Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Тамара Сергеевна Цинберг 3 страница



На высоком шкафу, стоящем перпендикулярно к стене и обращенном к детям торцовой стороной, стоит мраморная копия античной скульптуры. Это голова Гермеса работы Праксителя. Слабо освещенный колеблющимся светом печки, почти живой от смены света и теней, скользящих по его лицу, он смотрит вниз с едва заметной улыбкой.

Нет, он вовсе не казался чужим или лишним в этой промерзшей комнате, в блокированном городе, среди лишений и тревог. В самой красоте его, дошедшей до нас сквозь века разрушений и варварства, таилось что-то, несущее надежду и призывающее к стойкости.

Катя только сейчас заметила его. Она не знает, кого изображает стоящая здесь скульптура, не знает, кто ее создал. Но эта благородная красота невольно трогает ее детское сердце. К тому же ведь он единственный, кто живет теперь с ними в этой пустой квартире. И, закинув голову, она задумчиво смотрит на него.

 

 

Так они идут, эти короткие зимние дни, до самых краев наполненные непосильным трудом, страхом, надеждой и мужеством. Каждый прожитый день — это выигранное сражение, маленькое, незаметное, бескровное, но часто кончающееся смертельным исходом. Но вот он отвоеван, еще один день. Он все-таки прожит, он прошел, присоединился к ряду других прожитых дней, превратился в воспоминание.

И снова наступает вечер. Снова опускаются маскировочные шторы. Слабый желтый свет коптилки — потому что у них уже есть и коптилка — падает на угол письменного стола, на котором стоят две алюминиевые миски.

Перед одной из них сидит Митя Воронов. На стул что-то подложено, чтобы ему было выше, но его подбородок все же едва возвышается над полированным краем стола.

Он сидит совершенно неподвижно, он весь ожидание. Катя медленно отрезает от небольшого куска хлеба два тоненьких, ровных, совершенно одинаковых ломтика. Нужно многое вытерпеть, чтобы научиться так аккуратно резать хлеб.

Светлые глаза мальчика неотрывно следят за движениями ее рук. И, поймав этот упорный взгляд, Катя, помедлив, отрезает еще ломтик. Остальной хлеб она снова завертывает в бумагу. Потом она идет к печурке, осторожно неся на ладони эти драгоценные куски.

Хлеб — бесценное сокровище. Маленькие нежные пальцы Мити собирают вместе несколько крошек, оставшихся на гладкой поверхности стола. Они легко прилипают одна к другой, эти мокрые, липкие крошки, и ребенок осторожно засовывает их в рот.

Катя возвращается к столу и кладет на его блестящую поверхность три подсушенных на печурке ломтика хлеба. Один из них она делит пополам и кладет у каждой миски по полтора куска.

Когда она снова отходит, Митя, весь вытянувшись, достает нож и неловко, с большим напряжением, разрезает свой хлеб на маленькие неровные кусочки. Он медленно раскладывает их около себя, совсем маленькие, слегка подгоревшие квадратики хлеба.

Катя ставит на стол закопченную кастрюльку и наливает в миски жидкий дымящийся суп, старательно делит поровну жидкое и гущу. Митя греет у стенок миски свои маленькие замерзшие руки, внимательно следя за каждой ложкой, которую Катя ему кладет.

Потом очень медленно, не замечая больше ничего вокруг, он начинает есть свой суп.

Катя садится напротив. И тут она видит на гладкой поверхности стола его мелко нарезанный хлеб.

— Опять! — восклицает она с отчаянием и болью. — Не смей так делать, крохобор несчастный! Ешь как человек. Нельзя так… Как нищий…

Митя перестал есть. Он снова застыл, съежившись над своими кусочками. Он не понимает, почему она сердится, но неясное чувство унижения пригибает его все ниже. И он тихо плачет, совсем беззвучно — неподвижный, сжавшийся в комок.

— Ешь, ешь, ведь стынет, — тихо говорит Катя, и нестерпимое чувство бессильной жалости охватывает ее с небывалой силой.

— Ешь, Сережа, — добавляет она совсем неслышно и придвигает к его мисочке свою половинку хлеба.

И он снова начинает есть свой суп. Слезы еще текут по его лицу, но он их уже не замечает. Он не замечает больше ничего на свете. Он очень счастлив. И он ест как можно медленней, чтобы продлить свое недолгое счастье.

 

 

Ослепительный день. Март тысяча девятьсот сорок второго года.

По обе стороны Литейного моста лежит Нева — великолепная, широкая, мертвая, закованная льдом, засыпанная снегом.

Огромное небо расстилается над ней — бесконечное, сияющее, пустое. Яркое солнце пылает на нем.

Все бело& #769; и все оледенело.

 

С Нижегородской улицы, подымая снежную пыль, стремительно выехал грузовик. Перед Литейным мостом он затормозил, и высокий военный в полушубке, с заплечным мешком в руках, легко спрыгнул на снег. Дверца кабины распахнулась, и молодой парень в ушанке крикнул, наполовину высунувшись наружу: «Что, лихо? С тебя причитается! »

— Ладно, пол-литра после войны, — улыбаясь, ответил военный.

Парень рассмеялся, захлопнул дверцу, и грузовик, повернув на Арсенальную набережную, быстро скрылся из глаз.

А Алексей Воронов остался стоять перед Литейным мостом — высокий, худой, светлоглазый человек. Несколько минут он стоял совершенно неподвижно, пораженный в самое сердце этой немотой, этим безлюдьем, этой сверкающей и мертвой белизной.

Он уехал из города десять месяцев назад, в конце апреля сорок первого года. Уехал в командировку, веселый, полный всевозможных планов, уверенный, что через два месяца он снова вернется в Ленинград. А через два месяца он уже воевал, уйдя на фронт в первый же день войны из Петрозаводска, где был в командировке. И все это время он отчетливо помнил тот предпраздничный, весенний, довоенный Ленинград, каким он видел его в день отъезда. Оживленную толпу на широкой, залитой солнцем улице, цветы на перекрестках, улыбки женщин, веселый крик детей. Эту многоликую жизнь, полную движения и шума.

И вот теперь он стоит один перед Литейным мостом. Тишина и пустота окружают его.

Внезапно над его головой раздался спокойный женский голос: «Мы передаем Седьмую симфонию Бетховена. Часть вторая. Аллегретто. Трансляция производится по записи». Воронов взглянул вверх. Из установленного на фонарном столбе черного раструба репродуктора раздались первые звуки знаменитого аллегретто.

Он постоял еще с минуту, потом надел свой заплечный мешок и медленно пошел по направлению к мосту.

Взойдя на мост, он снова остановился. По обе стороны расстилалась широкая заснеженная гладь Невы. Щурясь от яркого света, Воронов долго, с пристальным вниманием смотрел на неподвижные, вмерзшие в лед корабли, на золотисто-розовый силуэт Петропавловской крепости.

Вдруг он заметил, что он уже не один на мосту. Маленькая, странно и громоздко одетая женщина, наклонившись и с усилием волоча что-то за собой, медленно шла ему навстречу. Он посторонился, отступив в снег, и на фоне опушенной снегом решетки проплыл темный силуэт закутанного, неподвижного человека, сидящего на чем-то низком, скользящем по земле.

«Детские салазки! Бог ты мой, ведь это детские салазки! » Вторая женщина, в ватнике и большом платке, идя сзади, поддерживала сидящего на санках человека.

Воронов провожал их взглядом, пока они не скрылись из глаз, свернув на Пироговскую набережную. Это ленинградцы. Сердце его сжалось. Это ленинградцы.

Трамвай, разбитый снарядом, застыл под давно засыпавшим его снегом; искрящиеся снежные гирлянды свисали с порванных проводов.

Мост кончился наконец. Впереди, на Литейном, видны были темные фигурки редких прохожих. Ему бы лучше было пройти там, но, в глубокой задумчивости, он, по старой привычке, повернул направо. Бесконечная, покрытая снегом набережная уходила в морозную даль; высокая фигура Воронова, казалась совсем маленькой в этом безграничном пространстве. Он шел теперь вдоль Невы по узкой, протоптанной в снегу тропинке.

Ворота Летнего сада были заперты. Он постоял перед ними, задумчиво глядя на этот пустынный сад, белый, недвижный, без дорожек, без статуй, — только снег, глубокий, ровный снег и черные, застывшие стволы деревьев. Волшебной красоты решетка — ее колонны, вазы, пики и цветы, — озаренная солнцем, осыпанная снегом, парила над ним в ослепительно синем, бездымном, ясном небе.

И мимо этой прославленной решетки навстречу Воронову двигался высокий черный человек. Да полно, человек ли это? Живые люди так не ходят. Человек из плоти и крови не может держаться так неподвижно. Словно посторонняя, механическая сила движет по белому снегу эту неестественную прямую черную фигуру. Он приближается. Он уже совсем близко. Воронов видит прямо перед собой его лицо, его глаза, глядящие на него невидящим взором.

Нет, нет! Такого лица не может быть у человека! Воронов стоял потрясенный. Он прошел через восемь месяцев войны. Но ни мертвые, ни умирающие не были так страшны, как этот живой.

Тот уже прошел, а Воронов все еще стоял, не в силах двинуться, боясь обернуться.

Но ведь надо идти! И вот уже Марсово поле легло перед ним необозримой пустыней.

Одна-единственная, узкая, чуть заметная тропинка шла через выступающее над снегом гранитное каре. Воронов медленно побрел по этой пустыне. Дойдя до угла гранитного надгробья, полузанесенного снегом, он остановился.

Их почти невозможно было различить сейчас, эти торжественные надписи, так хорошо знакомые ему с самого детства. Он смог прочесть лишь одну строку — внизу, у самой кромки снега:

 

НЫНЕ ПРИМКНУЛИ СЫНЫ ПЕТЕРБУРГА

 

Нет, он не был сейчас униженным, родной его город, который он любил такой неистребимой, страстной, ревнивой любовью, какой можно любить только живое существо. О нет, он не был униженным. Что-то гордое и даже надменное было сейчас в его блистательной красоте и что-то презрительное и грозное.

Сколько памятников и статуй было закрыто щитами, завалено мешками с песком, зарыто в землю, укрыто в подвалах, но произведения искусства, украшавшие город, были рассыпаны с такой неисчерпаемой щедростью, что они наполняли его и сейчас, покоясь, как бесценные сокровища, в этом ослепительном снегу.

И, словно насмехаясь над злобными ордами, залегшими вокруг сплошным кольцом, он гордо подымал к бездымному небу свои прославленные здания, арки, мосты, ограды, статуи — воспетые поэтами, исцарапанные осколками снарядов.

 

Обо всем этом думал усталый человек, медленно шагая по направлению к Инженерному замку. И здесь, на мосту через Мойку, прислонившись к решетке, наполовину погруженной в снег, подняв лицо к репродуктору, из которого лилась щемящая и прекрасная музыка Бетховена, он понял до конца всем своим существом, что этого города врагу не взять никогда, и, может быть, именно потому, что, обороняя его из последних сил, они сражались здесь за все высокое и прекрасное, на что способен человек.

И тут впервые, еще неясно, стороной, прошла в его сознании странная мысль, что в этой страшной борьбе они — советские солдаты — сражаются здесь в конечном счете также и за душу этого народа, этих немцев, залегших там, в снегу, — их испоганенную, изуродованную, опозоренную фашизмом душу.

 

Он снова идет, теперь уже быстрее, пересекая улицы, минуя площади и сады, переходя мосты, углубляясь в переулки.

Бронзовый святой между колоннами собора протягивает обрубленную руку. Осколок снаряда попал ему в грудь, черное отверстие зияет как смертельная рана.

Но тот, кто лежит навзничь у ступеней собора, — разве он тоже изваян из бронзы? На голове у него ушанка, плотно завязанная под подбородком, сквозь запорошивший его снег еще видно черное пальто. Нет, так не одевают святых и воинов, украшающих соборы и дворцы. А может быть, святые и воины одеваются сейчас именно так?

Снег лежит не тая на его потемневшем лине, в орбитах глаз, во впадинах щек. Из снега приподнята окоченевшая рука; темные пальцы кажутся черными среди сияющей белизны. Видно, кто-то снял с этой руки уже не нужную рукавицу.

Воронов идет теперь быстрее; он пристально смотрит и запоминает навсегда все, что открывается сейчас его взгляду.

Стена дома, развороченная ударом снаряда. Женщина, с непосильным трудом подымающая ведро. Наклонный щит у витрины магазина. Очередь, безмолвно прижавшаяся в стене. Окно, забитое фанерой. Баррикада из железных ферм, перегораживающая узкую улицу. Снег. Оборванные провода. Снег.

Он стоял перед развалинами своего дома.

 

 

Час спустя в маленькой тесной домовой конторе Воронов молча смотрел, как пожилая женщина, управхоз, рылась в открытом шкафу.

— Я человек новый, я никого не знаю, — говорила она сердито. — Как фамилия, вы сказали?

— Воронова. Нина Владимировна. Дом восемь.

— Это я знаю, что дом восемь, — сказала женщина, с шумом перебирая толстые домовые книги, как попало сваленные в шкафу.

Воронов спросил:

— А где теперь Анна Васильевна, старый наш управхоз?

— Да ведь она погибла в бомбежку, когда в ваш дом попало.

— Погибла?

— А вы что думали? Только на фронте от бомбы погибнуть можно? А тут они что, только для виду рвутся?

Воронов хмуро ответил:

— Ничего я не думал.

Мучительный страх сжал ему сердце. Смутная страшная мысль, мелькнувшая у него еще там, перед развалинами дома, оборачивалась теперь угрожающей реальностью. И он проговорил запинаясь, с видимым усилием:

— А разве… не уходят в убежище, когда тревога? Там… там еще люди были?

— Кто уходит, а кто и не уходит. Ходить тоже надоело, всю осень бегали, каждый день. Вот дом восемь. Свалили все, разберись тут.

Она взяла домовую книгу и пошла к столу.

В черной тарелке репродуктора над ее головой быстро и напряженно стучал метроном.

«Артиллерийский обстрел района», — подумал Воронов. И тотчас забыл об этом. Невольным движением прижав к груди руку, сощурившись и стиснув зубы, как бы в ожидании удара, он, нагнувшись над столом, напряженно смотрел в разлинованные, испещренные печатями и марками, исписанные крупным почерком страницы домовой книги.

Узловатые, замерзшие руки женщины, неумолимые и страшные, как руки судьбы, медленно переворачивали эти страницы.

Метроном все стучал. Это сердце насторожившегося города стучало сейчас в этой черной тарелке. Но Воронову казалось, что это его сердце, которое так тяжко и больно колотится там, у него в груди, наполняет сейчас все вокруг сухим, напряженным стуком.

— Воронова. Нина Владимировна… — услышал он голос управхоза. Стук становился нетерпимым, все резче, все громче. — Вот… Эвакуировалась. Девятнадцатого февраля. Повезло ей — как раз перед бомбежкой. В Ярославль.

Женщина закрыла домовую книгу.

Как тихо.

Метроном, оказывается, стучит едва слышно из черной тарелки репродуктора.

Воронов перевел дыхание и выпрямился.

— В Ярославль? — пробормотал он задумчиво. — С Митей?

Женщина встала и положила книгу обратно в шкаф.

— Немножко бы раньше приехали и застали бы, — проговорила она, обернувшись.

— Да, еще застал бы.

Он неподвижно стоял посередине маленькой комнаты. Чувство облегчения и пустоты охватило его.

Она сказала:

— Вы тут переждите, а то обстрел.

— Ничего. Я пойду, — сказал Воронов. — Спасибо.

Выйдя во двор, он постоял немного, щурясь от яркого света, и пошел по узкой тропинке, ведущей к темной арке подворотни.

Кто-то окликнул его. Высокая костлявая женщина торопливо пробиралась к нему, то и дело увязая в снегу.

— Алексей Петрович, — повторяла она. — Алексей Петрович! Подумать только! А Нина ведь уехала, вы знаете уже?

Теперь она подошла вплотную к нему, и хотя он стоял совершенно неподвижно, она ухватилась за рукав его полушубка, словно боясь, что он убежит или попросту внезапно исчезнет.

Он все еще молчал, и она спросила испуганно:

— Вы что, не узнаете меня, Алексей Петрович?

— Теперь узнал, — проговорил он медленно. — Вы очень изменились.

— Еще бы! Половина осталась. Ведь сколько мы натерпелись здесь, господи! А Ниночка-то какая стала — одна тень. Как обидно, что вы с нею разминулись. И подумайте, я с ней совсем случайно столкнулась, вот как с вами сейчас, — в то самое утро, как она эвакуировалась. Я в очередь бежала, смотрю — Нина идет, с мешком, а я и не знала, что опять эвакуируют. И только уехала — ваш дом разбомбили.

— Да, я знаю.

Он молчал, не решался спросить, и наконец проговорил, запинаясь:

— Евгения Петровна, вы ее видели. Ну… а Митя?

— Ах, Алексей Петрович, так вы и не знаете? Я думала, она вам писала. Ведь умер он, ваш Митя. От нее я тогда и узнала. Что же делать! Ведь взрослых людей сколько поумирало, сказать страшно, не то что малых детей. Право же, и ему легче, и ей хоть руки развязал.

Взглянув в изменившееся лицо Воронова, она поспешно добавила:

— Ничего, Алексей Петрович, вы люди молодые. Вот кончится война, будут у вас еще детки. Не горюйте, что уж тут поделаешь.

Не слыша ее слов, не отвечая ей, он стоял, низко опустив голову, ссутулившись, словно это горькое известие физически придавило ему плечи.

Он сам не заметил, как вышел снова на ярко освещенную улицу.

Известие о смерти ребенка, которого он так недолго знал и так смутно уже помнил, но мысль о котором хранил где-то в потаенной глубине своего сердца, как нечто драгоценное, хрупкое, нежное, ни на что не похожее в его теперешней жизни и потому особенно важное для него, — мучительно его поразило. И он медленно шел, в глубокой задумчивости не замечая ничего вокруг.

Улица была совершенно безлюдна. Изредка слышались отдаленные удары. Когда Воронов поравнялся с закрытой подворотней высокого дома, маленькая худая женщина внезапно выскочила оттуда и крикнула ему: «Товарищ военный! » Он не слышал ее. Тогда она догнала его и схватила за руку.

— Товарищ военный, вы что, не слышите, ведь обстрел. Нельзя ходить!

Нахмурившись, он молча смотрел на нее. Он так и не понял, что она сказала, но покорно пошел в подворотню, куда она упрямо тянула его своими слабыми руками. Там уже стояло несколько человек, пережидая, когда кончится обстрел. Не заходя в ворота, Воронов стал в затененной арке, глядя прямо перед собой на сияющий под солнцем снег.

Рядом с ним стояла Катя. Она была все в том же пальто, подпоясанном мужским широким ремнем, и в меховой ушанке. В руке она держала помятый бидон. То и дело, как птица, вытягивая шею, Катя выглядывала на улицу, очевидно стараясь прикинуть, далеко ли до соседних ворот. Один раз она уже пыталась удрать, но дежурная ее вернула.

— Товарищ военный, — тихо проговорила Катя, и так как он не отвечал, она повторила громче и настойчивей: — Товарищ военный!

— Да? — откликнулся Воронов.

— Товарищ военный, — быстро заговорила она, заглядывая ему в лицо своими темными блестящими глазами, — давайте пойдемте. Они ведь всегда так: начало прохлопают, а как обстрел уже почти кончится, — тут они и объявляют тревогу — и стой тогда здесь, как дурак. Давайте побежим до следующих ворот, — там проходной двор, я вас проведу, там выход на канал, и мы спокойно пройдем. А по Садовой никак не пройти: милиционер ни за что не пустит, пока не объявят отбой. А это знаете сколько ждать? Пойдемте, а?

— Ну что же, пойдем, — сказал Воронов.

Катя побежала, то и дело оглядываясь, идет ли он за ней.

— Товарищ военный! — снова крикнула дежурная, но они уже достигли соседнего дома и вошли во двор.

— Я тут все проходные дворы знаю, — сказала Катя с веселым оживлением.

Он спросил хмуро:

— А зачем ты ходишь во время обстрела?

— А если они весь год стрелять будут, так нам что, так все и сидеть? Мне надо скорей домой, у меня братишка дома. Некогда мне по подворотням стоять.

Они пересекли узкий двор, в глубине которого оказалась заметенная снегом, наполовину разобранная кирпичная стенка. Катя с усилием вскарабкалась на эту стенку и, махнув бидоном, крикнула: «Сюда идите! » Спохватившись, она испуганно приоткрыла крышку бидона и осторожно заглянула внутрь. Воронов тоже влез на стенку, и Катя, заметив его взгляд, сказала озабоченно: «Это суп. Я в столовой теперь карточку отовариваю. Вы знаете, так лучше, все-таки каждый день суп».

Она спустилась по другую сторону стенки, осторожно неся бидон, и добавила едва слышно, с затаенным мучительным страхом: «Только все вперед берем…»

Они прошли через второй двор — между глухой кирпичной стеной и низеньким старинным флигелем — и сквозь темную арку ворот вышли на тихий, засыпанный снегом, залитый солнечным светом канал. Обрамленный чугунной решеткой, наполовину ушедшей в снег, он мягким изгибом заворачивался влево к смутно различимому вдалеке мостику. Осыпанные снегом высокие деревья, словно сдвинутые единым порывом ветра, склонялись в одну сторону. Голубая тень от них лежала на снегу.

Погруженный в свои мысли, уже позабыв о своей маленькой спутнице, Воронов крупно шагал прямо по нетронутому снегу, оставляя за собой глубокие, голубые на свету следы.

Катя шла рядом с ним по узкой, протоптанной в снегу дорожке, с трудом поспевая за его широким шагом. Иногда она даже бежала немножко, чтобы от него не отстать, и при этом оступалась в снег. Тогда рядом с его большим широким следом появлялись ее маленькие, косолапые следы.

Полуоткрыв рот, закинув голову, она на ходу с глубоким вниманием заглядывала ему в лицо. Когда она там, в подворотне, позвала за собой этого высокого военного, она думала только о том, чтобы под его прикрытием удрать от бдительной дежурной. Но сейчас, идя рядом с ним, она смутно почувствовала в нем что-то особенное, значительное, не похожее на других.

Он так глубоко ушел в свои мысли, так был отрешен от всего, что во всем его облике не осталось ничего будничного, ничего бытового.

И с чувством любопытства, тревоги и смутной жалости Катя внимательно вглядывалась в его лицо.

Они уже поравнялись с Катиным домом.

— Вот здесь мы живем, — сказала Катя, останавливаясь. — У нас даже стекла целы.

Она посмотрела наверх, и Воронов, невольно остановившись, тоже скользнул рассеянным взглядом по крайним окнам третьего этажа, единственным не поврежденным во всем доме окнам.

А там, за одним из этих окон, отделенный от взгляда отца только грязным замерзшим стеклом, сидел Митя Воронов. Перед ним на подоконнике, под снежными узорами замерзшего окна, стояла маленькая, сложенная из газеты бумажная лодочка.

Тоненьким грязным пальцем мальчик медленно водил ее взад и вперед.

Удар. Митя поднял голову и прислушался. Очевидно, обстрел все еще продолжался. Он слез на пол и тихонько пошел по направлению к шкафу. Но ноги плохо его держали. Опустившись на четвереньки, он добрался до шкафа, а обогнув его, дополз и до ниши, где стоял плоский сундучок.

Бумажную лодочку он принес с собой. Она немного помялась, пока он полз, сжимая ее в кулаке.

Это ценная вещь; и теперь он старательно и аккуратно расправил ее погнутые края.

А те двое все еще стояли внизу у парадной.

— Ну, я пойду, — сказал Воронов и медленно пошел в сторону далекого мостика. Несколько секунд Катя задумчиво смотрела ему вслед, потом открыла дверь и вошла в дом.

Пройдя несколько метров, Воронов вдруг остановился.

— Слушай, девочка, — сказал он, обернувшись. Но Кати уже не было. Тогда, скинув на ходу мешок, он возвратился к дому.

— Эй, девочка! — крикнул он, стараясь неповоротливыми в варежках руками развязать мешок. Дверь приоткрылась, и Катя снова появилась на пороге.

— На, возьми, — хмуро сказал Воронов и вынул из мешка две банки тушенки и начатую буханку хлеба.

Катя, пораженная, взглянула на него широко раскрытыми глазами.

— Нам? — пробормотала она испуганно. — Что вы… Вы своим снесите…

Но он уже сунул ей все это в руки.

— Нет у меня своих, — коротко сказал он со странным выражением, где смешались злоба и боль. И, повернувшись, он, уже не оборачиваясь больше, снова пошел вдоль канала, уходя все дальше и дальше от Кати, которая, стоя у дверей, неотрывно смотрела ему вслед.

Высокая фигура уходящего человека становится все меньше и меньше. Вот, совсем вдали, едва различимый, он переходит пустынный мост.

Катя долго стояла, прижимая к себе хлеб. На лице ее застыла странная, изумленная и нежная улыбка.

 

 

Как бесконечно они тянутся, эти страшные ночи. А утро не приходит само, — нужно набраться мужества, чтобы вылезти из постели в ледяной холод остывшей за ночь комнаты и дойти до окна, и поднять маскировочную штору. Только тогда ночь отступает и наступает утро.

Катя стоит, дрожа от холода, и смотрит в окно. Опять приходят дневные заботы, а с ними вместе — надежда и смутное сознание торжества. Вот все же удалось и на этот раз выскользнуть из плена ночи, вот мы снова возвращены свету, — и мы уже не одни. Катя стоит, вытянув шею, и внимательно следит за маленькой темной фигуркой человека, идущего по улице. А вот еще двое! И даже проехал грузовик. Теперь она отходит от окна и подходит к Мите. Мальчик лежит совершенно неподвижно под своими тряпками и мехами.

Катя смотрит на него с мучительным страхом. Потом крайним усилием воли она протягивает руку и быстро трогает дрожащими пальцами его щеку и рот.

Мальчик медленно приоткрывает глаза. Катя опускает руку и глубоко, с облегчением вздыхает.

— Как ты напугал меня, дурак ты этакий, — говорит она едва слышно.

 

Постепенно они становятся короче, эти страшные ночи. Происходит это поначалу совершенно незаметно. Но как-то утром спохватываешься, что стало как будто светлей. А через пару дней это уже совершенно очевидно.

Земля крутится себе помаленьку и тихонько, понемножку поворачивается к солнышку своей северной стороной. И никакие моторизованные дивизии не могут ее остановить. И никакие сверхмощные танки не могут остановить время. И тут становится ясно, что тот рабочий у булочной был совершенно прав: дело-то идет к весне, этого Гитлер у нас отнять не может!

И теперь, если пораньше лечь спать, можно уже обойтись без коптилки, а утром и подавно, и тогда можно на ночь не опускать штору. Ты просыпаешься — а утро уже тут. И мальчик, разбуженный этим утренним светом, уже сам приподнимается и становится на колени, опираясь слабыми руками на широкие поручни вольтеровских кресел, из которых составлена его кровать. В комнате холодно, и голова у него завязана платком, из-под которого видны спутанные светлые волосы. Он поворачивает голову к дивану, на котором лежит Катя, и легкая улыбка озаряет его серое личико.

 

 

Широкий солнечный луч, врываясь в грязное окно, ярко освещал лист чертежной бумаги, на котором Катя писала плакат.

При этом она пела высоким и чистым голосом, пародируя колоратурное сопрано: «Все ленинградцы — на уборку снега. Все ленингра-а-а-а-дцы — на уборку, на уборку снега! На уборку сне-га! На уборку сне-га! Сне-е-е-е-га! »

Митя рассмеялся. Он стоял рядом и, держась за край стола, с восторгом смотрел на поющую Катю.

— Ну, что ты смеешься? — спросила Катя, улыбаясь. — Ты ведь тоже ленинградец, Сережка! И ты, и я. Ты даже не просто ленинградец, а блокадный. А за блокадного двух неблокадных дают. Вот!

Она снова принялась писать свой плакат, а Митя, вытянув шею и по-прежнему держась за край стола, внимательно следил за каждым движением ее руки.

Катя запела снова: «Ленинград мы не сдадим, моряков столицу! »

— А ты что не поешь? — спросила она вдруг.

Митя смущенно улыбнулся, и Катя, оторвавшись от своего плаката, серьезно и невесело посмотрела на него.

Давно не стриженные и не мытые волосы падали неровными прядями на его лоб и уши. Поверх лыжных штанишек на нем было надето короткое фланелевое платьице. Мать умершей девочки из Жениной квартиры отдала им уже не нужные ей вещи.

Внимательно и хмуро разглядывая мальчика, Катя словно впервые увидела, какой он маленький и жалкий в своем нелепом наряде.

— И ничего-то ты не умеешь, — проговорила она с печальным сожалением. — Другие дети в твоем возрасте уже много чего знают, а ты у меня совсем дурачок. Ты бы хоть стишки какие-нибудь выучил. — Она на минуту задумалась. — Ну, как там? «Надо, надо умываться по утрам и вечерам. А нечистым трубочистам стыд и срам! Стыд и срам! »

Но стихи попались не очень-то подходящие. И Катя хмурится и вздыхает, все так же невесело разглядывая его бледное личико, узкое, большеглазое, с пятнами сажи у маленького, сложенного в жалкую улыбку рта.

— И в самом деле, Сережа, очень уж ты немытый, — заметила Катя. — Это потому, что ты все у печки сидишь. Как старик. Все к печке, к печке — вот и закоптел весь… Без солнца-то и незаметно было.

Она подошла к стоящему в углу ведру и, сняв лежащую на нем фанерку, заглянула в него. Потом она нагнула ведро и слегка его покачала; на самом донышке, блеснув, колыхнулась вода. Катя задумчиво посмотрела на нее, потом решительно поставила ведро на место и вернулась к столу.

— Знаешь, — сказала она своим звонким голосом, — я думаю, что если бы этот Чуковский, как мы, таскал бы воду из Фонтанки, так он, наверно, не так бы уж и разорялся насчет этой самой чистоты. «Стыд и срам, стыд и срам! » — передразнила она воображаемого Чуковского. — Подумаешь!

И, снова принявшись за свой плакат, она спокойно добавила:

— Я тебя завтра помою.

 

В домовой конторе, той самой, куда Катя впервые пришла в конце февраля, было сейчас довольно много народу, но Катя еще с порога крикнула: «Антон Иванович, я плакат принесла». Все расступились, и Катя, неся в руках развернутый плакат, гордо прошла к столу у окна, где сидел все тот же маленький управхоз.

— Давай-ка сюда, — сказал он, надевая очки, и стал внимательно читать плакат, который Катя растянула на столе.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.