|
|||
Александр Михайлович Борщаговский 8 страницаНа кладбищенской улице, со склоненными будто в трауре ветвями вязов и ветел, людям не нужно оркестра, чтобы слышать похоронную музыку. Она звучит в треснувшем кирпиче кладбищенской ограды, в шорохе листвы, в ударах подошв по булыжнику, в линейности строгих аллей, которые видны сквозь провалы стен и решетчатые ворота. За их спиной, у моста, который они миновали четверть часа назад, завыла сирена воздушной тревоги. Ей ответили такие же надрывные голоса в разных концах города. Заметались конвоиры, а траурная процессия не сбилась с шага, никто не поднял головы, будто все они уже переступили за черту, где можно не бояться смерти. Миша не слыхал деловитого стука немецких зениток, но пять далеких, глухих разрывов отдались в его сердце благовестом мести. Соколовский сказал, задыхаясь от тяжелой ноши, с мстительным чувством выталкивая слова: - В Заречье. Узел бомбят! - Продолжительный, нараставший гул перекрыл все звуки, он длился долго. - Боеприпасы рванули. Слышите?! Он подумал о Крыге и Кондратенко: уж они-то наверняка знают, зачем прилетали сюда через линию фронта бомбардировщики, кто позвал их… Могила еще не была вырыта. Место для нее указал Грачев. Лопаты легко входили в еще не затвердевшую, по-весеннему сочную землю. Кладбище лежало на обширной возвышенности. С севера ползли темные тучи, и земля, освещенная солнцем, -но уже притененная грозовым заслоном, поражала угрюмой красотой. Казалось, глаз видит дальше, чем в обычный солнечный день, зеленые поля и холмы потемнели, словно кто-то прибавил им просини, отражая солнце, резко проступали белые прямоугольники разбросанных по равнине построек. Лучи солнца стали отчетливо видны глазу, как на старинных ландшафтах. Они падали на темно-зеленые поля, на нераспаханную землю, рождая ответные теплые искры. Тень грозы быстро двигалась по земле и гасила их. Сильный порыв ветра сбросил комья земли с бугра, выросшего у открытой могилы. Когда все было кончено, на могильный холм, на запущенное кладбище и, может быть, и на всю русскую землю упал короткий, шквальный ливень. И на. этот раз никто не подумал прятаться, никто не укрылся под раскидистыми дикими грушами, росшими на кладбище. Конвоиры пересиживали дождь в старом склепе с ажурными, изъеденными ржавчиной воротами. Кирилл незаметно отделился ото всех, но и он не искал защиты от дождя. Неторопливым шагом двинулся он по тропинке между двумя рядами могил, потом свернул с нее и скрылся за каменными надгробиями и густыми кустами шиповника. Тяжелые капли падали на взрыхленную землю, на скорбные и суровые лица, и теперь вовсе нельзя было сказать, кто заплакал, расставаясь с Сашей. Стена дождя скрыла от глаз дали, будто помогая людям сосредоточиться на черном клочке земли, на холмике, принявшем человеческую жизнь, одну лишь жизнь, но для нее самой единственно сущую, огромную, как вселенная. Грачев- стоял спиной к могиле Саши, склонив голову к соседней, осевшей, заросшей, словно цветами из яшмы, тугой кладбищенской капусткой. Миша прочел надпись на жестяной пластинке и вздрогнул: его Сашу похоронили рядом с женой Грачева! Он прижался к плечу Грачева. - Да, Миша, они уходят из жизни, и все пустеет, - сказал Грачев. - Это место я берег для себя, когда еще не думал о войне. Я даже заплатил за него, какие-то копейки. Вам, вероятно, и в голову не приходило, что можно купить место на кладбище. - Нет, - признался Скачко. - Все можно купить, - продолжал Грачев. - Все, кроме родины, чести и свободы. Но Скачко уже не слышал этих слов - беззвучный плач сотрясал его худое тело. Слезы обожгли плечо Грачева. Он обнял Мишу, прижал его к груди и заслонил от товарищей, хотя и считал, что этих слез не надо стыдиться. - Это пройдет, - шепнул Грачев. - Все проходит, Миша. Самое тяжелое…
Немцы готовили стадион к матчу, точнее - не весь стадион, а западные привилегированные трибуны, предназначенные для офицеров, солдат, лагерных чинов и служащих гражданской администрации. Сметали со скамей мусор, обрывки старых билетов, окурки, облупившуюся за зиму краску, листья, опавшие прошлой осенью, - западные трибуны лежали на склоне холма, по гребню которого росли могучие вязы и осокори. Листья легко сметались с бетонных ступенек, но к скамьям прилипли так, что отдирались вместе с непрочной, вспузырившейся краской. Нижние чины трудились в поте лица, проклиная всепочтеннейшие зады господ офицеров, честь и достоинство которых требовали, чтобы даже скамьи стадиона встретили их безукоризненной чистотой и образцовым порядком. Палящее солнце и жажда донимали солдат. Сбросив мундиры и взмокшие от пота рубахи, они присаживались покурить, судачили, наблюдали за русскими футболистами, которые тренировались у северных ворот под неусыпной охраной конвоиров. Кирилл бесследно исчез во время похорон Саши. Первые дни думали, что матрос прячется где-нибудь поблизости, в окрестностях, и, может случиться, еще придет, появится, повинится хотя бы для вида и будет прощен. Время шло, а Кирилл не давал о себе знать. Встревожил всех Седой. Он переживал побег Кирилла так истово, так лично, будто потерял близкого человека. Жизнь Седого определилась было, и Кирилл, с его бесшабашностью, резкостью и нетерпеливым доверием к Седому, сыграл в этом немалую роль: существовала команда, пусть хоть и на казарменном положении, и какая-то ясность, по крайней мере до той поры, когда трибуны и палый лист новой осени начнет по утрам прихватывать изморозь. И вдруг исчез Кирилл. Седой ощутил это как недоброе предзнаменование, как еще одно доказательство того, что в мире нет и уже не будет ничего прочного. Страх снова начинал грызть его. На место Кирилла пришлось поставить Таратуту. Но он слабоватая замена Кириллу. Во всем, что делал на поле матрос, выражалась его личность - напористая, решительная, при всех обстоятельствах атакующая. Такого стоило выводить на завершающий удар, когда нужен отчаянный бросок, когда открывается пусть один шанс не из ста, из тысячи, а Таратута, пожалуй, растеряется у ворот, упустит мяч, не устоит против нахрапистой, искусной защиты. Внутренне он готов подыгрывать, а не играть. И Соколовский пытался расшевелить Таратуту, прибавить ему уверенности, сделать его игру более резкой. - Таратута! - позвал Соколовский. - Пробей пенальти. Давай! Посильнее и целься в девятку. Парень не торопясь руками берет мяч и несет его к одиннадцатиметровой отметке. Он бьет со всем усердием и посылает в ворота, в самый угол, но понизу, мяч, которого Дугину не взять. Но, кажется, что в момент и разгона, и самого удара Таратуту не оставляет мысль, что зря его тренируют на пенальти - на матче одиннадцатиметровый штрафной удар вообще-то случается не часто и едва ли немцы назначат его в свои ворота, а если и назначат, то пробьет его сам Соколовский, или Миша Скачко, или еще кто-нибудь, скажем ювелир Седой, а уж в последнюю очередь подумают о нем или о Павлике. До переселения в подвал Таратута жил дома, в семье, с отцом, потерявшим ногу еще в гражданскую войну, с матерью и двумя маленькими сестренками. До этой поры жизнь ворожила семье одноногого Таратуты - ворожила сколько было возможно в неправой, безобразно зависимой жизни - жили впроголодь, временами скрываясь, обманывая городскую управу и созданную оккупантами биржу труда, но всетаки жили все вместе. Кончался год войны, а семья не понесла потерь: уже одно это было чудом. Таратута-младший слесарничал, часто менял мастерские. У Соколовского своя задача: он хотел внушить парню уверенность в себе и часто передавал ему мяч уже в штрафной площадке, передавал внезапно, когда Таратуте не уклониться от удара по воротам - мяч уже никому не откинешь. Пусть бьет, пусть чаще и чаще видит, как мяч после его удара влетает в сетку ворот. - Давай. Еще давай, Таратута! И парень снова кладет мяч на отметку, но снова так медлит с ударом, что Скачко не выдерживает, срывается с места и бьет излюбленным своим ударом - наружной стороной ступни. - Скачко! - укоризненно бросает Соколовский. На футбольном поле Соколовский немного официален со всеми, а Миша к тому же особенно тревожит его: Скачко живет в опасном напряжении, непривычно закрытый ото всех, будто и себя, и всех он винит в гибели Саши. О ней самой ни слова, но все чувствуют, что думает он о ней неотступно. - Чего он тянет, - оправдывается Скачко. - Жилы выматывает. На другом конце футбольного поля остановилась открытая машина. За ней, подняв облако пыли, затормозила вторая. Судя по тому, как заметались солдаты, торопливо напяливая мундиры, - явилось начальство. На такие случаи у команды уже выработалось правило: «катай мяч, не обращай внимания…» Они возобновили обычную тренировку: Соколовский прорвался с мячом, пошел прямо на Дугина, но тот, вместо того чтобы в броске снять мяч с ноги Соколовского - такая возможность еще была, а Дугину хорошо давались эти броски, - испуганно замер в воротах. Соколовский обернулся. К ним через все поле приближалась группа немцев. Впереди, сунув небрежно руки в карманы, шагал Кирилл. Казалось, что он, именно он ведет за собой немцев - обер-лейтенанта Хейнца, Цобеля, автоматчиков и тучного доктора Майера, памятного Соколовскому, странного больничного посетителя Глеба Ивановича Кондратенко. Доктору трудно было поспеть за всеми, и он заметно отставал. Мятвос шел деловой походкой, чуть наклонившись вперед, он был бос, в истерзанных, словно их рвали овчарки, штанах. Рубахи на нем не было - тело поражало худобой. Лицо Кирилла еще больше почернело: толстогубый, темнолицый, с кожей, туго обтянувшей лоб, подбородок и скулы, он напоминал негра. Кирилл улыбался редкозубой, не то застенчивой, не то нахальной улыбкой. Когда он был уже в десяти шагах от товарищей, Хейнц скомандовал: - Стой! Кирилл не послушался - он шел вперед приподняв плечи, словно чувствуя направленный в спину пистолет. - Стой! Собака! … -закричал Хейнц. - А-а! Иди ты! - Кирилл выругался. Он не прятал злорадства, черной, бесшабашной удали, будто хотел только, чтобы ею прониклись и другие. - Хрен он мне теперь сделает! Больше раза не убьет! - Но зрачки его возбужденно вздрагивали - видно, и ему не просто было идти не оборачиваясь на крики. - Не вышло, - объявил он парням, - взяли меня, сволочи. Не серчайте, ребята. Кирилл махнул рукой: мол, пропади все оно пропадом! Прежде чем его по приказу Хейнца схватили и поволокли солдаты, он с поразительной отчетливостью увидел перед собой всех товарищей, каждого в отдельности, и, задержась на Седом, сказал строго: - Будь человеком, слышь, Седой! Тебе говорю: не дрожи ты. Не гнись перед ними. Седой молчал. Все услышали, как свистяще-тяжело дышит подоспевший немецкий доктор. - Господин Цобель! - Соколовский бросился к рыжему. - Верните его в команду. Он нужен нам, без него мы толком не сыграем. Объясните им. - Какой точно место он держал в поле? - спросил Цобель. - В нападении, господин Цобель, - обнадежился Соколовский. - И в нападении, и в защите. Правый хавбек. - Мы будем держать точный порядок! - Цобель криво улыбнулся и стал отмеривать шагами расстояние до того места, где к началу игры полагалось располагаться правому полусреднему. Солдат воткнул флажок в землю там, где остановился Цобель. - Есть приказ коменданта, - сказал Цобель. - Он, как это говорят? … Tod! Немножно не живой на этот свет. - Мы не станем играть без него! - закричал Дугин. - Не будем! - О, это не надо сказать громко, - попросил Цобель незлобиво. - Это плохой слово… Саботаж! Саботаж! Тогда все tod! Кирилла вели к флажку. Он шел твердо, не покачиваясь, как обычно, руки снова вдвинуты в карманы. У флажка он остановился и снова повернулся к товарищам. - Ему оказан честь, - сказал Цобель торжественно. - Tod im Stadion! Alles in Ordnung, ich habe den Arzt geholt[31]. И Соколовский с пронзительной ясностью понял, что Цобель - тупица, кретин, самовлюбленное ничтожество, - он трудился до седьмого пота, организуя эту казнь согласно своим представлениям о чести и человеческом достоинстве. - Товарищи! Прощайте! - крикнул Кирилл. - Ни черта они с нами не сделают! - Облегчая душу, он яростно выругался и крикнул: - Стреляйте! … Когда ударила очередь, Кирилл странно подпрыгнул, дернулся всем телом, будто залп на миг оторвал его от земли, и упал головой вперед, разметав руки. К нему двинулся доктор Майер, гневно притопывая ногой и думая, что все это - варварство, преступная жестокость, за которую придется отвечать нации, и дай господь, чтобы именно его, доктора Майера, не было в живых, когда настанет этот судный день на земле. Человек, лежащий на траве, был безразличен доктору, но принципы, принципы, принципы - вот что было глубоко задето в нем.
С гибелью матроса в команде образовалась брешь. Они потеряли хорошего нападающего и остались вдесятером. Цобеля уже не попросишь о замене, о новых людях - Соколовский ведь уверял его, что запасные явятся, не могут не явиться! Хоть в день матча, а придут. И Савчук не терял надежды, ждал своей удачи, счастливой минуты, и нельзя предоставить ему возможность попасть в команду. А для Цобеля Савчук - одиннадцатый. За день до матча Полина привела в подвал нового футболиста - коренастого бритоголового парня. Часовые по обыкновению обыскали его - нет ли оружия? - и пропустили вниз, как брата Ивана Лемешко. Оторопевший Лемешко на всякий случай (за футболистами наблюдали через глазок двери) мял его в своих медвежьих объятиях. По паспорту парень оказался действительно Петром Лемешко. Он объявил Соколовскому, что хочет играть в команде, случайно узнал, что нужен игрок, и вот пришел. В футбол играет шесть лет - в нападении и полузащите. Соколовский придирчиво всматривался в его живое скуластое лицо, искал подвоха, недоброго умысла, но парень вызывал доверие, даже чем-то располагал к себе. - Ас ней ты давно знаком? - спросил негромко Соколовский, кивнув на Полину, которая вполголоса разговаривала с Иваном Лемешко. - Рот уже третий день. - Когда он ухмылялся, в его лице появлялось что-то шутовское: большой ликующий рот, нос, срезанный так круто, что казалось, будто Петр запрокинул голову. - Нас Грачев познакомил. Знаете такого? Это был один из тех вопросов, на которые не отвечают. Соколовский, словно и не расслышав, обратился к Полине: - Что же вы, Поля, третий день знакомы с Петром и только сегодня, за день до матча, привели его? Вопрос застал ее врасплох, Полина покраснела, растерянно взглянула на Ивана Лемешко и, спрятав глаза в припухлостях век, натянуто рассмеялась - не нашлась что ответить. На выручку пришел Петр. Он посмотрел на Соколовского настойчивым, холодным взглядом, словно требуя по какому-то неведомому праву прекратить этот разговор, и сказал: - Паспорт куда-то сунул и неделю найти не мог. А сегодня вот нашелся. Ты к ней не вяжись. Не то было время, чтобы терять документы, но Соколовский сделал вид, что поверил. Имя Грачева и то, что парня привела в подвал Полина, было надежным пропуском. Жаль только, что онпоздно явился. Его уже не проверишь на футбольном поле до начала матча. Придется идти на риск. Не станет же проситься в команду человек, не умеющий играть, как ни далеки от футбола Кондратенко и Грачев, это и они должны понимать.
В день матча с утра к ним в подвал привели парикмахера, лысого мужчину с небольшим чемоданчиком в руках. Он вошел озираясь, деловито осмотрелся, подвинул стул к окну, разложил на кровати инструменты и надел белый накрахмаленный халат. Фокин присвистнул от удивления. - Какие нежности! Глазам больно. - Он сгреб подол халата, задрал его и понюхал, будто какую диковину. - Ар-ромат! - Хлопцы, - дрожащим от волнения голосом сказал парикмахер. - Я для вас специально и надел халат. Не для немца же, пропади он пропадом! Я, хлопцы, знаю вас, я - первый болельщик на Слободке. - Schneller! - поторопил его солдат, устроившийся на табурете у двери. Седой первым сел «в кресло». Кажется, он был единственный, кого раздражала густая щетина на щеках и подбородке: кто побывал в лагере, уже не тяготился такими мелочами. Побрив его, парикмахер вынул из чемоданчика круглое зеркальце, но Седой только рукой махнул. - Красивый! - сказал Фокин. - Седой и красивый, седой пацан. Когда место неведомого парикмахеру Седого занял кумир Соколовский, мастер вздохнул, склонил голову в молитвенном молчании, показал ему другую, припасенную, бритву и шепнул: - Бачишь бритву, Соколовский? - Новая бритва, с ручкой из слоновой кости. - Веришь, я этой бритвой ни одного фрица не брил. Такой красивой бритвой им только горло рйзать. Я по хорошей жизни, до войны, все ждал: занесет нелегкая вас на Слободку, тебя, чи Колю Дугина, к нам в салон, в дорогие клиенты… А не довелось, нет, я с вами вот как встретился, в беде. Миша Скачко не захотел бриться. Он лежал на спине уставившись в потолок и даже не ответил парикмахеру. «Ничего! И так скушают…» - буркнул Скачко, чтобы от него отвязались. Подошел солдат, принялся тормошить его. - Не трогай, - вмешался Дугин. - Ему доктор, доктор, это… - Он провел пальцами по подбородку. - Ферботен! … Ферботен! - Тут я вам газетенку оставлю, хлопцы, - шепнул парикмахер на прощание, складывая инструмент. - Одна брехня, брехня и приказы комендатуры: из нее цигарки и те смердючие выходят, она только для сортира годная. А в этой - фото немецкой команды, глядите, вам их обыгрывать, никому другому - вам. Когда дверь за мастером затворилась, Соколовский развернул газетный лист. На третьей полосе фотография - футбольная команда военно-воздушных сил вермахта - «Легион Кондор». Лицо одного из футболистов - на фотографии в первом ряду четвертый слева - показалось Соколовскому знакомым. Он прочел имена: Геснер, Блунк, Реннерт, Винкс, Гаммершляг, Герхард Ильтис… Вот в чем дело! Герхард Ильтис! Да, это он, неудержимый правый край, прозванный спортивными обозревателями «торпедой». Ильтис - австриец, балагур из Вены, подтрунивавший над пруссаками даже после того, как Австрия была захвачена Гитлером. Четыре года назад Ильтис играл в Брюсселе в составе австрийской команды на первенство спортивных рабочих клубов Европы. Николай Дугин во всех матчах защищал ворота советской команды, Соколовский в двух играх из шести выступал в нападении. Он тогда, сколько можно было накоротке, в напряженной, но и праздничной атмосфере соревнования, подружился с Ильтисом и впоследствии, особенно в лагере, вспоминал его, размышляя о фашизме и трагических судьбах Европы. И вот Герхард Ильтис с умным, ироническим лицом интеллигента, смуглым, как у баска или аргентинца, снова перед ним, стоит плечо к плечу с каким-то флегматичным с виду детиной по фамилии Нибаум.
Поначалу казалось, что город бойкотирует матч, - только такие одержимые болельщики, как парикмахер со Слободки, могут в эту пору думать о футболе. Город отвернется от них. С четырех часов дня под ликующую медь военных оркестров и солдатские песни к стадиону потянулись колонны солдат. Непривычно звучали оркестры в безлюдье улиц - военной музыке нужна толпа, без толпы она зловеща и мертва. Павлик был счастлив той полной мерой счастья, которая с» годами становится все менее доступной человеку. Нетерпеливая молодость заставила его подняться на ноги в кузове машины и стоять, упершись руками в верх кабины. Свершилось то, о чем он когда-то мечтал. Он проезжает по родным улицам с лучшими футболистами города как равный и как равный займет свое место на футбольном поле, которое манило его с детства, как иных манит море. Даже то, что их везут на чужой машине, что играть предстоит с немцами, не убивало его радости - в глубине души он чувствовал себя солдатом, которому дано помериться силами с врагом. Мысль о том, что они могут проиграть, не приходила в голову: с ним Соколовский, Скачко, Дугин, с такими футболистами не проигрывают. Весь мир сузился в этот час для Павлика до размеров футбольного поля с песчаными мысками у ворот. А Соколовский вспоминал прежний город в дни большого футбола. В те времена за Соколовским числилось одно «чудачество», против которого тщетно боролись и тренер, и начальник команды: он упрямо добирался до стадиона пешком. Прошибая толпу, к нему по пути, как железная стружка к магниту, бросались подстерегавшие его подростки. Так они и двигались, маленький неспокойный водоворот в общем потоке. Толковали о разном: о прошлом матче и о предстоящем, о том, можно ли «по науке», наверняка взять пенальти, о знаменитом закрученном угловом мяче, который прямо с подачи влетел в ворота, хотя в газете писали, что левый край «подправил» мяч головой, о том, правда ли, что легендарный Бутусов мог пушечным ударом мяча убить вратаря и потому всегда бил вполсилы. Этот взволнованный, простодушный разговор был необходим Соколовскому - и не только слова или вопросы, так часто повторявшиеся, а сама атмосфера праздничной, возбужденной толпы, стоголосый гомон, в котором тонули все другие звуки. Все это в прошлом: сегодня Соколовский, сидя в кузове немецкого грузовика как заложник, и после, вступив на аллею стадиона, избегал взглядов случайных встречных, их глаз, опасаясь прочесть в них равнодушие или презрительное осуждение, хотя любопытство, давняя привычка или скудость оккупационной жизни привели их сюда. Он видел спортивные штандарты со свастикой, зеленые и черные скопища людей на одних трибунах и пустоту на других. Временами ему даже казалось, что вот их привезут на стадион и футбольное поле окажется обнесенным колючей проволокой, а где-то на ее ржавых, щучьих зубьях затрепещет на ветру сукно, вырванное из бушлата убитого матроса.
Окна раздевалки выходили на широкую аллею главного входа. Натягивая футболки с широкой красной полоской, шнуруя бутсы, футболисты поглядывали на бурую, размытую дождями дорожку, обычно в такие дни забитую взбудораженной толпой. Тени деревьев ложились на серый пустынный асфальт у входа на стадион. Время от времени там возникали колонны немцев, солдаты шли не ломая строя, а шагах в пятидесяти от раздевалки они сворачивали к западным трибунам. Мундиры, мундиры, мундиры! Черные, зеленые, табачно-рыжие, а среди них изредка нарядные женские платья - немок в городе немного. Теперь и Павлик присмирел, чувствуя, как всех охватывает мрачное озлобление, и невольно гася праздник в собственном сердце. - Вот и все, братья славяне! Сели в дерьмо… - Дугин выругался. - Будем теперь ломать шута перед господами офицерами, чтобы Хельтрингу и Штейнмардеру веселее на свете жилось. Вот и вся твоя агитация, Иван: будем солдатню ихнюю и порожние скамейки агитировать! - Смейся-я, пая-я-ац! … - негромко пропел Фокин. - Ведь много народу шло на стадион, - недоумевал Павлик. - Не так, как раньше, но шли. - Шли, - подтвердил Седой. - Я в щелку смотрел. Под окна раздевалки откуда-то сбоку вынырнул об руку с девушкой Савчук. Он усадил ее на скамейку, оставил ей свой спортивный чемоданчик и направился в раздевалку. Держался он как ни в чем не бывало, только быстрый, мгновенно обежавший раздевалку взгляд выдал его напряженный интерес. Достав сигарету, зажег спичку и, спрятав ее в ладони, прикурил, как на ветру, еще раз обведя взглядом всех, будто пересчитывая их. - Здорово! - сказал он. - Лиха беда начало: не все же в подвале сидеть. Будет и на нашей улице праздник. Он глубоко затянулся и выдохнул облако дыма. - Шел бы отсюда курить, - заметил Григорий. - Можно и закруглиться, - сговорчиво сказал Савчук. - Не в куреве счастье… Он вернулся к двери, где стояла плевательница, бросил сигарету и, приоткрыв дверь, выглянул наружу. Сегодня его лицо, особенно когда он выходил на свет, к окну, поражало сытым довольством и необычной решимостью, даже сухие, строго поджатые губы казались жирными, только что оторвавшимися от еды. Свежая стрижка под «бокс» открывала с боков и затылка серую бугристую голову. - Невеста моя вон сидит, - объявил он вдруг с неожиданной дружеской открытостью, будто просил их о сочувствии и понимании. - Ради такой стоило годок поговеть. Верно, ребята? Девушка будто почувствовала, что заговорили о ней, она повернула голову, показав грубоватый красивый профиль. - Странный они народ, бабы, - продолжал откровенничать Савчук. - Непременно ей надо, чтобы я сегодня играл! Чуть не плачет. - Каждой хочется своего красавчика увидеть при полном параде, - взгляд Фокина оставался непроницаемым, так что Савчук не понял, сочувствует он ему или плевать хотел на них обоих. - А мне что?! Мне наплевать: чем мотаться полтора часа по полю, чтобы мне эти гастролеры ноги ломали, лучше я со стороны на вас посмотрю, забью строк двести в газетку. Немцы такой парад выдали, как будто не к футбольному матчу готовятся, а к битве под Каннами… - Ишь ученый! - неприязненно оборвал его Дугин. - Наплевать, говоришь, а чемоданчик зачем прихватил? Савчук незлобиво ухмыльнулся и, кажется, хотел ответить что-то миролюбивое, но дверь раздевалки распахнулась и на пороге показался лейтенант Хейнц. Он вошел, коротко осмотрелся и поманил к себе пальцем Павлика. - Jude? [32]- спросил он, когда паренек подошел. Павлик покачал головой. Хейнц легонько шлепнул его по подбородку снизу вверх. Павлик смотрел на офицера грустным взглядом отчаянно косивших глаз. Свет ложился на жесткую шевелюру Павлика^ ярко высвечивая ее рыжину, нос был опущен и оттого казался еще крупнее. - Я - русский, - сказал Павлик. Хейнц недобро усмехнулся. За два года войны он уже повидал и во Франции, и в Бельгии, и в Польше этих людишек с грустными глазами, которые в трудную минуту согласны сойти за кого угодно - за венгров, французов, караимов, арабов, хоть за папуасов. Хейнц приписывал это трусости и недостатку религиозного чувства, иначе он не мог объяснить себе то обстоятельство, что только глубокие старики, верующие, законопослушные патриархи, не искали спасения во лжи и покорно шли на мученическую смерть. Но этот щенок рыжей масти с темными, панически мечущимися зрачками, этот носатый ублюдок напрасно надеется обмануть его, Клауса Хейнца. Обер-лейтенант кликнул одного из стоящих у двери солдат: - Leske, untersuch den Kerl… Wenn er uns beschwindelt, beschneiden wir ihm noch mal! [33] Павлик понял смысл приказа, но не шелохнулся. Леске взял автомат на изготовку и, ткнув им в живот Павлика, сделал резксе движение вниз, смысл которого был ясен. Павлик не двигался. - Снимай! Тебе говорят! - крикнул солдат. - Господин офицер, он русский, - вмешался Савчук. Голос его звучал уверенно, но глаза бегали, словно, придя на помощь Павлику, он не решался никому смотреть прямо и открыто в глаза. - У него и фамилия русская: Сквирский. - Заткнись! Сами проверим! - отрезал Хейнц. Павлик спустил футбольные трусы и дрожащими пальцами расстегнул пуговки тесных плавок. Он еще не надел футболки и стоял перед палачами голый. Отлично вылепленное природой тело: красивая, хорошо развитая грудь, впалый, мальчишеский живот, мягкие линии еще не вполне сложившихся бедер и сильные мускулистые ноги. Тело, рожденное для жизни, натянутое как струна. - Ну! - нетерпеливо прикрикнул на солдата Хейнц. - Что ты там изучаешь? Тело Павлика вызывало в Хейнце ненависть, от которой впору было бы задохнуться, если бы не глубокая уверенность, что сейчас он расправится с парнем и ладное это тело попросту перестанет существовать. - Все в порядке, господин обер-лейтенант, - доложил Леске, отступив на шаг и щелкнув каблуками. - Что значит «в порядке», осел? - Христианин, - ответил солдат. Хейнц чуть подался назад и сам, сбоку, оглядел парня. Черт возьми! Они готовы на все - забыть собственные тысячелетние имена, звук родной речи, требования религии, лишь бы уйти от карающей руки. Как только над ними опускаются тяжелые жернова ненависти, эти грубые зерна, плевелы истории, хотят сойти за муку тончайшего помола, ссыпаться в общий короб, чтобы жить, жить и жить… Как ненавидел их Хейнц за само их желание жить! Но что он мог поделать с этим ублюдком? Если бы донос подтвердился, он уволок бы его хоть и за минуту до судейского свистка: нельзя допускать, чтобы футболисты «Легиона Кондор» вышли на поле стадиона соперничать с евреем. Теперь же приходилось отступить, проглотить досаду, чтобы после повести более обдуманную охоту. Правая рука Хейнца сжимала стек, ублюдок, от которого так и разило подлой, запретной кровью, пока ускользнул от расправы- стыдливым движением Павлик застегнул на бедре плавки и виновато улыбнулся товарищам, - и на глаза обер-лейтенанту попалась тугая, до блеска выбритая морда Савчука, человека, которого Хейнц ненавидел в эту минуту, кажется, не меньше, чем Павлика. И он двумя короткими ударами перетянул лицо Савчука. Тот даже не успел вскрикнуть - он поднял руки, когда на щеках уже начали краснеть две белые, с отступившей кровью, полосы. Тайком, сквозь прижатые к глазам пальцы, Савчук посмотрел на футболистов. Они все поняли. Савчук попятился к двери. У самого порога он наконец опустил руки, открыв перекрещенное рубцами лицо, глаза, горевшие ненавистью, и, странно взмахнув руками, бросился бежать. Он едва не сбил с ног Петра, который сдержал слово и пришел, чтобы занять место расстрелянного Кирилла.
Приветственно подняв правую руку, Цобель выбежал на поле. Левой рукой он прижимал к животу мяч: двигаясь легкой, торжественной рысцой по футбольному полю, Цобель чувствовал, как екает, причиняя ему боль,, селезенка.
|
|||
|