно, но она не передвигается, чтобы утишить боль.

– Ох, Иисусе Христе, ох, соси же меня, Ирма, соси своего еврейчика.

Она берет в ладонь его упругие яйца, поглаживает тонкие волоски. Ей кажется, как всегда, что во рту у нее гладкий мраморый ствол пальмы. «Такие отношения, то, уникальное, что возникло между нами, этот восторженный симбиоз, – вспоминает она, – могла родить лишь встреча большого одинокого семитского шлонга, которого с успехом обманывала целая армия испуганных еврейских принцесс, с прелестными губками, изголодавшимися по фелляции». И даже сейчас, невзирая на на все неудобства, невзирая на страх, она думает: «Да, да, он подарил мне и это, весело избавив меня от чувства вины, сказал мне – глупо стыдиться того, что я хочу пососать его петушка, не моя вина в том, что муж у меня был фригидный и не хотел такого, да и мой любовник в Варшаве мне этого не предлагал, – просто я, сказал Натан, жертва двух тысячелетий иудео-христианского образа мысли. Все это вранье, сказал он, будто только извращенцы любят, когда их сосут. Он всегда мне говорил: «Соси меня, наслаждайся, наслаждайся! » Так что даже сейчас, окутанная облаком страха, когда он издевается и оскорбляет ее, – даже сейчас Софи не просто получает удовольствие, а снова и снова погружается в блаженство, в то время как по спине ее волнами бегут мурашки и она сосет, сосет. Ее не удивляет даже то, что чем больше он терзает ее волосы, чем чаще произносит ненавистное «Ирма», тем с большей алчностью она заглатывает его член, и когда она, на секунду оторвавшись от него, чтобы перевести дыхание, приподнимает голову и шепчет: «О Боже, как же я люблю тебя сосать», слова вырываются у нее с прежним пылом. Она открывает глаза, видит его искаженное мукой лицо и возобновляет свои старания, а голос его гремит, эхом отдаваясь от каменистых склонов холма.

– Соси же меня, ты, фашистская свинья, Ирма Гриже, ты, распаляющая евреев шлюха!

Дивная мраморная пальма, скользкий ствол расширяется, набухает, подсказывая, что Натан вот-вот кончит и надо принимать в себя пульсирующую струю, поток молока пальмы, – в этот миг ожидания Софи всегда чувствует, как к глазам подступают необъяснимые слезы…

 

… – Я так легко падаю вниз, – услышала она его шепот в спальне после долгого молчания. – Я думал, я действительно разобьюсь. Думал, сильно разобьюсь. Но я так легко спустился. Слава богу, я нашел «барбики». – Он помолчал. – Нам не просто было найти их, верно, – «барбики»?

– Да, – сказала она.

Ей очень хотелось спать. На улице почти совсем стемнело, и яркие листья перестали пылать, выцвели на фоне дымного, металлически-серого осеннего неба. Свет в спальне угасал. Софи придвинулась ближе к Натану; взгляд ее упирался в стену, откуда на нее в свою очередь глядела бабуся-англосаксонка из другого века в янтарном, выцветшем ореоле, – глядела из-под платочка с выражением одновременно благостным и озадаченным. Софи сонно подумала: «Фотограф сказал ей: минутку посидите неподвижно». Софи зевнула, на мгновение задремала, снова зевнула.

– Где мы все-таки их нашли? – спросил Натан.

– В машине, в отделении для перчаток, – сказала она. – Ты положил их туда утром, а потом забыл, куда положил. Бутылочку с нембуталом.

– Господи, какой ужас. Я ведь действительно выключился. Парил в пространстве. В космосе. Исчез! – Внезапно зашуршав простынями, он приподнялся и потянулся к ней. – Ох, Софи… Господи Иисусе, до чего же я люблю тебя!

Он обхватил ее рукой и сильным движением привлек к себе – она выдохнула воздух и одновременно вскрикнула. Вскрикнула негромко, но боль была жестокая, настоящая, и вскрикнула она тихонько, но по-настоящему:

Натан!..

…(Но не вскрикнула, когда носок начищенной кожаной туфли изо всех сил пнул ее между ребер, отодвинулся и снова ударил в то же место, так что весь воздух вылетел из легких и под грудью белым цветком распустилась боль. )

Натан!

Это был возглас отчаяния, но не вскрик; собственное тяжелое дыхание сливается в ее ушах с его голосом, который с размеренной жестокостью бичует ее:

– Und du… SS-M& #228; dchen… sprichst… вот тебе, вот… грязная Judenschwein! [256]

Она не сжимается от боли, а как бы поглощает ее, собирает в некоем погребе или мусорном ведре, находящемся в глубине ее существа, где уже отложились все его дикие выходки – его угрозы, его издевки, его проклятья. Она и не плачет – пока что, – лежа в густом лесу, на этакой прогалине, поросшей ежевикой и кустарником, высоко на холме, куда он наполовину втянул, наполовину приволок ее и откуда она сквозь деревья видит далеко внизу машину с опущенным верхом, которая стоит, такая маленькая и одинокая, на открытой площадке, среди гонимых ветром листьев и мусора. Посеревший день идет на убыль. Такое впечатление, что они пробыли в лесу не один час. Он трижды пинает ее. Вот нога снова занесена, и Софи ждет, дрожа не столько от страха или боли, сколько теперь уже от сырого осеннего холода, проникшего ей в ноги, в руки, в кости. Но на этот раз нога не пинает, а опускается в листья.

– Написать на тебя! – слышит она его голос. И затем: – Wunderbar, [257] вот это мысль!

Теперь он своей ногой в начищенной туфле поворачивает ее лицо – а она лежала отвернувшись, щекой к земле, – так, чтобы она смотрела на него, вверх; она чувствует холодную скользкую кожу туфли на своей щеке. И, глядя, как он расстегивает брюки и велит ей открыть рот, она в трансе вспоминает его слова: «Дорогая моя, у тебя, по-моему, совсем нет самолюбия! » Он сказал это ей с огромной нежностью после такого случая: как-то летом он позвонил ей вечером из лаборатории и в разговоре мимоходом заметил, что ему так хотелось бы поесть «нусхернхен» – пирожных, которыми они вместе лакомились в Йорквилле, после чего, она, не сказав ему ни слова, отправилась за многие мили на метро – с Флэтбуш-авеню на Восемьдесят шестую улицу – и после отчаянных поисков нашла эти пирожные, привезла их домой и, сияя улыбкой, подала ему: «Voli& #224;, Monsieur, die Nu& #223; hornchen»[258] «Но ты не должна так поступать, – сказал он ей тогда с бесконечной любовью, – это же безумие – потрафлять малейшему моему капризу, милая моя Софи, сладкая моя Софи, у тебя, по-моему, нет никакого самолюбия! » (И она подумала тогда, как думала сейчас: «Я что угодно для тебя сделаю, все что угодно, все! ») Однако сейчас его почему-то охватывает первый за весь день приступ паники. Он пытается пустить струю, но тщетно. Одна, две, три теплые капли падают ей на лоб – и все. Она закрывает глаза, ждет. Чувствует только, как он стоит над ней, а также – сырость и холод спиной, да где-то далеко – безумие разыгравшегося ветра, качающихся ветвей, листьев. Затем она слышит его стон – стон, прерывистый от ужаса:

– О господи, я сейчас лопну!

Она открывает глаза, смотрит на него. Лицо его, вдруг позеленевшее, напоминает ей брюхо рыбы. И она никогда еще (да к тому же в такой холод) не видела, чтобы кто-нибудь так потел – пот покрывает его лицо будто слоем масла.

– Я сейчас лопну! – стонет он. – Сейчас лопну! – Он опускается подле нее на землю, весь съеживается и, уткнувшись головой в руки, стонет, дрожит. – О господи Иисусе, я сейчас лопну, Ирма, ты должна мне помочь!

И вот, как во сне, они уже мчатся вниз под гору, по дорожке; она, словно сестра милосердия, бегущая с раненым, прокладывает ему путь по каменистому склону, время от времени оборачиваясь и проверяя его продвижение под деревьями, а он спотыкается, почти ничего не видя из-за руки, бледной повязкой лежащей на его глазах. Они спускаются ниже и ниже – идут вдоль ручья, по деревянным мосткам, снова по лесу, пылающему малиновыми, оранжевыми, багряными красками, которые время от времени прорезают стройные белые колонны берез. Она слышит, как он – теперь уже шепотом – произносит:

– Я сейчас лопну!

Наконец они на ровном месте, на заброшенной автомобильной стоянке для посетителей парка, где возле перевернутого мусорного контейнера их ждет машина посреди настоящего циклона – в воздухе кружатся грязные картонки из-под молока, бумажные тарелки, обертки от сладостей. Наконец-то! Натан кидается к заднему сиденью, где лежит багаж, хватает свой чемодан, швыряет его на землю и, словно обезумевший тряпичник в поисках неописуемого сокровища, принимается все в нем перерывать. Софи беспомощно стоит в стороне и молчит, в то время как содержимое чемодана летит в воздух, гирляндами свешиваясь с машины: носки, рубашки, белье, галстуки – вся выброшенная на ветер костюмерная безумца.

– Чертов нембутал! – ревет Натан. – Куда я его сунул! А, черт! О господи Иисусе, мне же он нужен… – Не закончив фразы, он выпрямляется, резко поворачивается и, кинувшись к переднему сиденью, растягивается на нем, под рулевым колесом, отчаянно пытаясь открыть отделение для перчаток. Нашел! – Воды! – еле выдыхает он. – Воды!

Но она, несмотря на свое смятение и боль, предвидела это и, перегнувшись через край заднего сиденья, вытащила из корзины с едой для пикника, к которой они так и не притронулись, картонку с имбирным напитком и сейчас, посражавшись с непослушной открывалкой, наконец сдернула, выпустив фонтан пены, крышку с бутылки и сунула ее Натану в руки. Он глотает таблетки, а ей, пока она глядит на него, приходит в голову нелепое сравнение. «Бедняга», – думает она, применив к Натану то самое слово, которое он – да, именно он – шепотом произнес всего недели две-три тому назад, когда они смотрели «Потерянный уик-энд», где обезумевший Рэй Милланд отчаянно ищет спасительную бутылку виски. «Бедняга», – пробормотал тогда Натан. Теперь, глядя, как он запрокинул бутылку с зеленым имбирным напитком и как быстро, конвульсивно работают мускулы его горла, она вспоминает о той сцене в фильме и думает: «Бедняга». В общем, тут нет ничего странного, размышляет она, если бы не то обстоятельство, что она впервые почувствовала к Натану нечто столь для него унизительное – жалость. А ей невыносимо его жалеть. И, осознав это, она цепенеет. Медленно садится на землю и прислоняется к машине. Вокруг нее грязными завихрениями ветра и пыли медленно крутится мусор с площадки. Вдруг снова вспыхивает боль под грудью, в боку, острая, как внезапно вернувшееся неприятное воспоминание. Софи легонько проводит по ребрам, очерчивая лихорадочно пульсирующую область боли. Ей приходит в голову, не сломал ли он ей что-нибудь. Она плохо соображает и, натужно выбираясь из этого состояния, понимает, что утратила всякое представление о времени. Она едва слышит, что он говорит, а он лежит растянувшись, покачивая ногой, на переднем сиденье (ей виден только покачивающийся, забрызганный грязью обшлаг его брючины) и что-то бормочет – она разбирает в этой приглушенной невнятице лишь «выход – смерть». И смех – негромкий: кхе-кхе-кхе… Долгое время оба молчат. И потом:

– Милый, – спокойно произносит она, – не надо называть меня Ирмой.

 

– С этим именем, Ирма, я просто не могла примириться, – рассказывала мне Софи. – Я все могла вытерпеть от Натана, только не это… чтобы он делал из меня Ирму Гризе. Я раза два видела в лагере эту женщину, это чудовище, по сравнению с которой Вильгельмина показалась бы ангелом. Все его пинанья – от них мне было не так больно, как то, что он называл меня Ирма Гризе. Но в тот вечер, пока мы ехали в гостиницу, я постаралась, чтобы он меня больше так не называл, и когда он стал звать меня «Софи-любовь-моя», я поняла, что он уже больше не на взводе – больше не сумасшедший. Хотя он по-прежнему все играл с этими маленькими капсулами яда. Теперь меня это уже пугало. Я ведь не знала, как далеко он способен пойти. Я прямо помешалась на этой мысли, что мы будем жить вместе, и не хотела, чтобы мы умерли – порознь или вместе. Нет. В общем, нембутал начал на него действовать – это я поняла: он медленно отходил и уже не был на таком взводе, а когда он так крепко прижал меня к себе, мне так стало больно – я подумала, сейчас лишусь чувств, и я так вскрикнула, и тогда он понял, что он со мной сделал. Он стал тогда такой виноватый и все шептал мне в постели: «Софи, Софи, что же я с тобой сделал, как я мог причинить тебе такую боль? » Ну, и разное такое. Но те, другие таблетки – те, которые он называл «барбики», – они начали уже на него действовать, и глаза у него закрывались, и скоро он заснул.

Я помню, хозяйка гостиницы снова поднялась к нам наверх и спросила меня сквозь дверь, когда мы сойдем вниз, потому что уже поздно, – когда мы сойдем вниз для ромового пунша и ужина. А когда я сказала ей, что мы устали, что мы уже легли спать, она очень расстроилась, и рассердилась, и сказала, что нельзя поступать так легкомысленно, и все дальше так, но мне было все равно: я была такая очень усталая и сонная. Так что я вернулась в постель и легла рядом с Натаном и стала засыпать. Но потом – о великий боже! – я вспомнила про капсулы с ядом, которые все лежали в пепельнице. На меня такая напала паника. Я просто в ужас пришла, потому что не знала, что с ними делать. Они такие ужасно опасные, ты же знаешь. Я ведь не могла выбросить их в окно или даже в корзину для мусора, потому что боялась: а вдруг они лопнут и от испарений кто-нибудь умрет. А потом я подумала про унитаз, но все равно волновалась: боялась про испарения или про то, что вода отравится или даже земля, и я прямо не знала, что делать. Я только знала, что их надо убрать от Натана. Все-таки я решила спустить их в унитаз. В ванной. Там был свет. Я очень осторожно взяла из пепельницы капсулы и в темноте прошла в ванную и выбросила их в унитаз. Они не плавали, как я думала, а сразу пошли на дно, точно два камушка, я быстро спустила воду, и они исчезли.

Тогда я вернулась в постель и тут же заснула. Я ни разу еще не спала таким глубоким, тяжелым сном. Не знаю, сколько долго я спала. Только ночью Натан с криком проснулся. Наверное, это из-за всего, что он напринимал, – не знаю, но было так страшно, когда он среди ночи закричал рядом со мной, точно сумасшедший демон. Я до сих пор не знаю, как он всех не разбудил на мили вокруг. Только я сразу проснулась от его криков, а он стал кричать про смерть, про уничтожение, и виселицы, и газ, и как евреев жгут в печах, и не знаю про что еще. Мне уже весь тот день было страшно, но такого страшного еще не было. Он уже столько раз много часов сходил с ума, потом снова становился нормальным, а тут точно навсегда помешался. «Мы должны умереть! » – бушевал он в темноте. Я слышала, как он сказал с таким долгим вздохом: «Смерть – это выход» – и стал тянуться через меня к столику, точно искал яд. Но вот, знаешь, странная вещь – это длилось только несколько мгновений. Мне показалось, он был такой совсем слабый, я своими двумя руками сумела удержать его, прижала к подушке и все говорила ему: «Милый, милый, засни, все хорошо, тебе просто приснился страшный сон». Всякие такие глупости. Но мои слова и то, что я делала, как-то повлияли на него, потому что очень скоро он снова заснул. Там, в той комнате, было так очень темно. Я поцеловала его в щеку. Кожа у него стала прохладная.

Мы спали много, много часов. Когда я наконец проснулась, то по тому, как солнце засвечивало в окно, я поняла, что как раз середина дня. Листья за окном были такие яркие, точно весь лес горел. Натан еще спал, и я долго просто так лежала с ним рядом – думала. Я понимала, что не могу больше держать в себе ту вещь, которую я меньше всего на свете хотела вспоминать. Но от себя я больше не могла это скрывать, и от Натана тоже. Мы не сможем жить вместе, если я ему не скажу. Я знала, есть такие вещи, которые я никогда не смогу ему сказать – никогда! – но по крайней мере одно он должен знать, иначе мы не сможем больше жить вместе и, уж безусловно, никогда не поженимся, никогда. А без Натана я… ничто. И вот я решила рассказать ему про эту вещь, которая, в общем, не секрет, просто я никогда про нее не упоминала – такая это боль, я еще не могу ее выносить. Натан все спал. Лицо у него было такое очень бледное, но уже совсем не сумасшедшее, и он казался такой мирный. У меня было чувство, что все эти наркотики, наверное, сошли с него, демон оставил его в покое, и все черные ветры – ну, ты знаешь, temp& #234; te – исчезли, и он снова стал тот Натан, которого я любила.

Я поднялась, подошла к окну и засмотрелась на лес – он был такой красивый, такой яркий, весь как в огне. Я почти совсем забыла про боль в боку, и про все, что случилось, и про яд, и про те сумасшедшие вещи, которые делал Натан. Когда я была совсем маленькая в Кракове и очень много верующая, я играла с собой в игру, которую называла «Лик Бога». Вот увижу что-нибудь очень красивое – облако, или огонь, или зеленую гору, или свет в небе – и пытаюсь найти там Бога, точно Бог действительно был там, на что я смотрела, и жил там, и я могла его там увидеть. И вот в тот день, когда я смотрела из окна на этот невероятный лес, который спускался к реке, а над ним было такое чистое небо, я забылась и на мгновение стала как бы снова маленькая девочка и принялась во всем этом отыскивать лик Бога. В воздухе так чудесно пахло дымом, и я увидела в дали, в лесу, дым, и в нем я увидела Бога. Но тут… тут мне пришло в голову, что я ведь знаю, что по-настоящему есть правда, а это есть то, что Бог снова покинул меня, покинул навсегда. Мне казалось, я видела, как он пошел – отвернулся от меня и, точно такой большой зверь, идет, ломает сучья и листья. Господи! Язвинка, я видела эту его широкую спину, когда он уходил между деревьями. Тут свет в небе погас, и у меня внутри стало так пусто – вернулась память и понимание, что мне надо сказать Натану.

Когда Натан наконец проснулся, я была рядом с ним в постели. Он улыбнулся и что-то сказал, и я почувствовала, что он, наверно, не помнит, что произошло в эти последние часы. Мы сказали друг другу какие-то две-три обычные фразы – ну, знаешь, какие говорят со сна, когда только проснутся, а потом я пригнулась к нему и сказала: «Милый, у меня есть что-то важное сказать тебе». Он стал приходить в себя и рассмеялся. «Не делай такое лицо…» Остановился и потом сказал: «Что? » И я сказала: «Ты думал, я просто одинокая женщина из Польши, которая никогда не была замужем и все такое, у которой не было семьи или чего-то там в прошлом». Я сказала: «Мне легче было, чтобы это так выглядывало, потому что я не хотела копаться в прошлом. Я знаю, это, наверное, и для тебя так было легче». Он такой стал огорченный, и тогда я сказала: «Но я должна тебе кое-что сказать. Вот что. Я была замужем несколько лет назад, и у меня был ребенок, мальчик по имени Ян, он был со мной в Освенциме». Я тут остановилась говорить, посмотрела вдаль, а он молчал так долго, долго, и потом я услышала, как он сказал: «О боже правый, боже правый». Он все повторял это – снова и снова. Потом опять стал тихий и наконец сказал: «А что с ним сталось? Что сталось с твоим мальчиком? » И я сказала ему: «Я не знаю. Я потеряла его». И он сказал: «Ты хочешь сказать – он умер? » И я сказала: «Я не знаю. Да. Может быть. Неважно. Просто я его потеряла. Потеряла».

И это все, что я могла тогда сказать, только еще одно добавила. Я сказала: «Теперь, когда я тебе про это рассказала, я должна взять с тебя такое обещание. Я должна взять с тебя обещание, что ты никогда больше не спросишь про моего ребенка. И не будешь про него говорить. И я тоже никогда не буду про него говорить». И он обещал одним словом. «Да», – сказал он, но на лице у него было столько много печали, что я отвернулась.

Не спрашивай меня, Язвинка, не спрашивай меня, почему – после всего этого – я все равно готова была позволить Натану писать на меня, насиловать меня, пинать меня, бить меня, ослепить меня – делать со мной все, что он захочет. В общем, много времени прошло, и только потом он снова со мной заговорил. Тут он сказал: «Софи-любовь-моя, я, знаешь, сумасшедший. Я хочу извиниться перед тобой за мое сумасшествие. – И потом добавил: – Хочешь потрахаться? » И я сразу ответила, даже не подумала еще раз: «Да. О да». И мы весь день любили друг друга, так что я забыла про боль, но и про Бога забыла, и про Яна, и про все другие вещи, которые я потеряла. И я знала: Натан и я – мы еще немножко будем жить вместе.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.