Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Александр Михайлович Борщаговский 6 страница



- Этого я не боюсь!

Улыбка меняла его лицо. Оно было еще не сложившееся и скорее некрасивое, но с ясными чертами мужественности, точнее, с обещанием мужественности. Чувствовалось, что природа еще далеко не закончила работу, и был Павлик как нескладный, большеносый птенец. Улыбка сужала глаза, мягко намечала на щеках ямочки и открывала крепкие белые зубы. Толстоватая нижняя губа растягивалась, в такую минуту он казался общительным и добрым.

Почему бы, в самом деле, не взять Павлика в команду? У них игроков не хватает. Савчук кружит рядом, заискивает, опасается, как бы его не отшили, привел каких-то двух жлобов, стал сдержаннее на язык, больше слушает, чем говорит, понял, что тогда, по дороге в лагерь, наговорил лишнего Соколовскому.

Решили сходить к инженеру Рязанцеву. Тоже ведь неизвестно, чем этот поход кончится. Рязанцев уже три года не играет, зачем ему, самолюбивому, сложному человеку, эта затея? Никто в шею не гонит, он лагерной юшки не хлебал, а чести и славы тут мало. Даже и затеять с ним разговор не очень ловко: тоже ведь подумает - пришли, красавчики, выслуживаются!

С игроками не густо. Порывался бежать Кирилл, пылкий, поддававшийся настроению человек. Что-то они с Фокиным задумали, и Лемешко с ними, похоже, и ему не терпится снова попытать судьбу.

Но чем ближе становилась им повседневная жизнь города, тем значительнее казался будущий матч.

Замысел немцев проще простого: они назначили игру на 22 июня. В неспокойном, враждебном им городе немцам хороша была и эта победа - пусть и на стадионе фанфары славят силу и величие Германии!

И вот в такой день горечи и вероломства наши футболисты могли бы сделать что-то для горожан, подарить тысячам людей нечаянную радость, дать им повод и возможность сойтись наконец вместе, посмотреть друг другу в глаза, ощутить свою общность, пусть без слов, молча. Мысль Кондратенко, брошенная при первой встрече с Соколовским, как догадка человека, ничего не смыслившего в футболе, все больше овладевала умами футболистов, хотя никто, кроме Соколовского, не знал о существовании Кондратенко.

Случалось, нахлынет тревога: а что, как неудача, поражение? … Но это на миг. Проигрыша не должно быть. Немцы, верно, соберут игроков в гарнизоне, соберут любителей, не мастера, не профессионалы выйдут на поле, да и и грать они будут иначе, за их спиной ни ярости, ни исстрадавшегося города.

Савчук из кожи лез вон, чтобы услужить команде, хотя отвечали ему плохо скрываемой неприязнью. Команде нужны были бутсы, трусы и футболки, и Савчук повел парней в магазин, где, по его словам, можно было найти все, даже и вратарские перчатки.

Это была лавчонка в бывших торговых рядах: не то скобяная, не то комиссионная, судя по тому, что здесь свалены в кучу фарфор, аляповатые фаянсовые тарелки и кружки, стояли ящики тронутых ржавчиной гвоздей, висели гроздья дверных и оконных ручек, замков и петель. Но когда тихая, одетая во все черное хозяйка повела их в складское помещение позади лавки, они ахнули. Боксерские перчатки, лыжи, бутсы, рапиры и эспадроны, ракетки настольного тенниса, футбольные камеры, гантели, бильярдные шары и фехтовальные маски кучами громоздились вокруг новехоньких спортивных коней.

Вскоре появился хозяин, и Миша узнал в нем своего врага Бобошко. Он не видел Скачко - парни сидели на чем попало, подбирая бутсы по ноге. Дугин нашел вратарские перчатки, налокотники, наколенники и трусы, стеганные по бокам и в шагу.

- Ну и торговля, ну и гендель, нехай их бес возьме! - суетился Бобошко вокруг Савчука, к которому он и приходил в редакцию с объявлением о «дешевой распродаже спортивных принадлежностей». - Хоть караул кричи. Одни ботинки и беруть у меня, раз в месяца Товар - первый сорт, взуешь - нога сама пойдет. Двойна подошва, кружочки, як лялька щиблет…

- Хвалил цыган краденую кобылу! - презрительно сказал Савчук; представился случай расположить к себе парней.

- У кого ж я крал?

- «Динамо» обобрал, - сказал Савчук. - Магазин «Динамо». Ято знаю, хоть мне очки не втирай.

- «Динама»! - кликушески выкрикнул Бобошко. - А що она «Динама» значит по-православному, а? - Короткой рукой он стал колотить себя в грудь. - Я господен престол знаю, богоматерь, святое причастие, власть единую, сущую, праведную, новый германский порядок, ридну Украину, а ты мне «Динама». Кровь наша, пот кровавый, слезы малых диток наших, от оно що твоя «Динама»…

- Заткнись, ворюга! - оборвал его Савчук. - Клейма на тебе ставить негде, а тоже в святые колокола звонишь.

- Украина, говоришь? - Соколовский приблизился к Бобошко. - Смотри, - он кивнул на рослых, сильных, несмотря ни на что, парней, в глазах которых лавочник не видел сочувствия или снисхождения к себе. - Вот она - Украина.

Ответ застрял в горле Бобошко: он встретился глазами с Мишей Скачко. Жив! Как ни в чем не бывало. И смотрит на него так нагло, что Бобошко молча попятился.

- Гроши, гроши кто заплатит? - бормотал он, когда футболисты связали попарно бутсы и, перекинув через плечо, стали выходить на улицу.

Савчук, уходя, бросил Бобошко издевательски:

- Иисус Христос заплатит, человече. Власть единая, сущая, праведная… Теперь тебе хана, ты партизан обмундировал.

Но доверия к Савчуку не было. Он понимал это, не искал дружбы, а, считая людей пакостниками и трусами, приглядывался к парням, поджидая случая, чтобы развенчать авторитет Соколовского, выдать его с головой немцам и стать хозяином положения.

Такая возможность как будто представилась Савчуку, когда Соколовский рискнул заняться освобождением из лагеря четырех «запасных». Трое из них - Арефьев, Пушко и Притула - были хоть не очень молоды, но могли еще с грехом пополам сойти за футболистов. Притула даже играл несколько лет в лучшей заводской команде города и мог бы показать удар, если бы Добелю пришло на ум проверить его. Но четвертый, на котором особенно настаивал Кондратенко, едва ли мог подойти и по возрасту. Шеремету было далеко за тридцать, а выглядел он после нескольких месяцев плена куда старше.

Когда в лагерную динстштубу втолкнули сутулого медлительного человека, Цобель удивленно воскликнул:

- О-о! Он натуральный гроссфатер!

Соколовский похолодел от недоброго предчувствия, но делать нечего, нужно было искать выход и спасение. Если Цобель пока только благодушно удивлялся, то стоявший рядом с ним Савчук - он в таких случаях сопровождал Цобеля - поглядывал на Шеремета, пытаясь угадать, зачем понадобился Соколовскому этот мужиковатый человек. Ему и трое других новичков команды показались подозрительными, Савчук никогда не слыхал о таких футболистах: Арефьеве, Пушко и Притуле.

- Шеремет - один из лучших тренеров, герр Цобель, - сказал Соколовский, выдерживая взгляд Савчука. - Тренер нам необходим, мы тут из разных команд, не сыграны. Почтение, Петр Фомич!

Угрюмо и отчужденно смотрел на него Шеремет. Соколовский вдруг даже усомнился, успел ли Кондратенко предупредить Шеремета. Но и эту заминку, мрачную неприязнь Шеремета удалось обратить во благо. Соколовский сказал с простецкой улыбкой:

- Герр Цобель! Как бы и этот тип не бросился на меня с кулаками…

Посмотрите на него, он и не знает еще, какое счастье ему привалило. Цобель рассмеялся полыценно.

- Он кого тренировал? - словно напрягая память, чтобы самому вспомнить, спросил Савчук. - Никак не вспомню…

- Ты всех, что ли, помнишь? - огрызнулся Соколовский, переходя в наступление. - Кто ты сам такой? Кто тебя-то помнит, красавчик! - Но так как Цобель прислушивался к их разговору, Соколовский добавил: - Он одесский «Пищевик» тренировал, герр Цобель. Классная команда была.

Шеремет получил свободу, но подозрения Савчука не рассеялись. Он ждал тренировок, когда выяснится цена каждого из новичков.

 

После тренировки Скачко спешил к воротам фабрики, на которой работала Саша.

Трехэтажное казарменного типа здание стояло на возвышенности, в нагорной части города. Красно-коричневые стены фабрики, потемневший кирпич высокой и глухой ограды, розовато-серый булыжник, которым сплошь вымощен двор, с каменным водостоком посередине, мундиры полицаев-охранников - все это создавало атмосферу тревоги, незащищенности, ощущение западни, ворота которой могут всякую минуту захлопнуться навсегда.

С другой стороны улицы Миша видел только проходную и молчаливый, словно принужденный поток работниц. Караульную службу несли охранники из недавно расквартированной в городе бандеровской сотни. Они приставали к молодым работницам, норовили под предлогом проверки облапить, шлепнуть по заду или запустить руку за пазуху.

Саша выбралась на тротуар, бледная от гнева. Скачко сделал вид, что не сразу заметил ее, - пусть не знает, что он был невольным свидетелем скотства. Она окликнула его, благодарная притворству, пошла рядом, стараясь касаться его плечом, и через несколько минут забыла обо всем горьком: рядом Миша, и они вместе пройдут по улицам города к своему дому.

В один из первых дней июня, когда Сашу встретили у проходной Скачко и Соколовский, а вскоре их догнала и Полина, Саша свернула с привычного их пути на разрушенную снарядами и пожаром пустынную улицу и повела их за собой, требуя молчаливого повиновения.

Шли гуськом по тропинке, проложенной среди развалин, пока Саша не остановилась у дома, на стене которого косо свисала разбитая вывеска: «ЗАГС. Запись актов гражданского состояния».

Саша поднялась на каменное крыльцо, объявила, что сюда они с Мишей собирались перед самой войной, и двинулась в глубину развалин так уверенно, будто уже не раз приходила сюда после катастрофы и знала здесь каждую пядь. Все шли за ней осматриваясь, в предчувствии какой-то неожиданности.

Пол в коридоре проломился, кое-где приходилось перепрыгивать с балки на балку. Сквозь разрушенные перекрытия на них смотрело предвечернее небо. В одной из комнат Саша остановилась.

- Здесь, - шепнула она Мише. - Да, точно здесь. - И, видя, что он недоумевает, сказала все так же тихо: - Я ведь уже была здесь без тебя. Как свидетель, с подругой. И еще приходила.

Над ними в причудливых руинах трехэтажного дома в огромной выси торжественно синело небо, и на миг Скачко все показалось здесь значительным, полным особого, живого, не уничтоженного войной значения.

В углу горбатился стол, вернее - останки стола, сломанного рухнувшим потолком.

- Постоим, - попросила Саша. - Вот здесь… - Она взяла Мишу за руку и подвела к самому столу. - Единственный мой…

Смущенный, Скачко не двигался, стоял послушно, не отнимая руки, чувствуя на себе острый взгляд Соколовского.

- Клянусь, я буду его всегда любить! - теперь Саша говорила громко и отчетливо, будто от того, что происходило здесь, зависит будущее ее и Миши, сама их жизнь. - Он мой муж, мой единственный.

Она умолкла, с внезапной строгостью свела темные брови, посмотрела в глаза Мише и, сжав его руку, молча попросила - не попросила, потребовала ответа. И Мише, который только что недоумевал и тушевался, которого тревожила мысль, что в душе Соколовский смеется над ним, передалось ее волнение.

- И я клянусь, - сказал он глухо. - Клянусь всегда любить тебя. И клянусь ненавидеть фашистов!

Саша была счастлива. Все удалось, все вышло хорошо. Миша не стал упрямиться, никто им не мешал, ветер в развалинах напрасно старался шевельнуть влажные, прилепившиеся к половицам листки старых бумаг.

Еще днем она уговорила Полину пойти с ними сюда, а Миша на удачу пришел с Соколовским, и все получилось как у людей, как полагалось - у них два свидетеля, совсем как в довоенные времена.

И Саша по детски помахала рукой Соколовскому и Полине, скорчила гримасу, зажмурилась и сказала:

- Все как у людей! Даже двое свидетелей есть! Крикните же кто-нибудь «горько»!

И, не дожидаясь, пока Соколовский прогудит на басах «горько», она осторожно поцеловала Мишу.

 

 

К инженеру Рязанцеву отправились вдвоем - Соколовский и Скачко. Дугин отказался. Узнав, что инженер жив-здоров, как-то устраивается в новой жизни, он обозлился:

- Не хочу никого уговаривать! Человек пересиживает, хитрит, чего на него рассчитывать: не пойду на посмешище.

Команда все еще неполная. Дугин, Соколовский, Скачко, Павлик, Кирилл, Архипов, Григорий, Лемешко, Фокин и Седой. Десять человек, включая и Павлика. Одиннадцатый Савчук, но от него решили избавиться.

На запасных, освобожденных по просьбе Кондратенко, рассчитывать нечего. Три дня сряду они являлись на стадион, но лучше бы им и не приходить, не попадаться на глаза Савчуку. Вчера Соколовский решил сказать им об этом, напрасно прождал их; к вечеру ему стало известно, что все четверо ушли и больше на стадионе не появятся. Еще через два дня Соколовский не без тайного злорадства, но по виду сердясь и даже негодуя, объявил Цобелю, что запасные исчезли, чего доброго сбежали. Месяц назад в лагере исчезновение четырех пленных дорого обошлось бы всем, теперь их уже защищал будущий матч, игра, от которой немцы ни за что не откажутся. Она им зачем-то нужна, так нужна, что они потерпят с местью до лучшего времени.

Так, еще не начавшись, еще до первого судейского свистка, будущий матч обретал непредвиденную силу и влияние.

Если ничего не изменится и матч состоится, Рязанцев будет необходим команде. Соколовский охотно уступил бы ему место центрального нападающего; к тому же Рязанцев превосходный тренер, он помог бы сладить команду.

Соколовский потащил с собой Скачко не без умысла. Миша - один из любимых учеников Рязанцева, тогда как Соколовский играл в соперничающих командах. Даже прозвище - Медвежонок - оказывается, дал Скачко Рязанцев. Когда Миша впервые попал к нему, парень был толстоват, но неутомимо бегал с мячом, быстро продвигался по краю, и после второй тренировки Рязанцев, похлопав его по плечу, сказал:

- Ну, Миша-медвежонок, из тебя выйдет толк!

А осенью болельщики города уже не называли Скачко иначе, как Медвежонок. «Давай! Давай, Медвежонок! Жми, косолапый! » - неслось над стадионом, когда Скачко стремительно шел по краю с мячом, переигрывая и опережая защиту противника.

Дом, в котором до войны жил Рязанцев, разрушен, но люди теперь научились читать каменную летопись войны: на уцелевшей части стены, над чугунной лестницей, они отыскали надпись: «Рязанцев, Луговая, 17».

Ветхий деревянный дом с мезонином притаился в глубине не потревоженного войной сада. Белый цвет вишен уже опал, отцвели и яблони, но исполинская, в два ствола, груша стояла в бело-розовой пене, как корвет под косыми парусами, тронутыми зарей. Соколовский и Скачко замедлили шаг, вдыхая тонкий аромат, более нежный, чем запах любого летнего цветка.

Жизнь шла своим чередом: порывы ветра сбивали цвет, лепестки чутко ложились на землю, будто выбирая место, воздух тяжелел от гудения пчел. Парни остановились. Оба подумали о лагере, о ржавой колючей проволоке, о товарищах, посмотрели друг на друга и двинулись к дому.

Семья инженера жила в мезонине, где Рязанцев мог стоять выпрямившись только на середине комнаты. Дощатая, оклеенная обоями перегородка делила помещение на небольшую переднюю и жилую комнату.

Вся семья была в сборе: Рязанцев, его жена и двое сыновей-подростков десяти-двенадцати лет, плоскощеких, в отца, со стрижеными, шишкастыми головами.

Хозяин узнал и Мишу, и Соколовского, но не выказал радости или оживления, будто предчувствовал, что эта встреча не сулит всем троим ничего хорошего.

- Поговорить хотели бы с вами, Виктор Евгеньевич, - сказал Соколовский, поздоровавшись.

- Валюта!

Одного только слова, произнесенного нежно и настойчиво, было достаточно, чтобы жена Рязанцева и сыновья немедленно поднялись.

- Зачем же? У нас никаких секретов.

- Так лучше, - сухо заметил Рязанцев.

В передней все сразу замолкло. Мальчики наперегонки спустились по лестнице, и вскоре Соколовский увидел их в саду. Жены не было слышно - вероятно, притихла за перегородкой.

- Надеюсь, что вы правильно поймете нас, меня и Мишу… - проговорил Соколовский.

- Простите, - перебил его Рязанцев. - Где вы теперь служите?

Рязанцев рано стал терять волосы, и теперь лысина достигла макушки, удлиняя и без, того вытянутое лицо. Густые нависающие брови словно делили его пополам.

- Вы хотите спросить, кому служим?

Он в упор смотрел на Рязанцева, но тот равнодушно пожал острыми, чуть поднятыми плечами. Он был в старенькой, линялой ковбойке.

- Это меня не касается, - заметил инженер. - Я  беспартийный, в партию не зван…

«Боится», - подумал Соколовский. И хотя настороженность Рязанцева была вполне объяснима, глухая неприязнь подымалась в груди Соколовского.

- Ну, а вы кому служите, позвольте спросить? - Соколовский намеренно повторил интонацию Рязанцева.

Инженер промолчал, только брови над серыми, окруженными синевой глазами поднялись и сразу же опустились. Соколовский смотрел на него с вызовом, мелькнула мысль, что Дугин прав - нечего было сюда соваться. Откуда у этого типа манеры старого, церемонного интеллигента, все эти «не зван» и прочее? На кушетке Соколовский заметил книгу «Теория корабля» с вложенными в нее мелко исписанными листами. Вот как: читает! Трудится! Поспевает за прогрессом! Немцы техническая нация, нужно быть на уровне, не отстать. Иначе кормить перестанут…

Хозяин усмехнулся, перехватив взгляд Соколовского.

- Думаете, позовут? - спросил Соколовский, кивнув на книгу.

- Кто знает, кто знает, - Рязанцев не давался, ускользал. - Время смутное, а я без дела не привык. - Он прикоснулся быстрой рукой ко лбу. - Эта штука тоже требует пищи и упражнений, как желудок, руки и ноги.

Снова томительная пауза.

- Да, так я все болтаю, а вы хотели сказать мне что-то важное.

Пришлось говорить начистоту - другого выхода не было. Рязанцев внимательно слушал, не мешая ни словом, ни недоверчивым или ироническим взглядом. Комната Рязанцевых выглядела убого, одежда и вид ее хозяев свидетельствовали о настоящей нужде. Но злость не проходила. Холодно, отрывисто Соколовский выкладывал все: о лагере, о неожиданной затее немцев, о возможном матче. Рязанцев только раз перебил гостя, спохватившись, что все стоят, усадил их, а сам отошел к окну и задумчиво смотрел в сад, на сыновей, строивших под запоздало цветущей старой грушей шалаш из прошлогодних стеблей подсолнечника.

- Сыграли бы разок, Виктор Евгеньевич, - попросил Скачко. Ему невмоготу сделалось отчуждение двух людей, к которым он был душевно привязан.

- Стар я, Миша. Вон какие у меня сыновья выросли.

- Один только раз, Виктор Евгеньевич! Ведь и мы больше играть не будем. Набьем им и уйдем! Мы еще встретимся с ними, только не на футболе. Помогите нам… - еще раз попросил он.

Миша волновался, шрам, рассекавший губы, еще больше побелел, Рязанцев, всматриваясь в его возмужавшее лицо, будто заново знакомился с парнем.

За перегородкой с грохотом упала кастрюля. И снова тишина, как будто некому ее поднять. Рязанцев понимающе улыбнулся.

- Вот и жена против. Валюта! - окликнул он. Никто не ответил.

- Набьете и уйдете! - Улыбка прибавила его лицу доброты, но была она печальная и снисходительная. - Хорошо, если набьете, но никто не поручится за это, Миша. Мы ведь тешили себя, что и вообще набьем, только сунься, а ведь не получилось… Не получилось пока. Фронт далеко. Вы уйдете, а я ведь останусь, останусь, - повторил он твердо, будто с вызовом, - с семьей останусь при любых обстоятельствах. - Он столкнулся с недобрым взглядом Соколовского и круто поменял разговор: - От меня теперь какой прок. Стар. Немощен. - Рязанцев действительно казался старше своих тридцати шести лет: к тому же у него не хватало четырех передних зубов. - Я ведь еще в сороковом бросил играть.

Это они знали. Мало ли бывало случаев, когда футболист бросал, а потом возвращался.

- Тут особое дело… - начал Миша. - Одна игра, только одна, но такой еще не бывало.

- Ищите молодых, - посоветовал Рязанцев.

- Хотелось бы с вами сыграть, - сказал Соколовский. - Мы бы вас центральным нападающим поставили. На любую позицию. И глаз ваш, тренерский глаз, нам нужен.

Инженер замахал руками: самопожертвование Соколовского не тронуло его.

- Центральный нападающий! Честь! Честь! Но у меня дыхания не хватит. Об этом и думать нечего.

- Сами выберете место, - домогался Скачко. - Мы на все согласны, Виктор Евгеньевич.

- Кончится война, - проговорил Рязанцев, снова повернувшись к окну, - сыновья будут играть. Они как раз подрастут.

- По-вашему, век воевать будем? - поразился Соколовский. Рязанцев пристально вгляделся в него.

- Долго. - В его глазах вспыхнул странный огонь, появилась пугающая одержимость. - Я подсчитал - пять-шесть лет будем воевать. Конечно, могут быть ошибки в ту или другую сторону, может появиться новое оружие, почти наверняка появится. Но все равно - пройдут годы.

- Что вы! - воскликнул Скачко, которому по молодости дороги жизни казались куда более простыми и короткими.

- Я взял линию фронта, грубо, по атласу. Взял примерную насыщенность войсками и техникой, минимальную, исходя из требований современной войны. - Он говорил серьезно, без враждебности или высокомерия. - Получились неслыханные цифры! Нужны годы, чтобы перемолоть, превратить в лом такое количество машинного металла, и, пока это не случится, будут воевать. У немцев хорошие инженеры, первоклассная промышленность - не станете же вы с этим спорить?

На память вдруг пришло, что и Крыга при первой их встрече, на тендере, связал судьбы и сроки войны с металлом. Он ведь так и сказал: много металла надо нашим, чтобы немца остановить. Но эта мысль Крыги почему-то не раздражала, не задела, не показалась равнодушной, а ученые выкладки Рязанцева бесили. Справедливо ли это? Соколовский ощущал, как неодолимо поднимается в нем вражда к хозяину дома, и, встав со стула, сказал:

- Нет, спорить не будем. Зачем? - Он повернулся к Скачко. - Пошли, Миша.

Рязанцев не удерживал их, только сказал на прощание, показав рукой за окно:

- Если бы не война, через год Юра стал бы комсомольцем.

В передней жены Рязанцева не оказалось. Они встретили ее у калитки, полную какой-то тревожной решимости. Она пропустила их на тротуар, неспокойно оглянулась на окно мезонина и сказала:

- Не сердитесь на него, ради бога.

Голос Рязанцевой звучал так молодо, певуче, что, несмотря на обиду и ожесточение, они вгляделись в ее усталое, с неясными, стертыми чертами лицо. Наверху она показалась им немолодой - бросались в глаза запавшие шеки, смуглые, с разлитой под кожей бледностью, весь ее затрапезный вид. А теперь, под ярким солнцем, стояла тонкая в талии, совсем молодая, измученная жизнью женщина с умным, понимающим взглядом калмыцких глаз.

- Я провожу вас немного.

Несколько секунд шли молча. Валентина Рязанцева остановилась там, где густо разросшиеся кусты желтой акации надежно скрыли их от дома. Она тронула тонкими пальцами рукав Соколовского и сказала подавленно:

- Ради всего святого, ради мальчиков, умоляю вас, не просите его играть… Он тяжело болен, это не отговорка, а правда, он болен, но все равно ему было очень трудно отказать вам. Я слушала и все поняла…

Соколовский испытующе, все еще не до конца веря, смотрел ей в глаза.

- У Виктора туберкулез. Мы зиму в подвале прожили. Одеяла примерзали к стенам. И голод, постоянный голод… Виктор все отдает мальчикам, я не в силах уследить.

Слова давались ей с трудом; превозмогая робость и стеснение, она произносила их во имя более важной, владевшей ею мысли.

Скачко поспешил сказать:

- Вы извините, мы думали, как лучше.

- Никогда больше не зовите его! - обрадовалась Рязанцева. - Вы даже представить не можете, как ему хотелось бы согласиться, быть с вами, вообще жить. - Она сложила руки на плоской, мальчишеской груди. - Я так боюсь его потерять! У меня больше ничего нет в жизни: мальчики и он.

Было жаль ее, но холодность не уходила из сердца. Верно, они живут впроголодь, Рязанцев не хочет идти на поклон к немцам, кажется, и это правда, но если каждый будет жить только ради своих детей или жены (они ведь у всех единственные! ), кто же тогда покончит с рабством, с врагами на их земле? Соколовский вдруг пугающе-отчетливо представил себе, что и его жена со стариками и с Леночкой в городе, ждут его и тоже голодают… Неужели он забыл бы о самом смысле жизни ради спокойного существования? «Никогда! » - решил Соколовский, и ему стало легче смотреть в карие, с оливковыми белками глаза Рязанцевой.

- Не пойму только: чего вы от нас хотите? - обронил он недружелюбно.

- Не сердитесь на него. Не думайте о Викторе плохо.

- Вы что же думаете: перед вами два сытых счастливчика! Так, что ли?

- Я все слышала, - сказала Рязанцева виновато. - Вас мучили в лагере, вы страдали. Но есть люди сильные или свободные, - она с надеждой посмотрела на Мишу, которого знала мальчишкой и который мало походил на человека, обремененного семьей, - а есть слабые…

- Слабые и выживут! Отсидятся! - перебил ее Соколовский. Он сердился оттого, что против его желания в нем побеждало чувство жалости к Рязанцевой. - Еще и мозги тренируют на всякий случай. Война для них вроде досадной вынужденной паузы. Рязанцев, - сказал он жестко, хотя собирался сказать «ваш муж», - так и говорит: «будут воевать». Вдумайтесь: бу-дут! Они будут, кто-то будет. А он будто на Марсе обитает.

По мере того как он закипал, выражение лица Рязанцевой менялрсь - в нем уже не оставалось ничего просительного, никакой растерянности. В темных калмыцких глазах загорелся упрямый огонек, скулы будто отвердели и обострились.

- Когда он впервые сел за книги при коптилке, я сама удивилась, - сказала она с достоинством. - Виктор объяснил мне: «Настоящие люди когда-то и в тюрьмах учились, в ссылке, в одиночных камерах Шлиссельбурга. Оккупация не может убить моей мысли и моих надежд. Когда придут наши, я буду больше знать, больше уметь, я буду нужен людям и стране». Не верите? - спросила она с просыпающимся презрительным сожалением.

Миша неловко повел плечами, а Соколовский грубо отрезал:

- Нет! Не верю!

Рязанцева повернулась и пошла к дому. Он крикнул ей вдогонку:

- Мужчина не должен ждать, пока придут наши: если, все будут ждать, они никогда не придут!

Рязанцева еще раз обернулась.

- А если он болен?

- Все_ равно, - жестоко сказал Соколовский. - Никому не обещана вечная жизнь. Вы бы разок посмотрели, во что ценят нашу жизнь в лагере. Эх! - досадливо оборвал он себя. - Лучше умереть по-людски.

Она уходила не оборачиваясь, странно опустив плечи, несвободным, мелким шагом.

- Ладно тебе, - огорчился Скачко. - Угомонись.

- А-а-а! Мелочи жизни, ничего за душой, а важничают, хотят, чтоб их еще и жалели.

 

 

Хотя Седой и был представлен футболистам вместе с Савчуком, хоть он и был, судя по всему, человеком испуганным и робким, он сумел как-то мягко и необъяснимо отделиться от Савчука. Достиг он этого не услужливостью, а молчаливым трудолюбием на тренировках, чистой и непритворной грустью своего потревоженного взгляда, откровенными и бесхитростными ответами на вопросы.

На второй день после знакомства в комендатуре он появился на стадионе тихий и неуверенный, будто понимал, что слова Цобеля о нем мало что значили и футболисты сами должны решать, брать его в команду или не брать. Он словно начинал с нуля, явился просителем, которого и помнить-то ни для кого не обязательно.

Пришел он, кстати, не один, будто робея одиночества, а с коренастым пареньком со звучной фамилией Таратута.

Соколовский сделал вид, что не узнал Седого. Спросил натянуто:

- Кто прислал? Седой помалкивал.

- Никто, - ответил Таратута. - Узнали, пришли.

- Дезертиры?

Вопрос был двусмысленный и неопределенный. Дезертиры откуда? От чьего лица задает он вопрос? Тут все дело было в первом душевном движении, оно-то и интересовало Соколовского, который шнуровал в эту минуту бутсу и искоса наблюдал за парнями.

- Ну, ты! - вскипел Таратута. - Поди, знаешь, куда! - Он готов был повернуться и уйти.

- Ладно, обидчивый, - Соколовский топнул обутой ногой и несколько раз подпрыгнул, разминаясь. - Тебе сколько лет?

- Семнадцать.

Выглядел он старше - из-за упрямого наклона головы и сердитого взгляда маленьких, колючих глаз. Над верхней губой темнели кисточками ни разу еще не бритые усики.

- Ясно, - проговорил Соколовский и обратился к Седому: - А вы кто такой? Мы, кажется, виделись с вами? Если мне память не изменяет.

Седой оценил это недружелюбное отстранение: они только вчера познакомились, а его пепельную шевелюру так сразу не забудешь - не так уж много на свете седовласых футболистов.

- Студент, - сказал Седой.

Вокруг засмеялись, Фокин по обыкновению стрельнул слюной сквозь зубы и как-то по-птичьи, как крылышками, похлопал себя руками по бедрам.

- Член-корреспондент! - бросил Кирилл с пренебрежением.

- Славы захотелось? - спросил Соколовский.

- Я боюсь немцев. Теперь всех пронял смех.

- Такого партнера поискать - не найдешь! - воскликнул Фокин.

- Я чудом уходил от смерти. - Он доверчиво оглядел парней. - Два раза. Я ни в чем не виноват. Вас они будут уважать, вас не тронут, а я хороший футболист.

Дугин презрительно усмехнулся.

- Ему пересидеть надо, пустячок, годика два. Шкура ты!

- Нет, - необидчиво возразил Седой. - Я не шкура. Я очень боюсь, я вам правду сказал.

Может, дело и кончилось бы ссорой, Дугин вдруг побледнел, как всегда, когда сильно волновался, взгляд его не обещал ничего хорошего. Но тут у нижних скамей западной трибуны, где шел этот разговор, появился Савчук, и внезапно все повернулось для Седого к лучшему. Савчук явился, что называется, свеженький, парадный, в полной боевой готовности: пиджак перекинут через руку, в шелковой кремовой рубахе, с рукавами, перетянутыми выше локтя резинками; в правой руке чемоданчик, из которого он вынул гетры и новенькие бутсы.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.