Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Трудармия 6 страница



 

* * *

 

В этом «русском бараке» было навалом не только русских — всех наций набилось там, как в древнем Вавилоне: трудармейцев, политических, уголовных, немцев, русских, корейцев, священников, баптистов, и даже один Герой советского союза имелся — без звезды, разумеется. С точки зрения лингвистики — присутствовали все наречия мира плюс блатная «феня»: Аугуст мало-помалу становился полиглотом. Особенно хорошо в этом «русском» бараке было вот что: он был теплый, и многие русские в нем были тоже в прошлом крестьяне, из последней волны раскулаченных, посаженные, правда, уже не за крепкое хозяйство (к тому времени все у всех давно уже было отобрано), а за антисоветские ностальгические воспоминания о хорошей жизни при царе. В этом плане немногочисленные поволжские немцы, проживающие в этом бараке, оказались с этими разоблаченными русскими монархистами одной, или близкой крови, что сильно сплачивало. Кроме того они, эти русские, умели держать на расстоянии блатных, что очень и очень выручало и немцев, и бабаев, и латышей, и всех остальных обитателей «русского барака». И еще русские умели смеяться. У них был юмор. Юмор давал радость.

Радость! Как много означает радость в жизни зека! Радость на зоне куда важней чем на свободе. Радость и юмор. Скольким заключенным спасли они жизнь! Волшебную силу юмора Аугуст познал в трудармии. До нее, после депортации с Волги Аугуст научился выживать путем отключения мышления. Оказывается, был и другой способ перетерпеть чуму безысходности: юмор. Чуму нужно высмеивать, чтобы она не была страшна. Этому Аугуста научили русские зеки.

Да, русские смеялись. Чем хуже им приходилось, тем громче они смеялись. В бараке шутки делались из всего. Вот пример: притащили одного из карцера — уже полумертвого от голода, положили его на нары, кто-то ему корочку размоченную стал в рот запихивать, а он шепчет: «Ребята, наложите мне лучше в штаны доверху: я буду мечтать, что котлетами обосрался…».

 

Кстати, о карцере. Он был очень прост: то была глубокая яма, вырытая в земле, накрытая сверху железной решеткой, покрытой брезентом. На дне ямы чавкала вода. Сажали в яму на срок от пяти суток зимой до пятнадцати — летом. Без еды, без воды. Вода просачивалась сверху, и ее можно было лакать, или слизывать со стен, пока оставались силы. Зимой брезент заметало снегом до метра и выше. Зимой мало кто выживал в яме. Но все равно это был не ерофеевский «штрафбат»: там умирали сотнями, тут — десяток-другой за год — не больше. И то зимой только. А летом выживали спокойно. Дополнительным плюсом «горецкой ямы» было то, что в нее сажали не столько трудармейцев, сколько урок — за отказ работать. Поэтому блатные Горецкого люто ненавидели, а трудармейцы — за это же — почти что обожали Агрария Леонтьевича своего. По принципу: «Враг моего врага — мой друг». Трудармейцам Горецкий был, конечно, еще тот «друг», но тем не менее падеж у него в лагере и вообще на промзоне был минимальным в сравнении с тем же ерофеевским и многими другими лагпунктами. В большой степени благодаря гороху. Горецкий кормил свой лагерь исключительно горохом. То ли сам его так любил, то ли вагон лишний заныкал когда-нибудь по случаю: факт тот, что на складе гороху было много. «Качественный лес в обмен на качественный горох» — это был не просто лозунг — это была политическая платформа полковника Горецкого. Горох и юмор: это были два механизма, с помощью которых Аграрий Леонтьевич Горецкий держал производство на высоте. За это его и любили. Юмор у Горецкого был сногсшибательный в буквальном смысле: он, например, любил подойти вплотную к новенькому зеку, стоящему в шеренге, и приказать ему: «Дыхни». В тот момент, когда ничего не подозревающий зек набирал воздух, Аграрий резко выбрасывал вперед свой круглый живот, и зек улетал в падении метра на три и падал навзничь, не понимая что с ним приключилось. «Ну ты и дохнул, блядина! », — произносил начальник, и весь плац заходился смехом. Горецкий довольным, пузатым петушком покидал плац. Это был его юмор: так он поднимал настроение своим бойцам леса. Иногда он предлагал — тоже для юмора — потолкаться животами с кем-нибудь из зеков. «Ну! Едрена бобики! Выходи на бой, которые смелые! », — кричал он лихим голосом Ильи Муромца, — что, слабо, засранцы? ». Конечно, засранцам было слабо. Храбрые, может, и нашлись бы, да толкаться было нечем — горбом разве что… Но то был юмор. За незлое, примитивное чувство юмора Горецкому многое прощалось.

Юмор — великая сила. Смех — великий лекарь духа. Это — не пустые слова. Это — рецепт выживания. И рецепт долголетия, наверное, тоже; правда, чтобы такое утверждать нужно сначала прожить долго… Почти год еще, до самой демобилизации учился Аугуст Бауэр у своих товарищей, русских зеков — соседей по нарам и напарников по пиле — этому искусству: долго жить. А год — это единица бесконечности по лагерному времяисчислению. Это почти что вечность, а ведь вечно не живут. Поэтому дольше года прожить на лесоповале удавалось далеко не каждому. Загибались даже такие жилистые, как Аугуст: стоило один раз подхватить инфекцию, или серьезно пораниться, или надорвать спину, или неправильно распределять дневной паек неделю подряд; стоило один только раз сорваться с жестокой карусели сплошного, ежедневного трудового подвига, и дальше начиналось медленное поначалу, но все убыстряющееся сползание в пропасть: все меньше сил, все больше перегрузок, от которых силы тают еще быстрей, и вот уже все, конец: сил не хватает не то что на норму, а чтоб до леса дойти. Этот симптом — уже признак доходяги. А доходяги долго не живут: потому так и называются. Легкая работа в лагпункте хотя и имелась, но конкурс дистрофиков на такие работы — шить, подметать, чистить сортиры, копошиться в мастерских, на кухне, при санблоке — был огромный: крайние в очереди на легкие работы не успевали дождаться и умирали в тайге, на лесоповале, тяжелой гирей дополнительного труда затягивая своей немощью в пропасть остальных членов бригады, у которых имелся выбор: «тянуть» норму дистрофиков или убить их всех к черту. Разумеется, тянули норму, медленно убивая себя.

Но в бригаде у Буглаева был полный порядок. Буглаев на «Свободной» промзоне — это был тот же Нагель из ерофеевского лагеря, но только еще сильней, решительней и храбрей. Это был могучий характер, сильнейшая воля, такая сильная, что — давно подмечено было трудармейцами — собаки охраны, взглянув на Буглаева, и те затыкались и даже начинали жалобно повизгивать. Сами солдаты-вертухаи и лагерные офицеры не задирались с Буглаевым. А учетчики и вовсе робели перед бригадиром восьмой бригады, хотя дрался он редко. Но знали все: пообещает — сделает; пригрозит — исполнит. А исполнит — так качественно: недаром был республиканским чемпионом по боксу в юношеские годы. Отписок на сторону в бригаде Буглаева не существовало — за пределами того, что он сам отдавал «для дела». Так например, узнал позже Аугуст, за него, за то, чтобы заполучить его в свою бригаду, отдал Буглаев сто пятьдесят кубов леса. Правда, эта его бригада и «ломала» по три нормы. Фотография Буглаева красовалась на доске почета возле конторы, и который месяц поговаривали, что ему скоро медаль повесят, или трудовой орден какой-нибудь дадут.

 

Сам по себе Буглаев большим балагуром не был, и большую часть времени пребывал в довольно-таки мрачном расположении духа, но юмористов всячески поощрял. «Люблю веселых», — говорил он, зная за юмором удивительную способность держать вертикально людей, потерявших уже, казалось бы, все последние силы без остатка, и чудодейственным образом вести их дальше сквозь лагерный мрак, подобно тому, как барон Мюнхаузен вытаскивал сам себя за волосы из трясины.

Много ли найдется психиатров на белом свете, которые смогли бы оценить, скольким зекам спас жизнь юмор? Он был разный в лагере — в основном грубый и примитивный, по типу лопухов для Заечика, или «горохового оркестра», о котором речь впереди, или в форме разного рода подтруниваний над теми, которые это проделывать над собой позволяли. Так, много забавы доставлял лагерной публике заключенный по фамилии Фондяев-Копчик: вологодский добродушный великан, потомок давным-давно обнищавших помещиков, за этот факт и посаженный в первый раз еще в начале двадцатых. Он отсидел, вышел, его снова забрали, выпустили, опять арестовали, он еще раз отсидел, вышел, и до того привык к ходкам, как к командировкам, что вообще не удивился, когда его в очередной раз подгребли в трудовую армию. В прошлом он крестьянствовал, плотничал в артели, умел и кладку ложить, и кузнечным делом владел немножко: в общем, отлично вписывался везде, где работают руками, и при всех обстоятельствах оставался неизменно добродушен и незлобив, за что и был ценим братством по нарам, а в особенности за то любим, что повышал градус радости в бараке, позволяя потешаться над собой, вернее, над своей чудной двойной фамилией, отвечая на все подколы однообразно, с улыбкой и уютным вологодским «о»: «Да пОшОл ты в жОпу, тОварищ дОрОгОй! ». И как его только не донимали: каждый изощрялся в меру своих умственных способностей.

— И с откуда у тебя фамилия такая знаменитая, дядя Ваня? Прямо-таки роскошная у тебя фамилия, такие только князьям давали: Сухово-Кобылин, например, или Оболт-Оболдуев у Некрасова есть…

— … А еще есть такая фамилия Бит-Иван, я слыхал…

— … А еще есть Иван-Грозный…

— Да пОшли вы все в жОпу, дОрОгие тОварищи!

— А у меня знакомый был на складе мукомольного завода в Новгороде с фамилией Перди-Коняшкин. Говорил — из итальянцев родом, предки дворцы строили в России. Ты ему не родственник случайно, а, Фондяй?

— Да пОшОл ты в жОпу!

— Во-во: давай мы все заявление напишем, чтоб тебя в Пошол-Вжопина переименовали.

— ПОшОл в жОпу.

— Во-во…

Даже охрана куражилась:

— Фондяев!

— Здесь!

— Копчик!

— Здесь!

— Фондяев-Копчик!

— Да здесь я!

— Не врубаюсь. Что вас — трое тут, или как? Или двое? Или копчик у кого-то отдельно в строю стоит? А? Что? Не слышу ответа!

— Он говорит: «ПОшОл в жОпу»!

— Кто говорит? Это кто сказал «ПОшОл в жОпу»?

— Фондяев.

— Нет, я спрашиваю: кто из вас сейчас «пошел в жопу» сказал?

— Фондяев с Копчиком сказали.

— Тьфу, придурки сраные… Нале-во! Правое плечо вперед, в сторону ворот — шагом арш!

И вот уже хорошее настроение у всей колонны хотя бы на несколько драгоценных минут ближайшей жизни.

 

Но бывал юмор и более изысканный, заложенный в хоровое искусство, поддерживаемое в лагере Горецким лично. По инициативе начальника лагеря имелись в лагере собственные хор и оркестр. Под аккомпанемент нескольких труб, скрипок, баяна и двух барабанов заключенные исполняли по праздникам революционные и патриотические песни. За это они получали дополнительные пайки гороховой каши на сале. Ради подобной льготы даже хрипачи-сипачи претендовали на обладание соловьиными голосами в надежде, что и их возьмут в хор, а в гармонисты просился вообще каждый, имеющий в сумме хотя бы семь пальцев на двух руках. Даже один блатной состоял в оркестре: объявлял номера очень художественным голосом и стучал на ложках. Так вот: тонкость «хорового» юмора заключалась в том, что патриотические песни исполнялись зеками с мелкими, незаметными искажениями, и с обязательной улыбкой. «Вохры враждебные воют над нами…», — и рот до ушей. «…И как один умрем в борьбе до лета…», — и снова лукавая радость от шкоды на мордах. Непосвещенное офицерье и охрана в зале ничего не замечала и хлопала: тем смешней было посвященным, которые знали и поэтому слышали в каких местах чего искажено. Или другое: «Наш паровоз — вперед лети! В коммуне — остановка; иного нет у нас пути: в руках у нас — винтовка», — и хористы виновато разводят руками; и не поймешь отчего они разводят руками: оттого ли, что остановка в коммуне произойдет из-за неисправного паровоза, или что винтовки в руках нету… ее бы прямо сегодня иметь… Кто-то из начальства однажды обратил внимание: «А чего это вы скалитесь все время, когда поете? ». Ему объяснили, что это обязательный жанр такой в современном пролетарском искусстве, и называется он — «Социалистический оптимизм». Крыть было нечем, и подозрительный начальник исправно хлопал дальше социалистическому искусству в исполнении врагов народа, вставших на путь исправления. В областных партийных инстанциях были, в целом, тоже довольны результатами партийно-воспитательной работы Горецкого:

— Исправляются постепенно сволочи, однако! — констатировали в отделе культуры обкома ВКПб, наблюдая энтузиазм лагерников по части патриотических песен. Несколько номеров партийная комиссия тем не менее забраковала. Одним из них была песня «Вставай, проклятьем заклеймённый, Весь мир голодных и рабов…». Дело в том, что в этом месте, воспринимая призыв буквально, зеки дружно вскакивали с мест и устраивали овацию. Охрана с начальством каждый раз вскакивала тоже и сильно напрягалась, хватаясь за оружие и испуганно озираясь. Кончилось тем, что исполнять эту революционную песню зекам в конце концов категорически запретили.

 

Теперь о «гороховом оркестре», или, иначе — «гороховом хоре». В «русском бараке» однажды спонтанно сложился альтернативный официальному, собственный, «барачный» хор, названный местными остроумами «гороховым». Иные называли его еще «гороховой капеллой», еще некоторые, помузыкальней, использовали для самодельных «оркестрантов» обозначение «Бахи-бабахи»: изощрялись в названиях, короче, кто как умел: это тоже относилось к тому самому спасительному юмору. Так вот: как-то заключенными было подмечено, что после гороховой каши кишечные звуки приобретают особенную объемно-тембровую окраску, сохраняя при этом жалобные тональности исключительной драматической силы.

Проявилось много талантов. Один умел на кишечном выдохе произносить ласковое домашнее «мяу», другой, в честь открытия второго фронта — жизнерадостное американское «Оуйессс! », третий утверждал, что «поет» по-китайски, и действительно звучало похоже.

При этом солисты разделились на «басов», «теноров» и умельцев производить звуки разной высоты. Возникла группа энтузиастов, которые, потренировавшись в звукоряде, попытались последовательным подключением солистов — по принципу ксилофона — совместно «пропеть» мелодию «Ленин — всегда живой». И у них стало получаться! Иной раз у «гороховых» получалось до того здорово, что отдельные слушатели падали от хохота с верхних нар и расшибались. Часто у «певцов» просили повторить на «бис». Но с этим делом было непросто: порции гороховой каши были все-таки слишком малы для нескольких дублей. Однажды при попытке «спеть» на «бис», один из «хористов» от натуги — как бы это помягче выразиться — обосрался, короче. Восторг зрителей описать невозможно. Вот когда на стадионе большого города родная команда гол забивает — тогда взлетает над городом похожий рев бизонов. Попка на вышке завертел прожектором, дежурный по лагерю на всякий случай врубил сирену. В барак ворвалась охрана и скоро выскочила обратно, смеясь и зажимая носы.

Доктор Адель с удивлением констатировал, что в этом «оркестровом» бараке в последующие недели полностью излечилось от разных болезней несколько хронических больных. Научного объяснения этому феномену профессор дать не смог. Зато свое объяснение имели зеки: юмор это был, тот самый юмор, который лечит на зоне даже дистрофиков — за неимением других эффективных лекарств. Ведь что лечит на лесоповале, если разобраться?: очень, очень много свежего, целебного, соснового воздуха плюс юмор: это и есть тайная формула лагерного выживания, которую можно постигнуть только на каторге. Аугуст в трудармии ее и постиг в полной мере. Особенно по части свежего воздуха…

Между тем круг «гороховых хористов» неуклонно рос, в народной массе выявлялись все новые и новые таланты; браться Сергушины, например, научились исполнять дуэтом следующий номер: младший, Петр, «произносил» с пронзительной тоской: «Ио…. », а старший, Павел, виртуозно завершал: «…сиф-ф-ф-ф…». Получалось очень призывное, нежное и бесконечно жалобное:

«Ио-сиффф! ». Невозможно описать радость людей, слышащих это родное имя под черной крышей опостылевшего барака.

 

Да, много людских жизней в лагерях обязаны были смеху и юмору — пусть даже такому вот — не самому изысканному. Хотя, с другой стороны, юмор, при всей его лечебной силе мог на зоне (как и вне ее, впрочем) быть и опасен. Вот и ансамбль «гороховых певцов» продержался недолго, и был в конце концов «сдан» начальству лагеря сексотом, который настучал про Ленина и Сталина. Было заведено уголовное «Дело о пердильном оркестре» (его фигуранты и свидетели клялись и божились, что именно под этим названием громкое политическое дело проходит по всем официальным документам). Подозреваемых по этому делу подвергли суровым допросам. Их обвиняли в идеологической диверсии. «Певцы» всё отрицали и утверждали, что Ленина любят и уважают больше всех других вождей на свете, и что звук «Ленин» этим кишечным методом вообще не «поется», потому что в лагерных условиях не может быть «произнесен» в принципе: это, дескать, очень сложный звук, для воспроизведения которого требуется совсем другой харч: икорка, красная рыбка, копченая колбаска, свежее пиво и сладкое вино в определенной пропорции. «Хористы» брались доказать это в ходе соответствующего следственного эксперимента, в котором им было, однако, грубо отказано. Съесть красной рыбки с черной икоркой и возблагодарить за это Ленина и Сталина во всех посильных формах чекисты и следователи умели и сами, без этих проклятых зеков, сожравших с начала войны уже два полных вагона гороха. Так что вместо икорного эксперимента «артистов» зверски избили и навесили им еще по пять лет исправительных работ. Лишь братьям Сергушиным с их «Иосифом» повезло больше других: им удалось закосить под умалишенных. Они сразу сознались, что все это время работали на индийскую разведку путем спускания вниз по реке, в сторону Амура зашифрованных дощечек с донесениями о лагере: о количестве руководства и точном расположении постов охраны. Это делалось для того, якобы, чтобы индийская армия могла, когда потребуется, одним ударом захватить лагерь и присоединить его территорию к Индии, когда СССР войдет в Берлин и будет занят там переписью населения. А слово «Иосифф», произносимое братьями таким вот экзотическим образом, является ничем иным как неподделываемым паролем, по которому индийцы, когда ворвутся в лагерь, опознают своих тайных агентов, наградят их именными бриллиантами, назначат почетными махараджами и выдадут каждому по три ученых слона. Еще сообщили братья Сергушины, что орфографические ошибки в шифровках исправлял для них сам начальник лагеря, полковник Аграрий Леонтьевич Горецкий. Это заявление и было главным тайным козырным тузом Сергушиных: они прослышали, что родной брат полковника Горецкого заведует отделением в Иркутской психбольнице. И расчет братьев оказался верным: через две недели оба они уже жили в психушке: сладко ели, мягко спали и в лес не ходили: в сравнении с лагерем — абсолютный рай земной.

Полгода спустя в адрес барака номер два — то-бишь «русско-немецкого» барака, пришло письмо с обратным адресом из Иркутска. Цензурой оно было проверено и пропущено, хотя не все в бараке поняли — от кого оно поступило и что за бред содержит. Письмо состояло из одной лишь фразы, составленной в форме телеграммы: «разучиваем гимн советского союза тчк первый аккорд отлично тчк братским приветом тчк петр зпт павел тчк».

— Чокнутый писал какой-то! — пожал плечами один из лагерных новичков, бросая бумагу в буржуйку, что стоило жизни нескольким вшам, вцепившимся в тайное, зашифрованное послание Петра и Павла и улетевшим в топку вместе с посланием.

 

Спустя некоторое время стукача, заложившего «гороховцев» выявили, и он умер под толстой сосной в результате несчастного случая на лесоповале. Иначе и быть не могло. Писаные законы государства были суровы к зекам и почти всегда несправедливы; неписанные законы самих зеков были суровы к сексотам и справедливы всегда. Сексоты были бичом всякой зоны, и через их осведомительство лагерной кровушки были пролиты моря и океаны: куда больше, чем высосали ее все клопы и вши ГУЛАГа, вместе взятые. Поэтому сексотов уничтожали безжалостно. Зачастую это вовсе не были самые мерзопакостные из «сидящих»; скорей наоборот: в большинстве своем то были слабые, вежливые, трусливые люди, по гражданской привычке боящиеся начальства превыше всего на свете и не смеющие отказаться, когда грозные лагерные шефы требовали от них осведомительства. Но это никого уже не интересовало. Сексот есть опасный предатель. А предатель должен умереть: правило простое как пещерная азбука.

 

Неприятие сексотства — одна из особенностей многонациональной общности людей, остроумно прозванной кем-то из классиков социалистического реализма — «хомо-советикус»: нации, бесконечно терпеливой к угнетению, яростно безрассудной в утолении своей сложной, труднообъяснимой, вселенской тоски по Богу и Справедливости, удивительным образом сочетающейся в ней с отрицанием и Бога, и черта, и кочерги, и государства, и попа, и царя, и с постоянным стремлением к подвигу, к личному самопожертвованию ради чего-то большого, чего-то великого, чему еще и названия в природе не придумано. Этим генетически-заданным устремлением в неведомо куда, в сказочные королевства с молочными реками и кисельными берегами, русские заразили и множество других малых народов, живущих с ними в единой империи духовных ценностей. Как заразили они их и ненавистью к сексотству, чем российский этнос разительно отличается от этносов западных, где стукачество почитается за доблесть, за проявление зрелости общественного сознания, и окружено ореолом патриотического служения своему государству, а через него и всей нации.

Российские немцы, которые почти в полном (оставшемся в живых) списочном составе покинут Россию в конце двадцатого века, будут очень долго еще — при всех их немецких именах и искреннем старании интегрироваться в германскую культуру — разительно, принципиально отличаться от местного населения. В том числе — верой в сказку про молочные реки с кисельными берегами, а также величайшим недоверием к прессе и политическим авторитетам всех мастей; и еще — неприятием стукачества: высшего проявления, апофеоза человеческой гнусности.

 

* * *

 

В конце века Аугуст Бауэр (уже совсем другой Аугуст Бауэр, хотя и имеющий самое непосредственное отношение к настоящему Аугусту, о чем станет понятно в дальнейшем), очутившись в Германии, очень скоро научится безошибочно различать «русаков» — российских немцев, пускающих корни в новую почву — в любой толпе. Они, эти бывшие российские немцы уже и одеваться будут как местные, германские бюргеры, и дорогу переходить только под светофор или по «зебре», но все равно они будут другими, будут отличаться: более внимательным взглядом, более живой улыбкой, острым интересом ко всему происходящему вокруг — не говоря уже об «общественных проявлениях»: громком смехе и восторженном разговоре во всю ширь эмоций — как в родной степи раздольной; а еще постоянной готовностью во что-нибудь встрять: с бомжом ли побеседовать мимоходом, головой ли покачать при виде панка с зеленой башкой и бычьим кольцом в ноздре, или плюнуть в досаде, заметив целующихся молодых людей мужского пола; или полезный совет дать кому-либо, кто ни в каком совете не нуждается: сам все знает; наконец, крысу поворошить палкой в кустах, куда она спряталась, удирая (и сдалась ему эта крыса, спрашивается? ). Во многих проявлениях будут отличаться российские немцы, немного напоминающие великовозрастных детей, от «немецких немцев» — солидных бюргеров, живущих спокойно и размеренно, по твердому регламенту, не терпящему дерготни и нестабильности.

 

Висят, к примеру, в разгар воскресного дня чьи-то трусы на балконе. Ну висят и висят, и пусть бы себе висели спокойно дальше; казалось бы — кому какое дело: трусы чистые, нейтрального цвета — кому помеха? Но нет, не все так просто в Германии. Считается почему-то, что вывешивать белье на всеобщее обозрение в воскресенье стыдно. В понедельник — уже сойдет, а в воскресенье — ни-ни: никак нельзя. В воскресенье даже магазины не работают, потому что этот день народу для молитв выделен и для мыслей о добром. А тут — трусы чьи-то перед носом развеваются! Какие уж тут мысли о добром! Рычать охота, и ногами топать: скандал, ужас, дикость, азия! И почему так повелось — черт его знает. В конституции про это ни слова не сказано. Стало быть — просто традиция такая, может быть местная, а может и римляне принесли ее сюда три тысячи лет назад на своих суровых порабощающих копьях. И вот уже ближайшие соседи из коренного населения с понятным презрением косятся в сторону того балкона: пфуй! Иной местный герр Вебер или герр Шмидт с активной жизненной позицией и строгими нравственными принципами твердо, но деликатно, в порядке помощи пришельцам с востока пойдет и укажет дорогому герру Веберу или герру Шмидту из Казахстана на это вопиющее воскресное безобразие с трусами, и конечно же, до трусов опозоренный аусзидлер Вебер бегом кинется сдергивать белье с веревки, горюя за свою отсталость и поражаясь насколько далеко ушла вперед западная цивилизация от России, в том числе и в вопросах культуры сушки трусов.

Или вот тоже: обыкновенная, казалось бы, баня. Даже там все непонятно переселенцу из России. Пауль Лоренц из Караганды отправился в субботу в сауну, разделся там в раздевалке и пошел по коридору в банный зал, мыться; завернул за угол, да как кинется назад! Аж взвыл и затрясся от ужаса в первый миг: опять он чего-то напутал — не иначе! Потому что навстречу ему шагала целая толпа абсолютно голых, красных баб, да так решительно шагала, как будто команда поступила убить его, Лоренца, к чертовой матери. Но ведь он же не нарочно, он же просто чего-то перепутал опять и в женский день явился! Лоренц бежал к своему шкафчику, прикрываясь спереди и сзади ладонями и выкрикивая на ходу популярное немецкое слово, усвоенное им уже в самый первый же день приезда в Германию: «Энтшульдигунг! », «Энтшульдигунг! » (простите-извините, дескать). Но скоро оказалось: нет, ничего он не напутал. Просто баня-то общая оказалась! Мало того: они тут почти что все общие, как вскоре к ужасу своему выяснил Лоренц. В цивилизованном обществе, оказывается, на фоне всеобщей гормональной апатии давно уже все вместе моются — мужчины и женщины вперемешку. И никаких проблем! Пол вместе с одеждой остается в гардеробе висеть, и голые бесполые граждане сидят в парилке чинными рядками: все чистенькие и отрешенно-равнодушные друг к другу. Вот каких грандиозных социальных успехов удалось достичь западным демократиям за минувший послевоенный период, пока Россия всякой ерундой занималась: оренбуржские степи распахивала, тринадцатый год обгоняла по добыче угля на душу населения, да историю КПСС в который раз переписывала под очередного заказчика — и все это ради окончательной победы коммунизма. А тут на Западе, между тем, коммунизм нравов уже торжествовал вовсю, оказывается. Во всяком случае — в бане. Типа: перед Богом и банной шайкой все равны. Оно, возможно, и так: баня — дело святое, ангельское, а у ангелов, как известно, половых признаков не бывает — одни крылышки за плечами. Но Лоренц-то об этом прогрессе Запада совершенно не в курсе был, его в посольстве про баню в известность не поставили, не предупредили, не просветили, вот и попал он в обидный переплет, поплатился за свою непросвещенность тяжелыми страданиями души и тела. Ибо спасаясь стремительным бегством, он чересчур резко крутанулся на повороте, поскользнулся на кафельном полу, упал и сломал себе ногу. Но и это было еще не все: его, кричащего, настигли голые немецкие женщины и потащили его, голого же, к выходу, к уже вызванной кем-то «скорой помощи», ругаясь, что этот тяжелый русский черт даже пальцем пошевелить не желает, чтобы помочь им и самому себе; а как же мог он им помочь, когда обе руки у него заняты были: он ими отчаянно прикрывался понизу. И зачем, спрашивается? Чтобы никто не смог догадаться, что он мужик, что ли? Немецкие бабы злились и смеялись над стеснительным русским Лоренцом, и русский Лоренц тоже злился сквозь боль и стыд, но вот смешно ему не было совершенно. В тот момент, во всяком случае, ему не до юмора было. А смеяться над собою за тот эпизод он стал уже много позже — когда полностью интегрировался в европейскую культуру и научился расхаживать по общей бане подобно Адаму до грехопадения — совершенно равнодушный к подробностям чужих тел, но и ничуть не смущающийся собственными отнюдь не нулевыми параметрами, которые тоже никого вокруг не интересовали. В России это было бы обидно, а тут, на Западе — ничуть. Все-таки Запад в своем нравственном развитии далеко вперед ушел от России по тропе толерантности, очень далеко… До Лоренца даже слух дошел однажды — в той же сауне, кстати — что одной из местных партий готовится законопроект, в соответствии с которым жениться можно будет впредь не только на гражданине одинакового с тобой пола (это уже есть), но и на любимой лошади, или на породистой собаке, или даже на автомобиле с катализатором или на дорогом энергосберегающем холодильнике класса «АА». Недобросовестные, коррумпированные политики-лоббисты, сообщила Лоренцу соседка по жемчужной ванне, стараются протащить в этот список еще и резиновых кукол и вибраторы, но номер с вибраторами у них не пройдет — заверила она Лоренца: мы все-таки как-никак цивилизованное, христианское общество, а не стая каких-нибудь павианов безбожных… И Лоренц соглашался с ней: да, мы не павианы. И верил всему сказанному. Почему верил? Потому что он уже целиком интегрировался в этот мир чудес. И свидетельством тому был следующий признак: Лоренц, тайно плакавший ночами по России вначале, научился отзываться о ней если не с презрением, то с типичной насмешкой западного превосходства. Ненависти, правда, в этой насмешке не было ни на гран. Да, их, Лоренцов обижали там, в России, но там обижали не только их: там обижали и будут обижать всех подряд; там это что-то типа государственной традиции или политики: «Бей своих, чтоб чужие боялись» — называется она. Государство с его опричниками там многие ненавидят — это правда. Но не Родину. Мало кто ненавидит матушку свою, даже если она и колотит тебя за шкодства твои, или профилактики ради. Спрятаться от нее подальше — это другое дело, но ненависть тут не при чем. Родину любят: хоть в тюрьме, хоть из-за границы. Так что поле ненависти к России возделывали тут, на Западе, совсем другие социально-исторические силы — те, которых русская матушка с её плохим характером не ремнем по заднице драла, но которых она веником выметала, мордой в их же дерьмо окунала: и раз, и другой, и третий — покуда вспышки ненависти завоевателей не перешли в хроническую форму. Но к тем завоевателям русский Лоренц не относился никоим образом. Как раз наоборот: чтобы им, последним агрессорам побыстрее шею свернули, его папа Лоренц, и дядя Лоренц, и дед Лоренц, и все остальные родственники валили деревья в тайге, и руду копали в трудовых лагерях, умоляя Победу прийти поскорей. Так что чувство превосходства Лоренца перед Россией целиком и полностью произрастало из сферы быта, которую он успешно, хотя и с трудом освоил в Германии, а освоив, очень гордился собой. Потому что сфера эта вне всяких сомнений была и остается на порядок выше многих иных сфер на планете, и требует долгих усилий для своего постижения пришельцами из других бытовых миров.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.