Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Подполье Краснодара 1 страница



Глава IV

Разведка принесла тревожное известие: в ночь на седьмое крупная немецкая часть, поддержанная артиллерией и танками, обрушилась на Азовку. Всю ночь шел бой. К рассвету марьинцы отошли в горы. Хутор горел.

Надо ли говорить, в каком состоянии жил я в эти дни… Об Елене Ивановне никто из разведчиков ничего не знал. Удалось ли ей уйти? И если даже ушла она с отрядом марьинцев, где и как мог я разыскать ее? Направление, в котором отходил любой из наших отрядов, всегда было одно и то же: в горы… Ищи иголку в стоге сена!

Дни стояли напряженные. Никогда еще не было у меня в отряде столько работы и забот: «минный вуз», подготовка диверсии Янукевича и Ветлугина, подготовка и выполнение повседневных мелких диверсий, писать о которых нет возможности, ибо их были десятки и десятки.

Днем у меня не оставалось времени для «личных переживаний». Но ночи были страшные. Коротким, тревожным сном удавалось забыться только к утру. Но и во сне думал я об Елене Ивановне, кошмары мучили меня.

Она вернулась только на пятый день — возбужденная, все еще переполненная впечатлениями недавнего боя.

С хутора Красного она выехала со связным марьинцев и с санитарами спокойно, не спеша. Пересекли они лес, обогнули [216] два хутора, занятые немцами. Уже смеркалось, но луна еще не вставала. Когда въехали в густой орешник, услышали со стороны Азовки частую стрельбу очередями. Где-то далеко заливались пулеметы и выли мины.

Здесь пришлось пришпорить лошадей. Рыжая лошадка жены вела себя достойно: уж на что хороши кони у марьинцев, а она не отставала от связного ни на шаг.

У опушки встретили двух дозорных. Они только что были в Азовке и коротко рассказали Елене Ивановне: немцы, решив, очевидно, что марьинцы будут заняты празднованием октябрьской годовщины, повели наступление. Бой разгорался на подступах к хутору. Схватка жестокая. В Азовке уже есть раненые.

Елена Ивановна со связным мчалась так, что ветер свистел в ушах. Санитары отстали.

В Азовку прискакали, когда из-за гор только что показалась луна. Справа от хутора, на взгорье, что подковой окружает Азовку, шел бой: били тяжелые пулеметы, визжали мины.

В штабе Елена Ивановна застала командира марьинцев. Он сказал, что положение серьезное: силы слишком неравны — из соседней станицы вышли немецкие танки.

В это время в хату внесли раненого. Рана оказалась тяжелой — надо было немедленно оперировать.

Мельников был санитаром опытным, он быстро все приготовил. С трудом удалось Елене Ивановне вынуть осколок. Она промыла, перевязала рану и только тут заметила, что бой идет уже в самом хуторе. На улице было светло как днем: сияла луна и горели хаты. Где-то совсем рядом бил пулемет. По улице несся тяжелый танк…

Елена Ивановна увидела, как рядом с ней, словно из-под земли, появился партизан. Он поднял гранату. Но, очевидно, из танка его заметили. Раздалась короткая пулеметная очередь — и партизан упал прямо под гусеницы танка.

Жена бросилась к нему, схватила за ногу, сколько было сил, потянула на себя. Танк пронесся в метре от них.

Марьинца ранило в голову. Надо было немедленно сделать перевязку. А рядом уже грохотал второй танк, за ним третий.

Подбежали санитары, унесли раненого. Мельников, схватив Елену Ивановну под руку, втащил ее обратно в штаб.

Танки били из пулеметов. Свистели пули, цокали о что-то металлическое в крыльце.

Мимо промелькнула какая-то фигура — раздался взрыв. [217]

Елена Ивановна обернулась: танк пылает, гусеница перебита гранатой…

Едва она кончила последнюю перевязку, как вбежал начальник штаба: надо уходить. За танками густыми колоннами идет немецкая пехота…

Елена Ивановна с санитарами погрузила раненых на подводы, подобрала все оружие — захватила даже охотничью двустволку и финский нож, оставленный кем-то в штабе. Под обстрелом они ушли в горы, куда немцам не пройти.

Азовка пылала. Немцам достанется только пожарище, подбитые танки и трупы солдат.

В лесу жена организовала походный госпиталь, даже с вливанием противостолбнячной сыворотки.

Раненых было много, и Елене Ивановне пришлось еще не раз ездить в горы: часть раненых марьинцев она отправила на самолетах в Сочи, часть же перевезла к себе в госпиталь на хутор Красный.

* * *

Ветлугин уже заканчивал свой курс в «минном вузе». План будущей диверсии, на которую он шел с Янукевичем, тоже был в основном разработан нами. Через день-два группа должна была выйти на работу.

Но неистовый Ветлугин не находил себе места. Если три ночи подряд ему не удавалось пойти на операцию, — на четвертую он терял сон и покой.

Буквально за сутки до выхода на большую диверсию Ветлугин нашел возможность еще раз посчитаться с гитлеровцами.

Недалеко от разъезда Энем, на территории бывшей машинно-тракторной станции, стоял крупный немецкий склад. В нем хранились боеприпасы. Здания складов были огорожены колючей проволокой. На угловых башенках стояли тяжелые пулеметы. Вокруг — голая ровная степь.

Подобраться к складам, казалось, невозможно. Но Павлик Худоерко не хотел с этим мириться. Несколько дней бродил он вокруг складов, как кот около сливок, и ломал голову, как бы проникнуть за колючую изгородь, обмануть немецкий караул и взорвать склад…

В одну из разведок Павлик познакомился с молодой казачкой Зиной. Сердце не камень… Павлик добился у Зины свидания; оно было назначено вечером у старого платана, что растет за околицей хутора.

Но Зина на свидание не пришла.

Павлик вернулся в лагерь чернее тучи. [218]

На другой день рано утром он снова отправился на разведку и случайно встретил девушку у колодца. Но объясниться им не удалось — вокруг стояли посторонние люди. Однако Зина успела шепнуть Павлику, что будет ждать его вечером все у того же платана.

На этот раз молодая казачка была точной. Зина просила простить ее: в прошлый раз она не пришла только потому, что немцы погнали ее убирать склады — выметать какую-то вонючую промасленную бумагу. Девушка была огорчена: свободолюбивая, гордая, она считала позорным работать на фашистов.

— Я даже не знаю, увидимся ли мы еще раз, — сказала она. — Проклятые фашисты затеяли генеральную уборку, и теперь каждый день мне с девушками придется ходить на склад. Да еще веники заставляют приносить с собой, окаянные. Где их ломать сейчас?

Девушка ждала, что Павлик утешит ее, но тот неожиданно впал в какой-то непонятный восторг:

— Вы ходите на склад со своими вениками, Зинуша? Так ведь это же великолепно!

Девушка ничего не понимала.

— Зина, дорогая, не сердись. Завтра… нет, послезавтра я прибегу к тебе. И, может быть, мне удастся избавить тебя от работы на складе. Жди!

Павлик убежал, едва простившись. Зина не знала, огорчаться ей или радоваться.

А на следующий день на Планческой собрались Литвинов, Ветлугин, Еременко. Павлик рассказал им подробно, как стоят склады, доложил и о вениках.

Снова ночь напролет просидели Литвинов и Ветлугин: кислотную мину нужно было сделать портативной, чтобы она могла поместиться в ручке веника. На счастье свое, кислоту мы прихватили с собой еще в Краснодаре.

Поздно вечером Павлик вызвал Зину к околице и, как величайшую драгоценность, преподнес любимой… связку веников!

Девушка была обескуражена. Но Павлик доверил ей тайну необычного подарка. Всю ночь до рассвета они беседовали о будущей диверсии. Павлик расспрашивал Зину о каждой подруге: если хоть одна из них окажется болтушкой, фашисты расстреляют всех девушек.

Решено было посвятить в тайну только комсомолок и еще двух-трех казачек, за которых Зина ручалась головой.

Утром, как обычно, молодые казачки пришли убирать склад. [219]

Большинство из них принесли с собой веники — прекрасные новые веники с тяжелыми ручками.

В этот день девушки работали не за страх, а за совесть: они залезали в самые отдаленные уголки склада, выметали сор из-под ящиков и, уходя, оставили между ними несколько веников.

В сумерки в кусты у хутора пробрались Павлик, Ветлугин и Литвинов.

Геронтий Николаевич поминутно смотрел на часы:

— Ваш расчет неверен, Михаил Денисович: сейчас двадцать два ноль-ноль. Опоздание тридцать минут.

Литвинов молчал…

Прошел еще час. Лежать было холодно, озноб бежал по телу, досада наполняла душу.

— Я всегда говорил, что химия — наука несовершенная, — желчно шептал Ветлугин, — не зря я избрал меха…

Кончить фразу ему не удалось: раздался оглушительный взрыв. К небу над складом взвился огненный столб. Он осветил поле, кустарник, строения на разъезде.

Взрывы гремели один за другим — это рвались в огне боеприпасы.

На разъезде и на хуторах поднялся переполох. В небо взлетали ракеты, гудели машины, трещали суматошные выстрелы. Луч прожектора метался по полю. Было светло вокруг как днем — видны каждая ямка, каждый камень.

Наши едва унесли ноги в лес. А сзади все гремели и гремели взрывы.

У развилки троп группа сделала привал.

— Продолжим наш разговор, — спокойно начал Литвинов. — Я нахожу, что химия — прекрасная вещь. Химики же бывают прекрасные, но бывают и скверные. Предвижу вашу остроту, Геронтий Николаевич, и парирую ее на корню: я не отношу себя ни к категории скверных химиков, ни к категории Менделеевых. Просто не была известна концентрация кислотного раствора, и я не мог точно рассчитать, как скоро кислота разъест стенки металлических трубочек. Да эта скрупулезная точность в конце концов и не была нужна. Я стремился, чтобы мины взорвались после того, как девушки уйдут из склада, и до того, как завтра они вернутся на склад. Мне это удалось: веники сработали вовремя.

— Я уверен, Михаил Денисович, что после войны за работу над вениками вам присудят большую золотую медаль имени Менделеева, — смеялся Ветлугин, — Ну, шутки в сторону. [220] Павлик, пора! Разузнай на разъезде все досконально. А главное, поблагодари свою Зину и девушек. Легко сказать — какой фейерверк устроили! За это их немцы по головке не погладят, если, конечно, доберутся до виновников. Хотя едва ли: проделано все чистенько. Ну, ни пуха ни пера…

Павлик исчез в кустах. В той стороне, куда он ушел, полнеба полыхало заревом.

 

 

Глава V

Наступил последний вечер перед уходом группы Ветлугина и Янукевича на диверсию. Еще раз собрались мы втроем на командном пункте.

Перед нами снова лежала знакомая карта кавказских предгорий: зеленые пятна лесов, коричневые горы, голубые реки, желтые пашни, черные кружочки станиц, и через все это — зигзагами, петлями, острыми углами — прочерчена резкая красная линия.

Я смотрел на карту, и она оживала перед моими глазами: там, где на ней были обозначены точки хуторов, расположились немецкие гарнизоны, и у белых казацких хат, на широких станичных улицах качались на виселицах трупы замученных. Тонкой нежной голубой штриховкой была обозначена невылазная глинистая грязь. Она прилипнет к сапогам партизан, и ноги их станут тяжелыми, будто налитые свинцом. Причудливые узоры коричневых линий обозначали крутые подъемы по скользким мокрым камням, обрывы, пропасти, нависшие скалы, глубокие темные ущелья. А там, где не было никаких значков на карте, притаились вражеские засады. Они могли быть всюду: у околиц станиц, в лесу, в темной зелени кедров, на развилке дорог, за камнями ущелья. И разве я мог предугадать, в какой точке красной линии лежали фашистские снайперы? Линия начиналась на южном склоне горы Стрепет, у нашего лагеря. Отсюда она шла на юго-восток на сто километров.

Сто километров по тылам врага, по кручам, болотам, колючему терну, через бурные горные реки, через укрепленные полосы врага, мимо дзотов и скрытых засад. Каждый метр этих ста километров таил страшную, быть может, мучительную смерть. И только до дерзости смелый горный охотник, с детства знавший предгорья Кавказа, мог решиться на этот путь. А этот путь выбрали для себя два мирных горожанина, всю жизнь свою прожившие в городе и только сейчас, четыре месяца назад, по-настоящему узнавшие, что такое горы, предательские [221] броды горных рек, взрыв мины на кабаньей тропе, автоматная очередь вражеской засады. У одного из них легкие поражены туберкулезом. Другой кажется таким щуплым, что неизвестно, в чем душа у него держится.

Но я был уверен в Ветлугине и Янукевиче. Они пройдут этот путь. Они взвалят на свои плечи десятки килограммов продовольствия, толовые шашки, противотанковые гранаты, патроны, карабины. Они будут карабкаться на кручи, переходить вброд реки, бесшумно ползти мимо немецких дзотов, спать вполглаза, на мокрой земле, каким-то особым, обостренным чутьем по стрекоту сойки, по обломанной ветке, по еле слышному шороху в кустах вовремя обнаружат вражескую засаду и придут туда, куда приведет их красная линия на карте.

Заранее, неторопливо и обстоятельно — так, как у себя на комбинате они собирали материал для очередного проекта, — придя на место диверсии, они произведут разведку. И когда настанет время, на их минах взлетят в воздух фашисты.

Они сделают все это, потому что сердца их полны ненависти, потому что они знают — этого требует от них родная истерзанная Кубань. Этого требует наша родная Коммунистическая партия.

Но зачем понадобилось выбирать место для диверсии в ста километрах от лагеря?

Дело в том, что мы несколько увлеклись диверсиями в непосредственной близости от лагеря. Естественно, фашисты стали сугубо бдительными. Они охраняли чуть не каждый метр дороги. Проводить операции становилось все труднее. Я не мог не согласиться с Геронтием Николаевичем, что самое разумное временно оставить в покое ближайшие районы и ударить там, где пока относительно спокойно и фашисты нас не ждут.

Мы сидели за картой до глубокого вечера. Несколько раз меняли углы и петли красной линии. Намечали места дневок. Спорили о каждом килограмме багажа. Ветлугин, как на экзамене, говорил наизусть адреса, имена, фамилии наших друзей в станицах.

Группа поставила перед собой очень трудную задачу: выйти к железной дороге Белореченская — Туапсе и к шоссе Майкоп — Туапсе и взорвать поезда и автомобильные колонны немцев.

На эту диверсию шел цвет нашего отряда: Ветлугин, Янукевич, Литвинов, Сафронов, Слащев, Понжайло и Мария Янукевич. [222]

В ту последнюю ночь мы, посовещавшись, включили в группу Дмитрия Дмитриевича Конотопченко, родного брата Григория Конотопченко, повешенного в Имеретинской: он прекрасно знал места будущих диверсий — много лет работал там секретарем райкома партии.

Они вышли из лагеря глубокой ночью. Я пошел их провожать до нашей передовой стоянки. Там мы простились. Я пожал каждому руку. А мне хотелось бы обнять всех их, прижать к сердцу. Даже Конотопченко, недавно пришедший к нам в отряд, уже не был для меня чужим человеком. Что же говорить о всех остальных, о моих боевых товарищах, о ближайших друзьях моего Евгения?..

Они ушли, их отсутствие ощущал я как-то обостренно и, чтобы меньше тревожиться о них, старался все мысли и внимание отдавать «минному вузу».

Теперь «студентами» овладел Еременко. Энтузиаст минного дела, он уходил с головою в занятия. «Студенты» слушали его, буквально открыв рот. Я наблюдал за Степаном Сергеевичем и диву давался: передо мной был прежний Еременко — светловолосый, ясноглазый человек, с лицом на редкость приветливым, и вместе с тем это был новый Еременко. Тот, прежний, больше всего в жизни боялся кого-нибудь обидеть, оказаться недостаточно внимательным к товарищу, сказать резкое слово. Этот Еременко был очень требовательным к «студентам».

Не прошло и трех дней с тех пор как начал он обучать «студентов», с ним случилось происшествие, которому и поныне я не нахожу точного объяснения.

Дело было так.

Шли обычные практические занятия в нашей минной школе. Степан Сергеевич принес с собой гранату РДГ и объяснял ее устройство. Курсанты сидели за столом и внимательно слушали. Все шло нормально.

И вдруг Степан Сергеевич нечаянно спустил ударник!.. Он растерянно смотрел на курсантов. Те поняли: сейчас произойдет взрыв — он может уничтожить их всех.

Курсанты бросились к дверям. Образовалась пробка. Только один Павлик Сахотский спокойно взял гранату и швырнул ее в окно.

Вслед за звоном разбитого стекла послышался взрыв капсюля и строгий голос Еременко:

— Занять места. Принести гранату.

Сконфуженные курсанты сели на свои места. [223]

— Я хотел проверить вашу выдержку, товарищи, — ледяным тоном, какого за ним никто не знал, заговорил Степан Сергеевич, — ту самую выдержку и хладнокровие, без которых не может быть настоящего минера-диверсанта. Этой выдержки у вас, к прискорбию, не оказалось. Только один Сахотский проявил достаточно хладнокровия и не растерялся. Плохо, товарищи…

Еременко отвернул донышко у гранаты: из нижней части на стол высыпался песок.

— Граната учебная. Взорвался только капсюль. И если бы это даже случилось здесь, в комнате, ничего страшного не произошло бы. Хотя, конечно, вы не знали об этом…

Тотчас после этой «жестокой» лекции я вызвал Степана Сергеевича в комнату коменданта и постарался с достаточной убедительностью объяснить ему всю неправильность его поступка.

— Да, да! Это варварский способ преподавания, — с искренностью, не вызывавшей сомнения, говорил Еременко. — Вы не можете себе представить, как они, бедняги, испугались… Да, я не должен был так поступать. И вам я причинил неприятность…

Мне было смешно смотреть в его ясные, как горное озеро, глаза — столько было в них смущения. Нарочито сухо я сказал Еременко:

— Пойдемте ночью на минодром вместе. После сегодняшнего инцидента я хотел бы сам присутствовать на ваших занятиях.

Минодром — специально оборудованная площадка — находился у реки.

Здесь было все, с чем придется встретиться будущему минеру-диверсанту на операциях: и участки железной дороги, и шоссе, и профиль, и река с камнями, и нависшие скалы, и большой мост через реку.

Еременко вел занятия интересно.

Разделив курсантов на группы, он каждой дал этой ночью особое задание: первая группа минировала железную дорогу, вторая — шоссе, третья — профиль, четвертая привязывала толовые шашки к стальной балке моста, пятая должна была завалить дорогу и сделать огромную воронку в реке, чтобы закрыть проезд через брод автомашинам и танкам.

Назавтра другой партии курсантов задано было найти места ночного минирования. После этого Еременко предполагал перейти к взрывам. [224]

Я предложил ему обращать особое внимание на технику безопасности и, пожелав успеха в занятиях, пошел спать.

Мне следовало бы еще дня три назад отправиться в лагерь. Но под всякими предлогами я продолжал сидеть на Планческой.

Мне было тяжело бывать на горе Стрепет — там каждый камень напоминал ребят.

Случилось же так, что мое пребывание на Планческой оказалось необходимым: Еременко снова «начудил», как говаривал когда-то Геня.

Разобрав детально со своими учениками устройство обычной мины, Степан Сергеевич приказал одному из курсантов вложить в нее капсюль с бикфордовым шнуром и подорвать камень, выступающий из воды.

Когда все было подготовлено, Еременко проверил работу, велел зажечь шнур и быстро отойти за дерево.

Пламя с дымком побежало по шнуру. Все укрылись в блиндаже. Проходит минута, другая, — взрыва нет.

Степан Сергеевич идет к мине, поднимает ее и бросает в реку.

Раздается оглушительный взрыв. Огромный столб воды поднимается над рекой и обрушивается на Еременко…

Курсанты, будучи уверены, что он погиб, что взрыв сбросил его в реку, начали лихорадочно срывать с себя ватники, стаскивать сапоги. Двое уже разогнались, чтобы прыгнуть в воду, когда из-за камня появился Еременко — веселый, улыбающийся и мокрый с головы до ног: вовремя спрятался за камень.

Я был вне себя от возмущения: ведь всего лишь вчера мы говорили с ним о технике безопасности в минном деле!

Еременко искренне изумился, когда я накинулся на него: на сей раз он даже не осознал своей вины. Прижимая руки к сердцу, говорил, улыбаясь:

— Я же не хотел никого пугать. Опасность могла бы угрожать только мне одному!

Убеждать его было бесполезно. Я сказал, что понятие «партизан» отнюдь не включает в себя понятия «самоубийца», и предупредил Еременко, что поставлю вопрос о нем на партийном бюро. Впрочем, в тот момент это могло бы прозвучать пустой угрозой — никого из членов бюро, кроме меня самого, в отряде не было: комиссара Голубева отозвали в командование [225] куста, где ему было дано спецзадание, новый комиссар Конотопченко, так же как партийный секретарь Сафронов, ушел на диверсию. И кто из нас мог поручиться, что они вернутся…

В конце концов Еременко начал терзаться раскаянием. Нет, он раскаивался не в том, что натворил, он терзался тем, что огорчил меня и напугал курсантов.

Я же не знал, чего еще можно ждать от этого честнейшего и добрейшего человека… И вздохнул облегченно только тогда, когда наши «студенты» закончили «минный вуз».

Это было девятнадцатого ноября. Мы объявили на Планческой праздник: наша школа выпустила первую группу минеров. Каждому из них мы выдали удостоверение, что он может самостоятельно проводить минные диверсии. Тем, кто показал особые успехи, разрешалось быть преподавателем минного дела.

Прощаясь с новыми минерами, я рассказал им о своих сыновьях, о том, как мечтал Евгений создать «минный вуз». Он был бы счастлив, если бы дожил до этого дня.

Евгений любил повторять формулу, найденную им самим: «Два минера равны полку эсэсовцев».

Наши бывшие «студенты» подхватили эти слова. Расставаясь с учебным залом Планческой, они повесили на стене для следующей группы курсантов плакат, на котором написана была формула Евгения.

Среди этой первой группы были люди талантливые, полюбившие минное дело не меньше нашего Еременко. Тепло прощаясь с нами, они просили не забывать их.

Со связными я отправил товарищу Поздняку рапорт о первом выпуске наших курсантов, а также письмо, в котором испрашивал разрешения испробовать новые методы борьбы с врагом. В ответном письме товарищ Поздняк писал:

«…Еще раз подтверждаю совершенно правильное ваше предложение, что ваш отряд должен действовать группами в четыре-пять человек, присоединяясь к другим нашим отрядам; тогда вы сможете действовать совместно шестью — восемью — десятью отрядами, и плоды работы вашего отряда будут удесятерены…»

Мы расстались со своими курсантами-минерами двадцатого ноября днем — они разошлись по своим отрядам, а двадцатого вечером радио сообщило об ударе по группе немецких войск в районе Орджоникидзе. Уничтожено было сто сорок танков. Враг оставил на поле боя пять тысяч трупов. [226]

Наш лагерь ликовал. Причина бросал своему радиоприемнику благодарные улыбки, будто этот коричневый ящик был тем смертоносным оружием, которое уничтожило танки и пять тысяч фашистов…

Надя Коротова и Мария Ивановна, отпечатав на шапирографе радостную сводку Совинформбюро, отправились разносить листовки по соседним отрядам и станицам.

Они вернулись через два дня и принесли нам приветы от наших бывших «студентов» — те просили передать, что скучают по Планческой.

На прикладе Надиной оптической винтовки я заметил свежую царапину.

— Плохо бережешь оружие, — сказал я. — Дай-ка сюда!

Первым инстинктивным движением Нади было — прижать к груди винтовку, потом, подняв умоляющие глаза, Надя протянула ее мне. На прикладе было четырнадцать глубоких царапин, они лежали аккуратненько одна под другой, тринадцать были чем-то протравлены, вероятно марганцовкой.

— Почему же четырнадцатую не закрасила? — спросил я.

— Не успела... Когда же?.. Четырнадцатого я ж только сегодня сняла… — лепетала Коротова.

— А тринадцать когда? Почему не докладывала?

Надя молчала. Надо было ее видеть! Рослая, цветущая женщина-снайпер стояла, опустив голову, и теребила полу ватника. И вспомнить только — несколько месяцев назад эта «пшеничная барышня» делала десять промахов из десяти возможных!..

— Тех тринадцать я успокоила под горою Папай, когда наш взвод ходил туда на операции, — произнесла Надя.

Сдерживая улыбку, я сказал сердито:

— Вне очереди пойдешь на кухню чистить картошку. Еще раз не доложишь — отберу винтовку.

— Обязательно буду докладывать. Побили немцев под Орджоникидзе, скоро будем выбивать из Краснодара: вот где оптическая винтовка поработает…

Коротова ушла, а в палатке моей, казалось, все звучит ее уверенный голос: «…скоро будем выбивать из Краснодара…»

«Пожалуй, не за Кавказскими горами тот день, а здесь, близко, в наших предгорьях», — подумал я впервые…

* * *

Через день снова у нас радость: наши минеры вернулись… Пять суток длился их тяжкий путь. Пять долгих суток кралась [227] группа по оврагам, взбиралась на кручи, обходила станицы, пересекала дороги. Шли в дождь, слякоть, по скользким камням, по вязкой глине, прислушиваясь к каждому шороху, к отдаленному собачьему лаю.

К концу пятых суток минеры подошли к полотну дороги и залегли в кустах.

Ночь была непроглядная. Моросил дождь. Умученные дорогой, люди спали под дождем, не замечая его. Нужно было выспаться, потому что завтра предстоял тяжелый, ответственный день. Тишина стояла такая, будто вымерло полотно: ни огонька, ни патрулей, ни поездов.

Партизаны решили, что движение здесь идет только днем, и порадовались: ночь была свободной. Но почему нет часовых?..

На рассвете к полотну поползли Янукевич и Понжайло, чтобы наметить места наблюдений, провести первую предварительную разведку.

Они возвратились неожиданно быстро, оба хмурые, злые.

— Ржавые рельсы, — бросил Янукевич.

— Что значит — ржавые? — недоумевал Ветлугин.

— Ржавчина, дорогой Геронтий Николаевич, это то же самое, что и коррозия, — окисление металла… А это значит — и вам следовало бы знать, главный инженер-механик, — что по этой дороге давным-давно не было и нет никакого движения. Дорога мертва. Ясно?

— Подожди, Виктор, ничего не понимаю. Почему нет движения? — взволновалась Мария.

— Об этом, жена моя, рекомендую справиться у фашистов, я не осведомлен. Да это меня не интересует. Важен факт: дорога не действует. И делать нам здесь нечего.

— Что же, весь путь пройден зря?

— Пустяки, на шоссе вдвойне отыграемся, — старался ободрить всех Ветлугин.

К шоссе подошли на рассвете. Выслали тотчас же две пары разведчиков: хотелось скорее приняться за работу.

В сумерки возвратилась первая пара: все те же — Янукевич и Понжайло.

Виктор Иванович сел на камень и… молчал. Молчали все.

— Говори же, Виктор! — не вынесла напряжения Мария.

— Надо возвращаться домой — опоздали. Взорвано все, что можно взорвать: мосты, мостики, даже само полотно дороги. Очевидно, нас опередили армейские саперы при отступлении. Шоссе травой поросло. И мы, друзья, безработные. [228]

Утром по-прежнему моросил мелкий надоедливый дождь. Рваные тучи ползли по небу. Хрипло кашлял Янукевич. Товарищи знали его нрав: сохрани боже высказать сочувствие. Делали вид, будто не слышат кашля.

На сердце у всех было тоскливо: пройти сто километров — и каких сто километров! — потерять столько времени и, ровно ничего не сделав, вернуться в лагерь…

Обратный путь казался теперь еще более длинным, тяжелым, опасным.

Даже молчаливый, застенчивый Литвинов не сдерживался, ворчал:

— Хотя бы одну паршивенькую машину исковеркать, одного бы фашиста укокошить!

Только Конотопченко не терял надежды. Тоном, который сразу всех успокоил, он сказал:

— Вот что, друзья, вы здесь отдохните, а я пойду приятелей навещу, работы пошукаю.

С ним навязались Янукевич и Понжайло: тоскливо же сидеть без дела…

Наступил вечер, а они не возвращались.

— Этого еще не хватает! Что мы Батеньке скажем? — нервничал Геронтий Николаевич.

Ночь тянулась нудная, бессонная, пока не явились невредимыми все трое: то ли радоваться, то ли обругать за пережитые из-за них тревоги…

— Прошу прощения, мы, кажется, слегка опоздали, — галантно извинился Конотопченко.

— И на том спасибо, что живы, — проворчал Слащев.

— Вы лучше спасибо за то скажите, что мы работу нашли.

…Всю ночь группа шла еле заметной тропой. Ноги скользили на мокрых камнях — дождь не переставал. К нему прибавился ветер, пронизывающий до костей. Не видно было ни зги. Но усталость уже не могла одолеть людей, потому что завтра их ждала боевая работа. Какая — Конотопченко пока не говорил. Он только загадочно улыбался:

— Все пригодится: и гранаты, и мины, и бикфордов шнур…

Ранним утром, когда на востоке чуть забрезжило, впереди выросла одинокая избушка; окна наглухо закрыты ставнями. Вокруг — ни души.

Конотопченко подошел к ней и условным стуком постучал в дверь, а через минуту пригласил товарищей: [229]

— Прошу!

В избе наши увидели четверых вооруженных. Они оказались местными партизанами.

После короткой беседы вся картина была ясна.

Советская Армия при отступлении основательно вывела из строя нефтяные промыслы. Немцы пытались их восстановить, но это им не удалось: партизаны рвали вышки и механическое оборудование. Но сил для крупной диверсии у них не было. Потому-то так и обрадовались они гостям. Они предлагали провести всю подготовительную работу своими руками. А работы здесь было непочатый край: восстановленная оккупантами электрическая станция, водокачка, трехарочный мост через глубокое ущелье.

Здешние партизаны истосковались по работе — они готовы были немедленно, как наступит вечер, выйти на диверсию. Но в нашем отряде стали непреложным законом старые традиции, установленные Евгением: сутки ушли на неторопливую, обстоятельную подготовку.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.