Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Тамара Сергеевна Цинберг 7 страница



— Да куда ты пойдешь? Ведь уже и трамваи не ходят. Оставайся, переночуешь. Я тебе сейчас постелю.

 

Наутро, очень рано, Воронов медленно шел по пустынной улице.

Уже рассвело, но день обещал быть пасмурным.

Воронов завернул за угол и подошел к парадной, перед которой толстая дворничиха подметала тротуар. Увидев его, она перестала мести и сказала, понимающе улыбаясь:

— С добрым утром вас.

— С добрым утром, — ответил Воронов.

— А Катька-то небось полночи здесь простояла. Ревнует! — И она рассмеялась с видимым удовольствием.

Воронов резко остановился. Потом, ничего не ответив, быстро вошел в парадную.

Когда он вошел в комнату, там еще было полутемно. Катя легла не раздеваясь, прямо поверх одеяла на постланный на ночь диван. Сейчас она крепко спала, закутавшись в платок. Воронов подошел к дивану и, нагнувшись, несколько секунд пристально смотрел на бледное Катино лицо. Потом он выпрямился и, постояв немного, направился к своей кровати, на ходу бросив на стул ушанку и расстегивая шинель. Тут он остановился. Над его кроватью, аккуратно пришпиленный кнопками, висел большой детский рисунок. Бурное море. По вспененным волнам кильватерной колонной идут корабли. Небо плотно забито облаками и птицами. На широкой рамке, украшенной якорями и флагами, было крупно написано: «От Сережи». У буквы «и» наклонная палочка шла не в ту сторону, — как у латинского «эн».

Воронов подошел ближе и долго рассматривал рисунок.

Медленно застегнув шинель, он взял со стула ушанку и тихо, стараясь не шуметь, снова вышел из комнаты.

 

Бритоголовый толстый человек, у которого ночевал Воронов, брился, поставив маленькое зеркало на тот же, еще не убранный стол.

Когда раздался телефонный звонок, он не спеша вытер лицо, подошел к письменному столу и снял трубку.

— Да? — спросил он отрывисто. — А, это ты? Куда же ты делся в такую рань? А я тут кофе варю. Что?! Да ты с ума сошел! То есть как не можешь? Почему это вдруг не можешь? Да что случилось, в конце концов?

Воронов, стоя в уличной телефонной будке, говорил смущенно:

— Ничего не случилось. Но, поверь мне, Андрей, я действительно не могу отсюда уехать.

Там, на другом конце провода, энергично и крепко выругались и с силой хлопнули трубкой. Воронов помедлил немного, потом тоже опустил трубку. Задумчивая, смущенная, чуть насмешливая улыбка застыла на его лице. Так он и стоял улыбаясь в тесной уличной телефонной будке.

 

 

Через два месяца, в конце мая тысяча девятьсот сорок шестого года, Воронов, Катя и Митя вышли с перрона Финляндского вокзала на заполненную народом привокзальную площадь.

Природа, такая жестокая к ленинградцам в военные годы, сейчас отдавала им все сполна — тепло летних дней, мирный покой ночи, шелест листвы, рокот моря, аромат лугов, пенье птиц. Неблагодарных не было — каждая цветущая ветка, каждая птичья трель принимались с изумлением и радостью.

Весь май в окрестных лесах куковали кукушки — так долго, так нежно, обещая каждому долгую жизнь. И усталые люди, улыбаясь, закинув голову к молодой листве, прислушивались к обещаниям, которые, голосом невидимой птицы, давала им природа. А они знали это и сами: да, будут жить долго, никогда не умрут. Каждый, кто вышел живым из испытаний этих страшных лет, чувствовал себя теперь неуязвимым для боли, для смерти, даже для душевных страданий. Жизнь, лежащая впереди, казалась бесконечной и полной счастья.

Сейчас, поздним вечером, они возвращались домой, в Ленинград.

Часы на здании вокзала показывали половину двенадцатого, но было еще совсем светло — безоблачная белая ночь. Чудесный день, полный тепла и света, все длился, и постепенно становилось ясно, что эти запоздавшие сумерки незаметно снова переходят в день. И что ночи не будет вовсе.

Ярко освещенный трамвай, пронзительно звеня, подошел к остановке, и прихлынувшая толпа со смехом и шутками взяла его штурмом.

— Пойдемте немного пешком, — сказала Катя. — Чего нам давиться. Через четверть часа пустые пойдут, мы и сядем.

— А ты не устала? — спросил Воронов.

— Нет.

— А ты, Сережа? — он обернулся к мальчику.

— Нисколечки!

— Ну что ж, тогда пошли.

Они вышли из толпы и не спеша пошли по направлению к Литейному мосту.

На мосту, несмотря на позднее время, все еще было очень оживленно. Прошел освещенный трамвай, одна за другой проносились машины — и люди, веселые люди шли легко и свободно по этому широкому мосту.

Воронов посмотрел вокруг. Как их много! И какую братскую нежность питает он сейчас к каждому из них. Та тонкая, невидимая, но ощутимая стенка, которая отделяет знакомых от незнакомых, родных от чужих, — неужели она возникнет снова? Сейчас ее не было, это он знал наверняка.

Чугунная решетка моста казалась совершенно черной — нереиды, дельфины, гербы. Великолепное кружево, сквозь которое просвечивает тусклое серебро воды. И мимо этой пышной решетки медленно идет светловолосый мальчик, худенький, легкий, одетый в белую матроску; его тонкий профиль точно светится на ее темном фоне. Воронов вел его за руку. Маленькая рука ребенка совсем потонула в его широкой ладони.

По обе стороны моста простиралась широкая гладь Невы. Там вдали, в прозрачном сумраке, бесконечно раздвигавшем границы пространства, угадывалось Ладожское озеро, болота, леса, дороги, а в другую сторону — Петергоф, Кронштадт, и форты, и открытое море. Город лежал, привольно раскинувшись на плоских своих островах, вытягивался, дышал, расправлял онемевшее тело. И этот призрачный, бледный, удивительный свет белой ночи был подобен улыбке.

Неужели действительно было время, когда мы задыхались здесь в кольце блокады? Когда даже Стрельна и Пулково были так недоступны, так далеки, словно находились на другой планете? Сейчас все было близко. Казалось, стоит потянуться — и, глядишь, дотронешься до Кавказских гор, зачерпнешь воду из Тихого океана.

Невысокие дома набережной еще сохранили свою военную камуфляжную раскраску. Серебристо-черные, пятнистые, странные, они казались сейчас причудливой декорацией какого-то необычайного празднества.

На набережной было много народа. Люди шли группами, парами, в одиночку. Старые и молодые, одни — полные воспоминаний, другие — полные надежд, ленинградцы брели не торопясь, опьяненные белой ночью, волшебством, которое повторяется каждый год и все же каждый год опять оказывается чудом.

Как легко идти по этим гранитным плитам, как четко звучат шаги. Воронов положил руку на широкий парапет набережной. Или ему это только кажется, что камни все еще сохраняют дневное мягкое тепло?

— Дай закурить, браток! — Немолодой моряк стоял перед ним, широко улыбаясь. Воронов вынул пачку «Беломора» и зажег спичку. Моряк нагнулся и привычным движением прикрыл ладонью вспыхнувший огонек, хотя нужды в этом не было, — теплый воздух был неподвижен и тих.

Катя облокотилась на теплый гранит и задумчиво следила за маленьким, ярко освещенным пароходиком, медленно скользившим по светлой воде.

— Пошли? — спросил Воронов.

Катя ничего не ответила, улыбнулась и взяла Митю за руку. На полукруглой каменной скамье, мимо которой они проходили, были рассыпаны мелкие белые цветы, словно сам камень вдруг пророс ими в эту удивительную ночь.

— А это Летний сад, я знаю! — встрепенулся Митя.

Воронов вздрогнул, повернул голову и увидел перед собой темную массу Летнего сада.

— Я сюда приходил зимой, я знаю, — быстро говорил Митя. — Тут памятник с вороной и лисицей.

— Да, — сказал Воронов, — это здесь.

Они перешли на другую сторону и остановились у ворот. Воронов взялся обеими руками за чугунные брусья решетки. Не отрываясь, с бесконечной отрадой смотрел он в этот мягкий полумрак. Белые тела статуй словно излучали свет среди густой тени деревьев. «Так вы опять вернулись сюда, — думал Воронов с волнением и радостью. — Правда ли, что вы лежали в земле все эти страшные годы? »

Широкие аллеи уходили вдаль, постепенно теряясь в сумраке сада. Двое — девушка в белом и юноша в военной одежде — медленно шли обнявшись по опустевшей аллее. Шли так легко, почти не касаясь земли, не отбрасывая теней.

— Давайте пойдем сюда. — Митя тихонько потянул Воронова за рукав.

— Скоро двенадцать, дружок, сейчас закроют ворота. Мы еще придем с тобой сюда, много раз придем, вот увидишь!

А впереди пели. Там, у горбатого мостика, несколько подростков танцевали на мостовой. И весь город вдруг показался Воронову одним обширным домом, где большая семья справляла сегодня какой-то семейный праздник. Да разве не были они теперь действительно одной большой семьей, эти ленинградцы, пережившие здесь блокаду? Разве не связала их навсегда общность воспоминаний? Если воспоминания школьных лет, такие обычные, такие простые, связывают иногда людей на всю жизнь, то какой кровной, нерасторжимой связью должны стать общие воспоминания этих страшных лет? Все было у нас общее — наши страдания и наши радости, наши страхи и наши надежды, наша борьба и наша победа.

Могилы и те у нас общие. Где похоронен твой муж? А твой брат? Твоя мать? Говорят, на Пискаревке рыли траншеи, там они и лежат. Рядом — и солдаты, и дети. Может, когда-нибудь в такой же майский день все мы придем туда и будем вместе плакать.

За нее дорого заплачено, за эту общность. Так неужели мы когда-нибудь откажемся от нее? Мы, которые выдержали все и остались живы, неужели мы изменим когда-нибудь этим воспоминаньям?

Неужели, узнав истинную цену хлеба, мы унизимся до того, что будем гоняться за роскошью? Неужели, пройдя через этот ад, мы когда-нибудь струсим, не посмеем вступиться за друга? Неужели мы, постоянно жившие едиными помыслами со всей страной, замкнемся в своей тесной квартирке, перестанем говорить «мы»?

Молодежь танцевала под высоким бледным небом на исцарапанной осколками снарядов мостовой.

— «Под этот вальс весенним днем любили мы подруг», — тихо подпевала Катя, и Митя подхватил знакомый ему напев ясным детским голосом.

Вода Лебяжьей канавки была неподвижная и светло-зеленая, как нефрит.

В темном доме на углу во втором этаже светилось открытое окно. Из этого окна вырывалась музыка. Ей было тесно в четырех стенах, она рвалась наружу, на улицу, на набережную, на широкий простор Невы. Был ли это танец? Быть может. Но в таком случае — здесь танцевали миллионы. Целые народы, целые страны. Не бездумное веселье, а светлая общая радость объединяла танцующих в их стремительном движении.

Но временами сквозь этот радостный танец прорывались фразы, полные печали. Внезапные паузы прерывали музыку, словно те, что танцевали там, на зеленых лугах, покрывавших целые континенты, вдруг останавливались, охваченные грустными воспоминаниями. Но радость была такой сильной, такой общей, что она побеждала все горести и сомнения. Танец продолжался, все более стремительный, и наконец над этим вихрем трижды пропели ликующие трубы.

 

Наступила тишина. Спокойный голос диктора проговорил негромко: «Мы передавали седьмую симфонию Бетховена. Радиопередачи окончены. Спокойной ночи, товарищи».

Катя подняла голову и тихо сказала, улыбаясь:

— Спокойной ночи.

И, словно в ответ на ее слова, окно внезапно погасло. В его бархатно-черном квадрате легко колыхалась полузадернутая занавеска.

— Седьмая симфония? — пробормотал Воронов с глубоким недоумением.

Невысокий стройный человек, который тоже, слушая музыку, стоял рядом с ними под окном, быстро обернулся.

— А почему это вас удивляет?

— Седьмая симфония? — снова повторил Воронов. — Но она ведь такая печальная, я же помню…

— Печальная? Почему же… а, вы, очевидно, имеете в виду знаменитое аллегретто? Да, это действительно очень скорбная вещь, но симфония в целом, — он рассмеялся и закончил с торжеством, — симфония написана в мажоре!

И вот он уже отошел от них, идет вдоль Лебяжьей канавки, негромко напевая тему финала и словно дирижируя невидимым оркестром легкими движеньями руки.

 

С Кировского моста, позванивая, быстро приближался трамвай.

— Может, сядем? — спросил Воронов.

— Я не устал! — быстро ответил мальчик.

— Давайте пройдем через Марсово поле, — предложила Катя, — а там видно будет. Такая чудная ночь. Бог с ним, с трамваем!

Очевидно, все в эту ночь рассуждали так же, — трамвай шел совершенно пустой.

Зато на Марсовом поле на каждой скамейке сидели люди.

Двое мужчин, один военный, другой в штатском, оживленно разговаривали, перебивая друг друга. «А помнишь, на Невской Дубровке», — говорил один, и в быстрой, сбивчивой речи повторялось снова и снова: «А помнишь? »

«Однополчане», — подумал Воронов.

Какой благодатный покой царил сейчас над этим обширным пространством, погруженным в мягкий сумрак ленинградской белой ночи! К густому аромату сирени примешивался тонкий запах молодой травы.

«Спокойной ночи, люди, — думал Воронов. — Спокойной ночи, улицы и площади, бульвары и сады. Пусть никогда больше не нарушат ваш покой рев бомбежек и грохот обстрелов, пусть не облетает листва ваша от взрывной волны».

Высокий моряк в расстегнутом кителе медленно шел им навстречу. Голова его была закинута к бледному небу, и он декламировал вслух: «Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья…»

Воронов и Катя, улыбаясь, проводили его долгим взглядом.

Когда они проходили сквозь гранитное каре надгробий, Воронов остановился. Он не стал читать всю эту надпись, так хорошо знакомую ему с детства. Только последнюю строку:

 

НЫНЕ ПРИМКНУЛИ СЫНЫ ПЕТЕРБУРГА

 

Они перешли мостик с решеткою Росси и пошли вдоль Михайловского сада, тихого и таинственного, как незнакомый лес.

 

 

На Невском было оживленно и почти светло. В этом ровном свете, не отбрасывающем теней, Невский казался просторней и шире, и было что-то торжественное и праздничное в отсутствии суеты в медленном и ленивом движении толпы.

— Вот здесь убили Марью Димитриевну, — тихо сказала Катя. — Первого мая ее убили. Она всю ночь дежурила в госпитале, а утром пошла домой. А они стреляли весь день по людным местам, где побольше народа. Снаряд разорвался как раз на перекрестке, и два осколка в нее попали — в голову и в грудь. Вы помните Сеню Покровского, хромого, который в аптечке работал? Он с нею шел. Тут на углу он с ней попрощался и пошел к Литейному, а она стала переходить Невский, и в это время ударил снаряд. В тот день и Антон Иваныча ранило, нашего управхоза. Он по Сенной шел. Но ему только руку поранило, а ее убило сразу.

«А вам что пожелать? — вспомнился Воронову негромкий женский голос. — Если смерти, так мгновенной, если раны — небольшой? »

— Я помню, — сказал Митя серьезно, — она мне конфеты посылала.

— Она очень была добрая, — продолжала Катя. — Она строгая была, но очень добрая. Она каждый раз из своего пайка мне что-нибудь давала для Сережки — то масло, то конфеты. А осенью она мне ботики свои отдала и пальто, она ведь в военном ходила. Ее и убили в шинели, как солдата.

Они стояли посреди Невского, как у открытой могилы. Катя смотрела вниз, себе под ноги, на серый асфальт, словно здесь все еще лежало мертвое тело одетой в шинель женщины, которую они звали «Марья Димитриевна», и «доктор», и «товарищ майор».

Небо светлело понемногу. Его бледный свет отражался в окнах Публичной библиотеки. На гранитном цоколе огромных угловых колонн Гостиного двора сидел, покуривая самокрутку, коренастый человек в расстегнутой на груди почти добела выцветшей гимнастерке. Он сидел, прислонившись спиной к колонне, широко расставив ноги и положив на колени большие темные руки, — сидел так спокойно и удобно, словно вышел под вечер покурить на завалинке у своего дома.

— Как живете, земляки? — крикнул он громко и весело.

— Хорошо, — ответила Катя серьезно, — очень хорошо.

— Вот и отлично, — сказал человек и засмеялся.

В ночной прозрачной тишине каждый звук был отчетливо слышен. Над их головами, за балюстрадой второго этажа, зашевелился и внезапно заворковал разбуженный их голосами голубь.

А когда он затих, впереди, в аркадах Гостиного двора, запел низкий мужской голос: «Ленинград мы не сдадим, моряков столицу…» Поющего не было видно, только голос его, негромкий, но спокойный и уверенный, двигался там, за широкими арками; и Митя, внезапно встрепенувшись, выпрямился, высоко поднял голову и закричал с волнением и тревогой: «Ты помнишь? Катя, ты помнишь? Мы это пели! »

Катя кивнула головой, и они тоже запели — громко, в полный голос, отчетливо выговаривая слова: «Ленинград мы не сдадим, моряков столицу…» Их звонкие голоса уверенно вторили невидимому певцу, который словно вел их за собой, уходя все дальше и дальше под гулкими аркадами Гостиного двора.

«Да, мы не отдали тебя, — подумал Воронов, и что-то перехватило ему горло. — Ленинград. Город Ленина. Никогда фашисты не топтали твоих мостовых своими сапогами, никогда их лозунги и приказы не пачкали твоих стен! Какие гордые лица сейчас у этих детей. Они гордятся по праву. Потому что те, что жили тогда здесь, в блокадном Ленинграде, помогли нам его отстоять. Своим трудом и своим единством. Своим терпением и своей надеждой. Нет, вернее, — в обратном порядке: надеждой и терпеньем; ведь надежда, именно она, рождала терпенье, великое терпенье, которого хватило на девятьсот дней. Надежда делала человека неуязвимым. Теряя надежду, человек терял все.

Песня кончилась. Они так и не увидели того, кто пел там, под аркадами; возможно, он ушел по Перинной линии.

Теперь стало заметно, что Митя очень устал. Воронов снова взял его за руку.

Улица была безлюдна и светла.

 

 

— Посидим здесь, на бульварчике, — сказала Катя, — Сережа совсем спит.

До дома было рукой подать, но они сели на низкую скамейку, лицом к воде. Они были совсем одни на маленьком бульваре, идущем вдоль канала. Здесь было так светло, что Воронов различал даже отдельные листья на кусте, растущем около скамейки, видел, как качается под легким предрассветным ветром молодая нежная трава.

Мальчик спал у него на руках. Катя, закинув голову, смотрела на застывшие в прозрачном небе облака.

Воронов долго глядел на ее задумчивое лицо. Потом он вздохнул и отвернулся.

На той стороне канала, в листве старого тополя, вдруг зачирикала какая-то птица. Но никто ей не ответил, и она снова затихла. Наступившая тишина казалась теперь еще глубже.

— Катя, — вдруг неожиданно громко сказал Воронов.

Катя посмотрела на него с изумлением и тревогой. Но он не глядел на нее. Нахмурившись, он упорно смотрел перед собой, на черную чугунную решетку канала.

Потом он сказал очень тихо, странно охрипшим голосом:

— Катя, помнишь, ты сказала мне когда-то там, на пустыре, что человеку не так уж важно, любят его или нет, а главное — это, чтобы самому ему было кого любить. Ну вот, — я люблю тебя. Но что же мне делать, что мне делать, — повторил он с каким-то горестным недоумением, — если я так смертельно, так нелепо хочу, чтоб меня любили в ответ!

Он резко обернулся. Лицо ее было спокойно, даже строго, темные глаза глядели на него в упор, когда она проговорила совсем тихо, почти шепотом:

— Я люблю вас с первого дня, с того самого дня, когда вы дали нам хлеб.

И вот они снова идут рядом по пустому, тихому бульвару. Воронов несет Митю на руках. Голова мальчика совсем запрокинулась, и Воронов остановился, чтобы устроить его получше.

Катя сказала задумчиво:

— Не помню, я говорила вам когда-нибудь, что Сережа мне не родной?

Он спокойно ответил:

— Эх, Катюша! Чего уж тут считаться, свои ли, чужие ли. Все мы породнились общим горем.

Голова ребенка доверчиво покоилась на его плече, маленькая нежная рука легла на ворот военной гимнастерки.

Небо постепенно становится ярче. Облака уже совсем золотые. Первые лучи солнца мягко озаряют треугольный фронтон старинного дома, спускаются ниже, скользят по облезлой стене и наконец освещают окно, на стеклах которого детской рукой нарисованы волшебные кружева.

Птицы. Листья. Цветы. Корабли.

 

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib. com

Оставить отзыв о книге

Все книги автора



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.