Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





УШЁЛ ОТРЯД 7 страница



К ночи — почти зимний холод, и, запахнувшись шинелью, побрел Кондрашов вдоль бугров-землянок, накопанных впритык друг к дружке по причине малости пространства. Дурное сравнение — как вдоль могил… Но люди если не спят, то треплются, то есть общаются. К тому ж весь резервный и дефицитный в деревнях кирпич конфискован был партизанами еще прошлой осенью, потому через одну, через две землянки, но непременно дымок из самодельных труб, что торчат как попало. Пара старых ведер, донья вышибаются, ведра друг в дружку — вот тебе и труба. Три четверти дыма наружу, одна внутри по потолку стелется, так что пребывать в такой землянухе-самоделке можно только лежа, зато тепло и уютно, то есть ничего лишнего: оружие вдоль стенок, вещмешки в изголовье, а тряпье какое, то в подстил, что похуже, а шинель, положим, или полушубок, или тулуп — это во спасение от предутреннего холода, потому что тепло землянка если часа три-четыре держит, так это отменно.

Хотел к «махновцам» заглянуть, но у них тихо. Спят. Тогда к «ежатам». Общаться с ними без Вальки Зотова, кажется, и не случалось. У «ежат» землянка просторнее прочих, почти блиндаж. Не захотели разлучаться даже на ночь, каким-то образом понимая свою «особость» в пестрой среде отряда, где большей частью всяк сам по себе и не про всякого известно, что за птица, как в отряде оказался, какие мысли про войну имеет — учили тому: сперва подозревать, зато потом вдвойне радоваться, что не ошибся в надежде, то есть «подозревание» это как бы обязательная проверка, где худых и добрых мыслей о человеке поровну. А как может человек провериться, военный человек? Да только в бою. А если боев нет, но лишь позорное болотное сидение почти год… За год всякие превращения с человеком могут случиться, если он не проверяется.

Так примерно Зотов в свое время объяснил Кондрашову.

Сами «ежата», или помогал им кто, но блиндажок устроили на зависть прочим. Врылись в землю до самой сырости, потому у входа три ступени вниз аккуратно вырезаны и мелкой щепой посыпаны, чтоб не скользить. И дверь — не заслонка, что у большинства землянок, но натуральная, с дверным переплетом. Кстати, и труба не из ведер, а из жести скрученной. И где только раздобыли?

Постучал. Открыли. Помнил с прошлого лета, что нора просторная, теперь снова дивился. То, что так глубоко вкопались, — повезло. Везде ж корни сосновые, а иногда в такой перевязи, что все не выпилишь. Здесь же один-единственный, зато громадной дугой выгнулся, не стали его выпиливать, но вытесали плоскость и получили натуральный столик посередине. Пол от сырости доской «пятеркой» устлан, благо, доска в деревне не дефицит.

Девять человек, девять мальчишек, старшему двадцать два, нынче лица их не те, что прошлым летом, когда Валентин Зотов привел их к Кондрашову. Тогда Кондрашов не знал, как с ними и разговаривать, казалось, скажи не то, и зарыдают… Еще бы! За спинами целый курс покойников, таких же мальчишек, друзей и приятелей вчерашних. Но то особое, как не шибко дружелюбно заметил однажды танкист Карпенко, «энкавэдэшное», оно каким-то образом с первых дней пребывания в отряде выделяло эту группу, и только к Зотову полное доверие, потому что именно он, как говорится, «привел их в чувство», сумел дух поднять, ситуацию таким образом объяснить, чтоб вера вернулась…

Кондрашов знал, «ежата» его не уважают, но только признают. Временно. Понимал их «неуважение» и не обижался. По дисциплине, по исполнительности — образец. А в том двусмысленном положении, в каком отряд оказался, запершись в болотах на всю зиму, что может быть важнее дисциплины?

По командирскому приказу насчет вшивости первые постриглись наголо и теперь немного были как бы на одно лицо, но, конечно, только по первому взгляду.

Появлению командира удивились. Тот, что постарше, Костя Горбиков, пытался что-то доложить соответственно форме, но Кондрашов прервал его и спросил попросту, не напоят ли чайком.

Не сразу, нелегко, но выманил Кондрашов парней на разговор о том о сем, о походе скором и о войне вообще, на главный вопрос, наконец, как понимают беду нынешнюю, в чем причины видят. Для «ежат» все просто. Предательство! На самых верхах. Не на сталинском, разумеется, но близко, под боком, и по сей момент, возможно, не разоблаченное до конца. Кондрашов подыгрывал, хмурил брови, головой качал.

— Так что? Получается, заговор какой-то? Куда ж «органы»-то смотрели? Разоблачали-разоблачали, а до главного, выходит, и не докопались?

Чувствовал, для парней-комсомольцев больная тема, знать, немало проговорили меж собой, нашли для себя формулу объяснения — Костя глазами южнорусскими засверкал, оглядел своих, «добро» на серьезный разговор испрашивая. Получил.

— Заговор, понимаете, товарищ командир, это просто. Заговор — что? Нарыв. Чирий. Вскрыл, и нема делов. Тут хуже, ну, то есть сложнее. Вон Гришаня наш, — коснулся плеча паренька слегка монголоидной внешности сибиряка, плясуна. — Так вот, как пришли на болота, у Гришки под мышкой вроде обычный чирей вскочил. Ну, Зинаида ваша… — тут Кондрашов нутром дрогнул, — она смазала чем-то, и полегчало, чирей как бы в себя начал уходить. Только через день рядом еще два вспухли, Гришаня рукой пошевелить не может. Пока Зинаида до него снова добралась, под мышкой целая гроздь чирьев. Знающая она деваха, говорит, эта штука в народе зовется «сучье вымя», и всякие мази тут без толку. Поила каким-то отваром, то есть весь организм простуженный лечила. Месяц, да, Гриша? Правильно, поболее. Так вот, сперва лечила, а потом уже, которые остались да понабухли, резала бритвой. Ну, то есть вскрывала. Тогда вся дрянь истекла, и все залечилось в несколько дней.

Так вот, заговор — это ерунда, «сучье вымя» — оно похуже. Товарищ Сталин, он же говорил, что чем ближе к коммунизму, тем хитрее всякие вражины. Тут вот что получается, товарищ командир, в революции были такие, кто не за народное дело воевал, а как бы за свою личную удачу. Если хорошо воевал, в душу не заглянешь, да и не до того было. Побили белых и всякую контрреволюцию, социализм строим, а такому, кто был за себя, ему мало, ему всю власть подавай. А кто ж ему подаст? Один с немцами шуры-муры закручивает, другой с японцами, третий иудушку Троцкого в союзники. А кто и ни с кем, а сам по себе сидит на своем высоком месте и гадит социализму, как может, его еще трудней разоблачить. Думаете, не знаем, что нас «ежатами» дразнят за глаза? Только мы ни при чем. На открытие нашей школы сам товарищ Берия приезжал. Когда речь произносил, много чего сказал, что секретное, про Ежова как раз, ну и еще про другое… Товарищ Берия тысячам людей честное имя вернул и в строй поставил. А Ежов, он тоже много вражин разоблачил, кто ему самому мог дорогу перейти, потому что в наполеончики метил. Так товарищ Берия и сказал. Тут особого секрета нету. А под видом вражин честных людей гробил, чтоб идею социализма в глазах народа уронить. Частично удалось, вот теперь и имеем, кто фашистам в холуи подался. Если б не фашисты, года через два товарищ Берия со всеми, с кем надо, разобрался бы, и война… Короче, хрен бы мы на своей территории воевали, точно.

Вторую кружку чая приканчивал Кондрашов к этому времени. Чай был гадкий. Самоделка из прошлогодних трав, крепость от них дурная, мозги будто плесенью покрываются, с плесенью борются, оттого и бодрость ненормальная, судорожная, словно голова от тела отделиться хочет, свободы хочет голова. Приподнял пустую кружку над столом, рассмотрел со всех сторон, спросил:

— Вы, хлопцы, аккуратней с вашей настойкой, дурость в ней подозрительная.

Парни дружно загоготали.

— А мы все ждем и ждем, когда почувствуете. Крепкий вы мужик. Мы на пятом глотке «стоп» даем!

— Так это что ж? Диверсия против командира? — притворно нахмурился Кондрашов.

— Не, — отвечал за всех Костя, — проверено, через час полный порядок. И сон как в отключку. Федосьевна, есть такая старуха в Заболотке, она снабжает. От простуды, от чирьев, от чесотки, еще там от чего-то. Нормально. Если скоро спать ляжете, то утром хоть с ходу в бой.

— Ну что ж, поспешу. Спасибо за разговор. Есть о чем подумать. Хотя признаюсь, иногда так не хочется думать… Больно думать… Для кого-то вообще «недуманье» — способ выживания. То есть не всем думать полезно. Чушь говорю, да? То из-за вашей баланды травяной. Отличный блиндаж смастерили, я еще ни разу башкой не стукнулся.

— А совет можно? — это опять Костя, подавая командиру фуражку.

— Даешь совет! — отвечал Кондрашов, слегка подыгрывая под охмелевшего.

— Нет, серьезно. Если скоро в поход… Патронов… и вообще с оружием у нас неважно. Один пулемет, и тот у махновца. Вы б, товарищ командир, приставили кого-нибудь за махновцем присматривать, а то как бы он в критический момент не развернул пулемет на сто восемьдесят, чужой он и темный человек.

— А что? — согласился Кондрашов. — Бдительность, она никогда не во вред. Вот вы и присмотрите за ним, кому еще, как не вам, такое дело поручить. Но не перебдите. Он ведь не только махновский пулеметчик, но и буденновский. Другого такого у нас нет. Так спокойной ночи, да? Все. Пошел.

Мальчишки! Ишь как глазенками засверкали от доверия.

Вышел в ночь. В прохладу. Почти в мороз. Где-то луна подсвечивает, все тропы темными змеями вьются. На душе покойно. Наверняка от зелья. В голове еще смурно, а в душе тихо-тихо. Стал припоминать, топая к своему блиндажу, когда еще было так вот противоречиво, чтоб голова в напряге, а в душе отдохновение. Вспомнил и содрогнулся. Так было, когда узнал о войне. Почти свидетель быстрого разгрома японцев, имеющий представление… Да нет! Знающий — сильней нашей армии в мире нет, он об объявленной войне, как и многие, менее его знающие или не знающие вообще, но только слышавшие, он тоже… Он даже немного пожалел немцев за глупость. Но другое было главным — это в душе: теперь можно не думать, о чем думать опасно, теперь просто надо делать, что прикажут. А прикажут известно что — воевать. Это легче. Вусмерть перепуганный всеми страшными разоблачениями в армии, ведь сам фактически оказался в прострельной зоне, теперь, когда война… А тот страшный разговор с обещанным продолжением… Словно на всю длительность жизни…

— Вы присутствовали на выступлении Блюхера в городе… на празднике в честь?..

— Присутствовал.

— Что говорил Блюхер о Сибири и Дальнем Востоке?

— Ну, что пространства… богатства… что… — Боже мой! Кто за язык тянет! — что и не будь Москвы, против любых врагов устоять можно…

— Призывал Блюхер к отделению Сибири и дальнего Востока от Советской России?

— Да нет… вроде… такого не говорилось…

— Но можно было понять его слова?..

— Ну, я лично, так не это… А за других… не знаю…

— Кто был в президиуме? Слева? Справа?

— Распишитесь. На каждой странице. Подпись.

Расписался.

И ждал. Все время ждал. Блюхера расстреляли. Полегчало. Но не ушло. Пока не объявили войну. Камень с души. Но голова от души автономна. Бомбят Киев, Минск… Как это? Как пропустили? А наша истребительная авиация? Вспомнил последние учения… Роль истребительной авиации в обеспечении бомбардировочной и штурмовой… На чужой территории!

А теперь вот бомбят… Просчет? Предательство? Ничего, разберемся быстро. Сталин…

Чертовы «ежата»! Разбередили!

В блиндаже лампа коптит нещадно. Подкрутил фитиль. Тепло. Разделся до исподнего, на нары и под одеяло. Настоящее, по росту. Подарок Зинаиды. Пусть ничего не снится — ни хорошего, ни плохого!

Сначала было хорошее. Жена, сыновья. Живут они в квартире на высоком этаже, а с балкона видно пол-России, и все, что видно, все оно хорошо, радует и глаз, и душу. Он ходит на какую-то работу, гражданскую, возвращается в одно и то же время, и, когда возвращается, с балкона по-прежнему видно половину России. И только позже, когда уже не видно, когда спят, угомонившись, сыновья, они с женой друг для друга до полнейшего счастья…

Но потом другое. Грязные, мокрые от дождя окопы, и он, командир, поднимает роту в атаку на невидимого из-за дождя противника. Сначала в первом ряду, затем, как положено, во вторых рядах бежит с пистолетом в высоко поднятой руке, что-то кричит и все время оглядывается на отстающих, подгоняя их гадкой бранью. И вдруг впереди воронка. Огромная, в диаметре не менее пяти метров, свернуть не успевает, а перепрыгнуть мешает длинная шинель. Крутые мокро-глиняные склоны воронки… Уже и пистолета нет в руке, пальцами впивается в глиняную слизь, но, вскарабкавшись на метр, сползает на дно воронки. И раз, и другой, и до бесконечности. Уже рев роты еле слышен, вот уже и не слышен вовсе, а он все карабкается и сползает, а когда силы отказывают, сидит по пояс в глиняной жиже и плачет, вышаривает в грязи пистолет, чтобы застрелиться, но не находит, и уже не плачет, а воет волком.

Лобов трясет его за плечо и тем спасает от ужаса.

— Ну и храпун вы, товарищ командир!

— Я храпел? — удивляется Кондрашов, раньше не знавший за собой такого греха.

— А то! Бревна в накате шевелились! Капитан уже час как вернулся. Отогревается и готов с докладом.

— А Зотов?

— Политрук-то? Да он там и часа не продержался в моем тулупчике. Убег. Испугался, что главное свое хозяйство начисто отморозит. Еле отпоил его. Когда капитана звать?

— Сейчас приду в порядок, и зови. Других командиров тоже. Старшину не забудь. А время-то что?

— Шесть скоро.

— В половине седьмого жду. Чай и завтрак на всех.

— Само собой. Так я пошел?

Умылся-плесканулся, брился наспех, как попало, с ремня петля слетела, пока нашел, пока волосы, что от сна дыбом, зачесывал, сапоги щеткой раз другой, и уже стук в дверь, Лобов с чайником, за его спиной капитан Никитин, осунувшийся, глаза красные, но с победным блеском. Обнялись и ждали, когда Лобов перестанет посудой греметь. Зотов, невыспавшийся, виноватый, отроду хмурый танкист Карпухин и старшина Зубов, наконец.

На отварную картошку с солеными огурцами накинулись дружно, запивали хилым чайком, знать, последние резервы Лобова. Хлеба не было. Его уже давно не было. Потому посредь стола большая миска с засахаренным медом и ложки напротив каждого. Мед уже и не мед. Приелся. Только для укрепления здоровья. Опять же чаем запивали. Капитан паузу выдерживал. И лишь когда утерся платком да на стенку блиндажа откинулся, тогда только к делу приступил. Четко и конкретно.

— Ну что? Ждут они нас, братцы. Подготовились на зависть. Не всё наши разведчики усмотрели. А именно два скороспелых дота по флангам для перекрестного огня. Шибко близко подобраться не удалось, но траншею, считай, что руками потрогал. Примерно на батальон рассчитана. Это по их плану в лоб. С флангов — доты, значит, а на маневр — танкетки, наши «Т-27», даже звезды не замазали. Вооружение танкетки: пулемет ДТ образца двадцать девятого года, калибра 7-62, двадцать восемь магазинов, тыща семьсот патронов, подача магазинов в пулемет автоматическая. Что «шмайссер», что ППШа против танкетки — пустое дело. Как понял, их план выпустить нас из леса, ударить сперва перекрестным, сбить в кучу, потом в лоб, а на случай отрыва малых групп — танкетки со скоростью сорок кэмэ в час. Догоняй и кроши. И наконец, главное. Судя по тому, как подготовились, в другом месте нас не ждут. Так что, думаю, ожиданием фрицев испытывать не стоит и завтра же выступать по плану, как оговорено было. День на подготовку. Так что, дорогой Николай Сергеевич, командуй, кто чем займется. Лично я… Пару часов подрыхаю, конечно, но потом хотел бы пошариться в Тищевке, очень меня интересует шустряк, что мимо нашего дозора прошмыгнул. Наши ведь все на месте? Так?

— Не наш это, — отвечал старшина Зубов. — Проверено и по спискам, и по рожам. Только, может, этот хмырь не из Тищевки, а из Заболотки.

— Нюхом чую, что из Тищевки! Ну чую, и все! А Заболотку, если надо, тоже прошерстим.

Молчавший до сих пор политрук Зотов, еще от стыда не остывший за позорное бегство с болот, голос подал:

— Предлагаю… теперь-то уж риска нет… В общем, предлагаю хотя бы намекнуть отряду, что другой план есть, что не лезем в петлю. Сейчас ведь уже все знают о немецкой засаде. Дух поднять…

— Думаю, можно, — согласился Кондрашов. — И вот что еще: мы же на оружие обозников рассчитывали. Нет смысла безоружных набирать, а что на станции добудем, того самим не в избыток. Ну, десяток добровольцев, если уж сильно проситься будут. Короче, мобилизация отменяется. Пусть живут и до партизанства сами дозревают. А?

Капитан Никитин покривился, головой покачал:

— Политически неверное решение. Что молчишь, политрук? Хрен с тобой, молчи. Но поскольку неизвестно, как все обернется потом, имею в виду, когда станцию возьмем, оно, может, и правильно. Нет смысла обозом обрастать. Согласен. Только мужик, он и есть мужик, пока жареный петух в одно место не клюнет, ему лишь бы было чем брюхо набить. Им нынешний обоз важней всей политики. Немцы муку и махру привезти обещали. Без всяких трудодней. Баш на баш. А надо бы как, не будь мы в глубокой этой самой… Оставить тайно от деревни пяток бойцов, чтоб переждали в лесу, когда вся эта история закончится, а потом постреляли обоз прямо у деревни. Не утерпят мужики, растащут дары немецкие. И когда после им всыплют по первое число, вот тогда они и о Родине вспомнят…

— Извините, товарищ капитан, — не выдержал Кондрашов, — но мне противно такое слушать! По-вашему получается, что мы как два разных народа. Один у нас народ…

— Один, один, успокойтесь, командир. Народ у нас один, только из разных классов он состоит, а, политрук? Или я не прав? И марксизм тоже? Тебя в этой самой Шуе учили понимать психологию классов?

Зотов головой закрутил, то на капитана, то на Кондрашова поглядывая.

— Меня учили… Только вы говорите как-то… не знаю… С перегибом, вот как!

Капитан хохотнул довольно, через стол дотянулся до Зотова, дружески за плечи тряханул:

— Вот тут ты прав, политрук! На все сто прав! Есть за мной такой грех насчет перегибов. Только в нынешней войне, и в том я упертый, нынче лучше перегнуть, чем недогнуть. Сколько б народу ни полегло, лишь бы страна осталась. А народу та же деревня быстро народит, сколь для жизни нужно. В этом деле она первей всех других классов. Я ж тебе рассказывал, когда в двадцать первом Кронштадт поднялся на нас, Троцкий со страху в свою кожань обмочился. Так вот мы тогда эту эсэровскую матросскую шантрапу с корнем! Один агитатор работал, по имени «максим». Ты красный лед видел? То-то! А хочешь знать, какого классу восставшая матросня была? Да все того же, деревенского, последний набор.

Что-то Зотов хотел возразить, ладонь над столом вознес, но капитан сказал:

— Амба! Спать хочу. Командуй, командир, кто чем заниматься будет, и я отваливаю.

Обязанности по подготовке к походу расписали быстро. Первым поднялся и ушел танкист Карпухин — кажется, и слова не сказавший за все время, пока обсуждали, спорили… Зотов, хмуря свои мальчишечьи брови, вышел вслед за старшиной. А капитана Кондрашов все же придержал на минуту.

— Что сказать хочу… Слушаю вас, и вроде бы уверенности больше в том, что окончательно все равно победим. А с другой стороны…

Капитан перебил раздраженно:

— Ну вот, и у вас «с другой стороны» появилось. Политруку простительно, сопляк еще. Поймите, наконец, что таких войн, как эта, в истории еще не было. Нынче не страна со страной воюет. Если бы дело только в стране… Ну победили бы немцы. И что? Надо капитулировать на десятый день, народ сохранить, чтоб потом, когда немец бдительность потеряет, подняться и — под зад. Это если б страна наша была обычная, как все. Как в первую мировую. Тогда треть территории отдали — и ничего, пришло время, и вернули с лихвой. А сейчас, командир, под ударом идея мирового коммунизма. Победит Гитлер — и все! Хана! Фактически остановка истории. Это как если бы человечество технически остановилось на телеге о четырех колесах. Не за страну воюем, то есть не только. За исторический прогресс всего человечества. Раньше такое понятие было — цена победы. Теперь другое, теперь просто победа любой ценой, значит, без цены вовсе. Так что всякие такие мысли «с одной стороны, с другой»… Такие мысли в мозгах, как вшей, дав& #250; те, иначе воевать не сможете. А как командир, заставить побеждать не сумеете. Э-э, да чего там! По ходу дела сами все просечете. Так пойду я, добро?

— Конечно, конечно!

Кондрашов крепко пожал руку капитану, дверь блиндажа раскрыл ему, сам еще долго стоял у раскрытой двери, поеживаясь от холода, который без всякого ветра наплывал на лес сам по себе и не со стороны болот, как чаще всего, но со стороны Тищевки.

 

 

 

Последний день пребывания отряда в Шишковском лесу прошел в хлопотах; чем ближе к вечеру, тем их больше — хлопот. Дошло до того, что Кондрашов вместе со старшиной Зубовым у каждого отрядника проверяли наличие запасных портянок. И хотя самому отряду вовсе не было объявлено про последний день, а про маршрут выхода из болот — тем более, все знали, что завтра выход, все догадывались — не через западный зимник, о том намек отряду был, всяк на Кондрашова смотрел, как на отца-спасителя, потому что если через западный, то всем хана ни за грош.

Никитин с Карпенко сперва собрали все имеющееся оружие в кучу, все, вплоть до последнего патрона. А затем раздали по своему усмотрению — кому что нужнее, гранаты, к примеру, получил только тот, кто доказал дальность и точность метания. Как ни капризничал махновец Ковальчук, но и его пулемет был обследован капитаном Никитиным придирчиво, а капитанское «добро» Ковальчук принял как оскорбление, такую рожу скорчив, что Кондрашов, при том присутствовавший, хохотнул, по плечу пулеметчика хлопнул, сказал со значением: «А ты как думал? Доверяй, но проверяй — первое правило! » Ковальчук, и ему презрение отвесив, удалился, зло покрикивая на свой «второй номер», на мальчишку, тащившего пулемет.

Из одиннадцати добровольцев, парней с обеих болотных деревень, оставили восемь с дробовиками. Какое оружие — дробовик? Зато патронов парнишки заготовили — полны патронташи и карманы. На зависть тем, у кого хоть и «шмайссер», а в рожке едва десяток. Четырнадцать чисто безоружных требовали, чтоб им деревенские хоть «берданы» передали, но парни категорически уперлись, и Кондрашов уступил добровольцам, имея в виду придерживать их в резерве во время боя, любимчику своему Лобову приказал пасти их аккуратно, чтоб не совались куда не следует. Лобов, конечно, обиделся такому «командирству», обиды не скрыл и в глаза Кондрашову не смотрел, приказ получая. Те, что без оружия, были опять же строжайше «прикомандированы» к Зинаиде. Бой без раненых — бывает ли такое? В числе пусторуких оказался и капитан Сумаков, свое разоружение принял спокойно, а порывшись в рюкзаке, приподнес Кондрашову по ситуации воистину царский подарок — бинокль-«восьмикратку».

— У вас был, и вы молчали?

— В лесу без нужды… — промямлил Сумаков, — как-то и забыл о нем.

Дивны фокусы природы. Если человек к военному делу никак не пригоден, то, как форму напялит, и лицом, и фигурой, ну, как бы только намек на мужика. Такого хоть месяц гоняй по строевой, все равно будет и ноги путать, и задом подмахивать, а на «гражданке» поди от прочих и не отличишь. Нормальный. Пытался вспомнить, когда, с кем Сумаков примкнул к отряду. Не вспомнил. Когда б не тот же бинокль, сказал бы, что лишний человек. Только, знать, лишних на войне не бывает.

Меж тем уже третий день подряд над Заболотьем солнце по всем правилам сотворяло весну. Снежные лепехи в ямках и буерачных местах вытопило и сами места высушило. Все тропины, давние и новые натоптанные, уже не сохраняли следы солдатских сапог, прошлогодние травы распрямлялись, высвобождая промеж себя место для свежей поросли. С бугра Шишковского леса весна медленно сползала-скатывалась к деревне Тищевке, откуда тоже порой потягивало с попутным ветерком весенним деревенским запахом — запахом навоза. Иной отрядник вдруг остановится, пошевелит ноздрями в сторону деревни и улыбнется чуть-чуть — то ли не диво, до деревни ведь больше часа ходу. Иногда померещится, будто какой-то случайно не зарезанный петух прокричит. Но то обманка. Не долететь петушиному голосу до Шишковского бугра.

А если прищуриться на солнце, а после закрыть глаза и прогревать через рожу нутро и душу саму, то никуда уходить не хочется. Но надо. И надо больше, чем не хочется. Куда как больше. Факт, что посредь болот войны не слышно, то не просто факт, то заман в подлянку — а может, ее и вообще нет, войны? Или она не для всех?

Время таким мыслям — секунда, не более. Но секунда — тоже время. И где-то, где записывается всякая правда и всякая неправда человечья, там эту запись не вымараешь…

Засветло сборы и проверки были закончены, выстраивай людей и веди. Только ночью по болотам шастать — дело и опасное, и ненужное. Несколько раз просчитав по карте километраж, определили командиры, что, если рано поутру двинуться, только к вечеру отряд будет на месте, то есть около станции. За ночь и высушиться надо, и отдохнуть, а с другим рассветом высмотреть обстановку для окончательного плана действий.

Покидать лагерь в эту последнюю ночь было запрещено всем, в том числе и заболотским добровольцам. Только капитан Никитин, Зотов и трое из «ежовцев» отправились в Тищевку в надежде вычислить предателя, ушедшего западным зимником к немцам.

Часам к шести потянулись к лагерю мамаши с узелками, мальчишки и девахи, и даже бабули с дедулями. Всем посторонним место определили — у дровяника. Только, глядишь, одна парочка подалась в сторону покореженного молнией дуба, там заросли гуще, и другая, и третья. Не запретишь прощания любовного. Парни-добровольцы, они всяк со своими родственниками тоже наособицу. А на непопиленных бревнах остались одни девчата беспарные, мужиками брошенные молодухи, да несколько замужних, за компанию пришедших на прощание с отрядом. В стеганых фуфайках, в цветастых платках, у кого по-русски повязан — кокошником, у кого, как местные говорили, по-полтавски, это когда лоб платком перекрыт по сами брови… С дальней землянки, где Кондрашов закончил обход лагеря, женщины на бревнах казались птицами залетными, а голоса их — щебетанием. Но вот запели. Выросший на бодрячковых городских песнях, Кондрашов не понимал этого деревенского завывания, где и слов не разберешь, со всех российских окраин натасканных, и у мелодии никакого закона. Но спевка чувствовалась, и душа откликалась… Пока подошел, вокруг певуний уже треть отряда — кто где, кто на чем, в глазах добрая печаль, и лица у мужиков добрые, не знаешь, на кого приятнее смотреть: на женщин, в пении сплошь красивых, или на бойцов своих преображенных. Танкист Карпенко присел на вздувшийся корень ближайшей сосны, голову запрокинул, глаза закрыл. Снабженец Сумаков — вблизи на чурке… А старшина Зубов, тот прямо в ногах перед бабами развалился, на башмак одной из них голову свою уложив.

Но вот, как бы отдав должное сокровенному, меняют певуньи репертуар, и, конечно, первая «Катюша», потом «Чайка», что должна передать «милому привет», и захаровская «На закате ходит парень». Пропев ее до конца, пошептавшись, заново начали ее же, только уже с другими словами.

Болтался, понимаешь ли, вокруг деревни подозрительный мужик. Ходил себе, ходил и вот:

 

 

Сел под елочку густую,

Притворился, что устал.

Вынул книжку записную

И чего-то записал.

И кто его знает, чего он черкает…

 

Я разгадывать не стала

И бегом в энкевэде.

Говорю, кого видала

И рассказываю где.

А он и не знает, и не замечает,

Что наша деревня за ним наблюдает.

 

Рядом с Кондрашовым махновец Ковальчук. Бурчит под нос:

— Упурхалась, поди, бабенка, до энкевэде, чай, не близкая дорога.

— Ну, вы ж понимаете, это народная шутка…

— А то! — скалится металлическими зубами пулеметчик. — У меня через эти шутки все позвонки кривось-накось. Я чё подошел-то, вы портяночный запас проверяли, значит, понимаю, по мокре пойдем? Тогда б мне еще человечка в помощь, чтоб пулеметную амуницию в сухости донести до позиции.

— Конечно, — соглашается Кондрашов, — обязательно дадим.

— Ну, вот и добре. Спать пойду. Мой мальчишка где-то тут в кустах девку жмет. Увидите — отправьте до меня. Шибко увлеченный пацан.

— Через полчаса общий отбой. Вон наш охотник Трубников с берданой, уже на изготовке. Скоро задудит в стволы. Здорово у него это получается. Чисто по-звериному. Со старшиной весь личный состав проверим. Так что спокойной ночи!

— Ну да, — кивает Ковальчук и уходит.

Совсем стемнело, когда Трубников наконец задудел в ствол берданы. Так охотники, если нет специального рожка, изображают «гоночный» зов лесного крупного рогатого. И теперь вот на этот зов потянулись один за одним юные «самцы», и всяк в обнимку с девахой. Девахи и женщины-певуньи потопали в свою Тищевку. Молча. И оттого, что никто из них не плакал и тем более «в рев не ревел», даже как-то жутковато стало Кондрашову. От могил уходят на поминки, уже наплакавшись и наревевшись… «Рано хороните, — сказал бы им, — мы еще повоюем…»

Дождался доклада старшины, что все по местам, и направился в свой блиндаж. Зотов с Никитиным что-то запаздывали, решил дождаться, прилег, не раздеваясь, лампу оставил. Свет увидят, зайдут. Но заснул мгновенно, а когда проснулся, стекло лампы черным-черно от копоти. Заглянули, наверное, и решили не будить, так подумал. Задул лампу и снова провалился в сон.

День похода уже часов в восемь, когда объявлялось построение, обещал быть не просто добрым весенним, но, возможно, первым летним — ни следа от ночного холода, как только солнце полностью округлилось над восточными болотами. До настоящего лета, ясное дело, еще всякое будет, как и по всей России, и снега, и морозы, потому нынешний день не иначе как добрый знак, природное благословение, хотя кто его знает, как там, в болотах, скажется солнечный пригрев — с морозом оно, может, и сподручней было б пробираться по лесным топям.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.