|
|||
УШЁЛ ОТРЯД 6 страница— Зато я знаю. Для чего историю расскажу. Короткую. У меня тогда еще почти полроты оставалось. Подобрались к одной тихой деревне. Голодные как собаки. Пошли на разведку втроем. В приличный дом заходим, мол, окруженцы, к своим пробираемся, пожрать бы чего, там в леске еще несколько человек. Так, на всякий случай сказал, что несколько. Хозяин, честный советский колхозник, руки вразмашку, дескать, конечно, отважным бойцам непобедимой Красной Армии последнего куска не жалко. Ведите всех, чем сможем, утолим. Говорю: да они все сплошь раненые, вы нам в мешочки накидайте, чего не жалко, сами разберемся. Ну зачем же, говорит, лесочек, вон сеновалище какой, все поместитесь, и тепло, и мягко, а пораненьку и двинетесь далее. Хорошо, говорю, до вечера посидим в леске, мало ли что, а к вечеру к вам переберемся. Накидали они с женой нам в мешки… Дети у них… Старшему не то пятнадцать, не то шестнадцать… Из лесочка видим: тот, что старший, коня выводит, седло кидает и галопом в сторону района. К вечеру ближе папаша нет-нет да и выйдет на зады, ладошкой солнышко перекрывает, нас высматривает. А как солнышко за бугры, окружили мы доброе колхозное хозяйство, и долго ждать не пришлось. На двух машинах, на наших ЗИСах, полны кузова… Немцы, думаете? Нет, дорогие мои партизаны. Вчерашние советские колхознички, трактористы и полеводы с винтовками, пьяные, песню про Катюшу орут и прямехонько к дому гостеприимца нашего. Только он ничего им объяснить не успел, мы эту рвань за десять минут разложили у него перед домом. Старшенький пытался огородами уйти, поймали и расстреляли обоих, дом спалили дотла и, на вой хозяюшки ноль внимания, говорим деревенским: если есть кто жалостливый, возьмите эту падлу, все равно порядки у вас теперь новые, пусть батрачит с утра до вечера, чтоб щенков своих прокормить. Из них, может, еще люди получатся. И к чему моя история? А к тому, что война нынче не только Отечественная, но и гражданская. И если партия с товарищем Сталиным всю страну по струночке не выстроит, это в тылу, а мы здесь, в немецком тылу, будем ушами хлопать и про законы толковать, а не всенародную армию создавать, задавит нас Гитлер своим блицкригом. Взволнованный капитан Сумаков снова сунулся к печке и пытался раскурить свою вонючку. — Я бы с вами полностью согласился, — говорил нервно, отрывисто, — если б собственными глазами не видел стометровые очереди в военкоматы… — А то я их не видел! — усмехнулся Никитин. — Особенно в районах, то есть молодых колхозников наших. Что-то я по вашим петличкам не разберу, каких родов войск? Сумаков явно засмущался, запыхтел так и не разгоревшейся трубкой. — Понимаю ваш вопрос… Я, собственно, не в счет. Снабженец. Тыловик. И вообще… Но это к делу не относится. — Пожалуй, — согласился Никитин, — песню Утесова слышали: «На Хасане наломали им бока. Били, били, говорили — ну, пока! »? Какие у нас войны были, а? Солдат с медалью — то ж первый жених в округе. К тому же если колхозник бывший, то свобода. Даже в Финляндии и то все будто чин чинарем. Даешь линию Маннергейма! А еще вспомним, к какой войне мы готовились? На вражеской территории, и никак иначе. Две недельки победных маршев, кому-то, конечно, не повезет, ранить могут, а то и убить. Зато победители со звоном на грудях — почет и слава. И Молотова слушал, и Сталина — грозно звучало. Только до всех ли дошло, какая это война началась? Уверен, сейчас вы уже не увидите тех очередей, а на проводах не столько гармошка, сколько рев бабий. Армии пленены — вы такое представить можете? А немцы трубят по всем оккупациям, как они нас через хрен кидают — думаете, не влияет? Потому без военизации всех немецких тылов, именно военизации, а не партизанщины вроде нас с вами… победим, конечно, только какой ценой и к какому времени? Если затянем войну на два-три года… — Ну, это вы уж слишком, товарищ капитан! — не выдержал Зотов, молчавший до того и только несогласно поджимавший губы. — И насчет армий… Я тоже кое-чему учился. Армию можно даже разбить, отбросить, но в плен армию — это ж полста тысяч человек! — это физически невозможно. Конечно, если не предательство… И то… — Политрук, ты как за советскую власть говоришь, слушать тебя любо-дорого, — подал голос танкист Карпенко. — Но за войну тебе лучше старших послушать, потому что ты о ней толком еще ничего не знаешь. Я вот своими глазами видел в поле танковый полк, и «КВ» там, и «Т-34», и другие всякие… Вроде ни одной пробоины не видать, а по дороге немецкая колонна идет и гогочет, на бронь нашу сплевывая… Лежал в овраге, и землю жрать хотелось. Так что не на годик война эта. А что до деревни тутошней… Можно мне слово-то? Все, что сказал Карпенко в адрес Зотова, Кондрашов и на свой счет принял. В настоящих военных действиях участия не принимал, на немцев нарвался, как большинство тех, кто не успел прибыть к месту назначения, а потом драпал и драпал… Потому рад был, что Карпенко про нынешние дела говорить будет, ведь в нынешних делах Кондрашов как-никак командир, и последнее слово за ним. Карпенко, сидевший на командирском месте, чуть привстал. — Николай Сергеевич! Може, махнемся местами, или вы, как Чапай, будете ходить вокруг нас и стратегии обдумывать? — Меня, лейтенант, хлебом не корми — дай стратегии пообдумывать, так что сиди, где сидишь. Меня другое возмущает: время обеденное, а мой Лобов, похоже, даже и не чешется. Подошел к стене, три раза крепко стукнул сапогом по бревну. Оттуда отстук готовности, и через минуту Лобов уж в дверях, оглядел командиров, головой покачал. — Чё? Всех кормить аль через одного? Айн момент, материальная часть не готова. Если через пяток минут никто с голоду не помрет, все сыты будут. Даже вечно смурной капитан Никитин, и тот на роже подобие улыбки нарисовал. — Без таких солдат, — сказал, — моторошней воевать было бы, а? Давай, лейтенант, за тобой слово. — Я так понимаю, — медленно говорил Карпенко, — обоз будем брать в болотной горловине, а это уже почти деревня. Немцы ее и без нас накажут, так пусть деревня немцев запомнит, а не нас. Короче, я против расстрела. — Я тоже, — от печки откликнулся снабженец Сумаков. — Я вообще не уверен, что за весь предыдущий, если так можно выразиться, поход я убил хоть одного немца. Потому начинать с наших, согласитесь… Трубка его наконец раскоптилась, блиндаж мгновенно наполнился вонью, капитан тщетно пытался фуражкой загнать вонь в печку. — Рекомендую немедленно прекратить газовую диверсию, — сказал Кондрашов. — Вы ж офицер, наконец, так сломите свою офицерскую гордыню и попросите у бойцов нормальной махры! — А если я просто стесняюсь, — проворчал Сумаков, зло ковырнув содержимое трубки щепкой и захлопывая дверцу топки. — Немцев убивать тоже стеснялись? — вроде бы в шутку спросил Никитин, но Сумаков обиделся всерьез. — Из «шмайссера» я никогда не стрелял, ну, то есть раньше. Подобрал у немца, а когда пытался стрелять, он у меня с первого выстрела стволом кверху, по деревьям… — Не обижайтесь, дурной мой язык… Кондрашов уже не топтался по блиндажу, вписался в угол, что напротив печки, и пытался сообразить, что не так пошло в их общем командирском разговоре. Но тут наконец вмешался командир тищевского взвода старшина Юрий Зубов. Минный осколок, что-то вроде миллиметровой пластинки, по касательной задел его правую верхнюю часть лба, снес почти ровный квадратик щетинистых волос и кожу. Кожа наросла новая, как заплатка из белой бумаги смотрелась, и старшина тщетно пытался зачесывать ее, отращивая с макушки клок волос, и когда вырастил и зачесал, то получил кличку «фюрер», хотя ничем, кроме зачеса, на Гитлера не походил, был широколиц, глазаст и зубаст в том смысле, что от рождения имел неправильный прикус, что порой придавало ему весьма свирепый вид, каковой он, случалось, вполне оправдывал, когда дело касалось «порядка» во взводе, как он его понимал. Понимал правильно. По кондрашовскому мнению, всегда существуют люди, от рождения правильные в самом главном, в том, что является главным в конкретный момент. Люди порядка. От места независимо: будь то окруженный врагом лес, тонущий корабль или квартира, наконец. Часто такие люди — жуткие зануды. Зубов занудой не был. Настырным был. Только благодаря его настырству, по крайней мере, сосновый бугор, где почти впритык землянка к землянке, хоть эта территория избежала безобразия — даже за малую нужду пойманного наказывал такой работой или «строевой подготовкой», что провинившийся впредь готов был хоть узелком завязаться, но отбежать как можно дальше от «санитарной зоны». Отрядники Зубова уважали. И даже, кажется, любили. За справедливость. — Я так понимаю, — говорил Зубов, ни на кого не глядя, машинально пытаясь выковырять нечисто отструганный сучок в углу короткой скамейки, на которой сидел, — брать обоз будем в горловине. Деревню немцы накажут, думаю, не шибко — полезная им деревня. Так что правильно: уж пусть деревня немцев по-худому запомнит. И опять же кто в партизаны не хочет, как капитан говорил, войны нынешней не понимает, от того только вред может быть. Если просто сбежит, ладно. А если перебежит? Уследишь разве? Потому мое мнение такое: стрелять никого не надо. Прав у нас нет. Деревня нас не в бою видела, она нас всю зиму на своих перинах видела. Сомнительные мы для них партизаны. Даже если обоз возьмем — это еще не война. Так себе… Еще хочу сказать, хоть все это знают… Люди думают, что прорываться будем по западному зимнику. У вас, командиры, я ж не дурак, догадываюсь, какой-то план есть, потому что если по западному зимнику, то всем нам хана. Так отряд думает. Значит, настроение упадническое. Про секретность понимаю, но надо бы хоть как-то намекнуть людям, чтоб дух поднять. И деревенские оттого и прячутся, что верную смерть чуют. Кондрашов успел уловить радостный блеск в глазах политрука Зотова, но тут же насторожился. Капитан Никитин убавил фитиль коптящей лампы, взял ее за ручку, с лампой обошел вокруг стола, сказал старшине Зубову: «Подвинься! » — сел рядом, лампу поставил меж ним и собой, положил руки на стол, взглядом уперся в чуть трепетавшее пламя лампы. — Предположим, старшина, план есть… — Так я про то и говорю! — оживился старшина. — Нет, не про то ты говоришь. Совсем не про то. А предположим, никакого плана нет. Откуда ему взяться, когда кругом сплошной непроходняк? И путь тогда один — через западный зимник. И нет нам другого пути, как переться напролом и жизни свои класть из одного только принципу, что далее коли в деревнях сидеть, то будет по закону дезертирство и предательство. И что решать будем? — Вы командиры, вам решать, и тогда какая-то другая агитация нужна, не знаю… Только в таком раскладе деревенские вообще ни при чем. Мы солдаты… обучены… И не пойму я вас, товарищ капитан, на понт берете? Так зазря. Я тоже кое-что прошел, пока здесь оказался. И я не за себя тут толковал, а за людей. А когда люди в куче, и дурость всякая кучней прет. Ни к чему ваш разговор. Есть план — хорошо. Нет плана — плохо. Вот и вся арифметика. Кондрашов при этих словах вышел из блиндажа, и если б дверь не скрипнула да, как всегда, фуражку с головы не сбил, никто бы и не заметил его ухода. Казалось, совсем недавно день только в силу входил, но вот уже и нет, уже солнце весеннее к западным лесам тянется и на всю восточную сторону тени накидывает, а с тенями холод из-под земли да из всего каменного и деревянного высвобождается, чтобы каждому живому существу напомнить — не хозяин он природы, а полный «зависник», потому шинельку-то, положим, запахни, простудиться можешь и перестать жить. А из всего неживого в природе ты есть самое малополезное, хотя и нет в природе ничего совсем бесполезного. По тропе пошел — не оступись, споткнешься, поломаешься, а полуживое — оно как раз сущая бесполезность. А если учесть, что живое с живым никак мирно жить не может, и не потому, что места не хватает, а потому что живой живому враг, тогда какое имеешь ты моральное право этак по-хозяйски, по-свойски похлопывать клешней по дереву, дескать, древесина ты безмозглая, нешто понять тебе мою заботу: как мне побольше живых поубивать, а самому при этом очень желательно не быть убитым! Кондрашов пытался представить, сколько раз, сколько самых различных людей задавали сами себе этот пустой для жизни вопрос: почему всю историю человек убивает человека? Возможно даже, что кто-нибудь умом трогался от «величины» нелепости самого упертого исторического факта — сознательного самоуничтожения людей. Но он догадывался, что это был за тип людей, которые могли, если, конечно, такие вообще были, — чтоб сойти с ума оттого, что человек человеку враг. Это были посторонние! Как бы не при деле. Возможно, они были самые счастливые люди на земле? Или наоборот — самые несчастные? Вот если б с ним, Николаем Сергеевичем Кондрашовым, случилось такое — что все, мол, до фонаря, очередное взаимопомешательство народов, и потому круши друг друга беспощадно, потому что не в первый и не в последний раз, и так до скончания веков — потому глупо, и моя хата с краю. И какое же счастье может быть у дезертира? Получается, что быть живым и живых не трогать — не всегда счастье, а совсем наоборот! Убивать и, возможно, быть убитым, как в наше время, например, не просто счастье, но и правда. А всякие мысли и поступки, что поперек, имеют простейшее название — предательство. Тогда как быть с теми деревенскими, что прячутся от него, от командира отряда, от войны, от участия… И про Родину, и про коммунизм, и про фашизм они знают то же, что и все, но вот не хотят ведь! Еще только когда о том разговор зашел, Кондрашов знал, что, пока он командир, никого расстреливать не даст, даже если все будут за. Но получилось, что все, как и он, против. А войну все-таки выиграют такие, как капитан Никитин. Ну, то есть все вместе, конечно, но по-никитински! Чем-то, знать, нынешняя война от прежних особая, если поперек всем доводам он, тоже, как говорится, порох понюхавший, в душе пасует перед душевной яростью капитана. И командирство готов отдать ему в любую минуту, и подчиняться его правильным и неправильным приказам, как обычный рядовой необученный. Но расстреливать деревенских парней все равно не даст! Конский топот услышал раньше, чем меж сосен увидел и коня, и седока. Мальчишка из дозора. Спрыгнул неумело — и к Кондрашову. — Худо, товарищ командир, след! — Толком говори! — Мишка Трубников след нашел. Из деревни. Сперва кто-то пешим топал, а за деревней встал на лыжи. И что особо-то — немецкие посты прошел. Мишка на брюхе километр прополз от зимника, все по следам вычитал. Немцы задержали, но пропустили и сопровождение дали, от зимника уже две лыжни. А обратного следа нету. Трубников говорит, два дня тому, как прошел. Измена, товарищ командир. — Два дня, говоришь? Так, подожди, это ж вы, ваше отделение в дозоре было. Мимо вас прошел? Как такое могло быть? — Ну, получается, что мы по левую сторону рассредоточились, а он, этот, обошел правее. Полз он. Трубников говорит, что в тулупе, вот как у меня, и без оружия. Лыжи у его короткие. Еще чё худо, на проселке танки появились, катаются туда-сюда. Погреться бы, а? — Пошли, — зло отвечал Кондрашов, — сейчас тебя согреют! Что за танки? — С бинокля только… — заспешил мальчишка к блиндажу, — маленькие, вроде как без башни, но промеж деревьев плохо видно. «Ежовец» по имени Егор, жалобно косясь на печку, пересказал командирам новость во всех подробностях и только после этого был допущен к прогоревшей, но еще источавшей тепло печке. — Танки? — хмуро ворчал капитан Никитин. — какие тут могут быть танки по таким сугробам… По зимнику, который, еще неизвестно, промерзает ли до нужной толщины… Что-то не то. Зови-ка сюда своего Лобова, Николай Сергеевич. Сам поеду… — Можно, я с вами? — просился Зотов. — Незачем, — весьма грубо отрезал капитан. — Моих глаз достаточно. Лишнее шуршание ни к чему. Кондрашов уже привычно пнул ногой пару раз в нужное бревешко, и тут же пред народом предстал Лобов с парящим чайником в руках. — Э, нет, братец, нынче не до чаю. Стань-ка ты, братец, джинном всемогущим и в единый миг достань мне белый тулуп, маскхалат, валенки на сорок второй размер, а флягу мою, — потряс, — вишь, пустая, чтоб полная была! Да! Еще рукавицы на меху. Лобов лоб поморщил, нос потер. — Маскхалат и тулуп… Если маскхалат, зачем тулуп белый? Стоп! Есть белый тулуп! Флягу давайте. Валенки… так… Рукавицы меховые? С двумя пальцами или можно обычные? — Обычные. Не в снайперы играть. Чего стоишь? Задание ясно? Пятнадцать минут на все про все. Шагом марш! Ухмыляясь чему-то, капитан по очереди глянул на каждого из командиров, откинулся на бревенчатую стенку блиндажа, еще раз окинул всех взглядом. — И что я вам, товарищи партизаны, скажу? А скажу я вам вот что: если нюх меня не обманывает, то за такую новость… Эй, как твое имя, солдат? Да вытащи ты морду из печки, уши растирать надо, а не оттаивать, отвалиться могут. Как тебя? Парень вскочил, вытянулся: — Рядовой тищевского взвода Егор Мигутин, товарищ капитан! — Стакан водки тебе полагается за твою новость! Но за отсутствием таковой, это если меня нюх не обманывает, а бывает, что и обманывает… Короче: тут совет командиров и тебе не место. Дуй к Лобову, он тебя всесторонне обогреет. Топай! — Так, — капитан как-то странно, неприятно глянул в глаза Кондрашову и, глаз не отводя, рукой поманил к себе старшину Зубова, — оно в общем-то и необязательно, только вот что, старшина: на данный момент в нашем таборе партизанском сколь лошадей в наличии? Если бы капитан спросил у Зубова о наличии, положим, лопат, и тогда старшина отвечал бы с той же уверенностью: — Если той не считать, на которой… — Понятно, — торопливо перебил его Никитин, — свежих сколь? — Три. Но седла только два. — Ага! На той, что без седла, ты прямо сей момент поскачешь в Тищевку и не по расспросам, а собственноручно убедишься, что староста и холуй его косматый в данный конкретный момент пребывают в деревне и, что еще важней, что и вчера, и сегодня оба эти засранца из деревни не исчезали. Если честно, думаю, что так оно и есть. Но проверить надо. А для меня и для парня, как отогреется, седлай, и пусть стоят дожидаются. Из-за пазухи вытащив ушанку, старшина без единого слова вышел из блиндажа. И только тогда встрепенулся политрук Зотов, подскочил к Кондрашову, глазенки сверкают, кулаки сжаты, губы дрожат. — Это что ж, а? У нас в отряде предатель? Или из деревни кто? Теперь же весь план к чертям! Никакого обоза, так? Штурмовать нас будут, а мы тут как в мышеловке… А если прямо завтра? Надо же людей готовить… Николай Сергеевич, может, тревогу… Поднять людей… В три широченных шага капитан Никитин настиг Зотова в суете, за плечи обнял, не обнял — обжал своими ручищами, к груди прижал, зашептал громко: — Политручок ты мой дорогой, Валентин… как там тебя по батюшке… неважно… Ты вот возьми-ка да поверь мне, позорно разжалованному полковнику, в задницу стрелянному, — не надо паники, сегодня, понимаешь, именно сегодня пусть отряд отоспится без тревог, пусть напоследок нахрапятся вдоволь, потому что все главное, оно завтра начнется — и когда кончится, только Господу Богу о том известно, боле никому… Даже Сталину, и ему неизвестно когда… Ты мне поверь сегодня, а судить завтра будешь. Оттолкнул от себя Зотова небрежно и к Кондрашову: — Завтра, если захочешь, Николай Сергеевич, на этом самом месте пред тобой на коленки встану и буду каяться, что на законные твои командирские полномочия посягаю в данный момент. И ты поверь мне, хотя бы потому, что я хоть и недолго, а ведь дивизией командовал. И сейчас у меня кураж командирский в груди вспылился, да еще я под этим делом слегка… Но в меру. В мою меру. Так что ждите меня утречком, рваной своей задницей клянусь, ждите с добрыми вестями. Охренело я в том уверен! Как ни сдерживался Кондрашов, а обида в голосе прозвучала: — Ну ладно… Намекните хоть… — Намекну! Танки! Тан-ки! — Думаете, наши? — почти с тоской прошептал Зотов. — Э, нет, Валек. Наши танки мы увидим нескоро. Ну, я пошел собираться. Всю ночь предстоит по снегам шариться. — Чё ночью увидишь-то? — то ли с завистью, то ли с сомнением пробурчал Зотов. — Зимой, имей в виду, ночь — самое время для разведки. Нога бы вот не подвела… железка немецкая… может, с песчинку величиной, а сползает, сука, куда-то. Чуть ли не под колено. Иногда прихватит, а иногда будто и нет там вовсе ничего. Все, командиры, до утра. Надеюсь, ваш лобастый прошустрил уже с амуницией. Зотов тоже напросился в помощь по сборам, и они с капитаном вышли из блиндажа в обнимку. Капитан Сумаков выколотил из своей трубки остатки вонючки в топку, топку прикрыл, сказал печально: — От меня, как понимаю, в данной ситуации толку по нулевому значению… Пойду отсыпаться. — Ушел, не прощаясь. Кондрашов, танкист Карпенко и вернувшийся старшина Зубов сидели за столом, щурились на коптящее пламя лампы. И чего сидели… — Ишь, как наш капитан раздухарился! — желчно сказал Карпенко. — А делов-то всего… — В каком смысле? — спросил Кондрашов, удивленный тоном, каким танкист говорил о Никитине. Он всех своих помощников по командирству уважал и полагал, что все… — Ты уж прости, Николай Сергеевич, не волокешь ты в военных делах ни хрена, вот старшина и тот уж точно смекнул, в чем дело. А, старшина? Зубов прикрутил фитиль лампы, хмыкнул: — Чего хитрого-то… Ясно. Танки по зимнику не пойдут, на сопряжениях, ну, где лед от земли протаял, провалятся. Не собираются немцы штурмовать нас. Узнали о прорыве, вот и приготовились. И чё там капитан увидит, ясно. Круговую оборону. А как на малолесье высунемся, танки и минометы нам по задам вдарят, тут мы в котелочке и окажемся. Патронов у нас — сам знаешь. Так что через пару часиков ручками кверху и пожалуйте в пленение. Тут уже и Кондрашов обозлился не на шутку. Встал, ударился головой о потолок блиндажа, выругался, снова сел. — Ну, тогда давайте так! Начистоту. Какого хрена вы все из меня командира сделали, если я в военном деле ни ухом, ни рылом, а это так и есть, думаете, сам не понимаю? Какая-то для вас в том выгода есть; не выпущу, пока не раскроетесь, потому как в подставных ходить никому не любо. Что я вам… — Уймись, Николай Сергеевич, никакой подставы, а выгода? Ну какая тут нам выгода? В чем? Карпенко обошел стол, сел рядом с Кондрашовым, обнял за плечи. — По сто грамм бы сейчас для душевного разговору, да капитан все конфисковал, что горит и пьется. Пусть мне старшина, как говорится, не по чину, а по морде даст, если совру. Дашь, старшина? — А чего не дать-то? Дело нехитрое. Мне танкистов бить — руку тешить, — заулыбался неулыбчивый старшина, сворачивая рукав гимнастерки к локтю. — Вот какая штука, товарищ командир, — говорил Карпенко, придурчиво хмурясь, будто загадку разгадывая, — случаются редко промеж нас всяких просто хорошие люди. Не скажу, не знаю, откудова они берутся, но вдруг раз — и нашелся. Вот ты, Николай Сергеевич, просто хороший человек, какой в нынешней нашей поганой обстановке для командира — самый раз. Могу доказать. Будь командиром что капитан, что я или Зубов… Ты рукав-то закатай взад, ишь обрадовался… Так вот, любой из нас, в эту комариную деревню попав, что первым делом совершил бы по долгу военной обстановки? А первым делом я бы расстрелял старосту Корнеева в науку всем, кто подлую мыслю к советской власти имеет в душе. И прав бы я был на все сто. Это не потому, что я плохой человек, а потому что ты лучше меня, у тебя слово «расстрелять», оно как бы не на первом месте, а на первом какое-то другое слово, оно про жизнь даже на войне. И что в итоге мы имеем? Благодаря тебе, и никому больше? А имеем мы шанс вырваться из болот и честь свою воинскую хоть слегка отстирать от дерьма… Ну, про честь… это я так, для красоты. А главное доказательство, что ты хороший человек, знаешь в чем? А в том, что никаких хитрых планов про эту суку Корнеева ты ведь не строил, а все оно как бы само собой получилось. И честно тебе признаюсь: как на настоящую войну попадем, то поначалу, по крайней мере, больше, чем комвзвода, я тебя не вижу. Потом дорастешь, еще и полком командовать будешь, если пригибаться научишься, больно ты удобный для пули, что шальной, что снайперской. А вот сейчас ты настоящий командир, будь у нас и не рота, а батальон. Даже полк! Сейчас ты на месте. Если тебя наш капитан признал… А уж он, думаю, после Сталина умней себя никого не считает, так если уж он… — За что капитана не любите? — только и нашелся что спросить Кондрашов, не успевший еще как следует осмыслить все наговоренное танкистом. — Капитана? Капитан здесь ни при чем. А вот кем он был до того… Ты с востока, Николай Сергеевич, и потому знать не можешь, какая силища стояла у нас на западной границе. Хоть маршем до Парижа! И куда она девалась? Про то еще будет спрос с кого надо. А капитан… Он же там… в верхах крутился. Видел я его однажды… На учениях под Киевом. Отрабатывали танковый прорыв через фланги противника к осажденной пехоте… Знаешь, за чьей спиной стоял наш капитан? Не скажу… Потому что… мало ли что было в прошлом. А в настоящем — он нормальный боевой офицер, первейший тебе помощник… Ну до чего ж глотнуть хочется! Не может быть, чтоб у твоего лобастого заначки не было! — Заначка и у меня есть, — спокойно отвечал старшина Зубов, — только не дам, потому что слабак ты на это дело. Остановиться не умеешь. Перед походом получишь свою офицерскую дозу. — Обидел ты меня, старшина, — аж зубами проскрипел танкист, — сильно обидел, не по чину… — Чины после похода учтем, — так же спокойно отвечал Зубов, — больно ты противный, когда надираешься. Я же перед нашим первым настоящим делом тебя в приятности запомнить хочу. Карпенко скомкал рукой фуражку, отшвырнул табурет — и в дверь. — Сильно обидел! Запомню! Кондрашов ожидал, что Зубов тоже сейчас уйдет… Но Зубов вдруг глянул на Кондрашова сущим зверем, ладонью пригладил на пораненный лоб свой «фюрерский» зачес, через стол подался… — А теперь, после того как я обидел танкиста, хочу знать и право имею, за что я лично обижен командиром партизанского отряда имени товарища Щорса, что в недоверие попал по поводу плана действий, как понимаю, чуть ли не с завтрашнего дня? То есть политручок-мальчишка да снабженец, они у командира в полном доверии, а я хоть и старшина, но по должности комвзвода, я, значит, под сомнением за секретность? Свирепость взгляда старшины Кондрашов вынести не смог, засуетился позорно, кинулся к стенке блиндажа, что вплотную к лобовской землянке, затарабанил сапогом по бревнам, Лобов, перепуганный, объявился немедля, глаза пятаками, рот раскрыт… — Горилку! Немедленно! — гаркнул Кондрашов и, лишь когда Лобов через пару минут всунул ему в руки немецкую фляжку, когда в грязные кружки было вылито содержание фляги, когда поставил одну под нос Зубову, тогда лишь пришел в себя, глотнул, отставил кружку в сторону, кашлянул деловито, сказал: «Так…» Молчал, ждал, пока Зубов выпьет. Тот тоже сделал только глоток и так же демонстративно задвинул кружку к самому краю стола. Теперь они глаза в глаза… — Ну, виноват. Виноват! Так получилось… Ты все как-то сам по себе, а тут вдруг вариант… Ну, забыл я про тебя, черт возьми! Что мне теперь? Мордой об стол? Чуть обмяк лицом старшина, скулы опали, взгляд если не потеплел, то, по крайней мере, оттаял едва. — Ты командир. Ты не имеешь права мордой об стол, только кулаком… Ну ладно, зажевали мы это дело. Из кармана гимнастерки вынул черный сухарь с ладонь величиной, переломил, протянул половину. Жевали, хрустели. — Так что получается, как я из тутошного трепа понял, Корнеев — наш человек? Через него дело будет? — Корнеев — матерый белогвардеец и враг советской власти. Сын хозяина этих мест, с немцами, так сказать, на родину пожаловал. Но ему надо, чтоб мы ушли отсюда. Дал проход по восточным болотам. Выйдем на железную дорогу местного значения, захватим станцию, как поезд подойдет, поездом проскочим, сколь можно будет, ближе к Псковщине, а там… Вот и весь план. А если подтвердится, что немцы ждут нас на западном зимнике, значит, дело чистое. Я Корнеева имею в виду. Хотя руку на отруб не дам, что и там, на станции, нас не ждут. Но там хоть место для маневра будет. А тут как в мешке, сиди и жди, когда… — Так это ж здорово, командир! — почти заорал Зубов и засиял весь — и лицом враз приятен стал. Кружку схватил, глотнул захватисто, стукнул по столу. — А то ведь… Ну, похоронное настроение у людей. Разложение… Обошел стол, стал напротив Кондрашова, тот тоже поднялся. — Хоть это и позорно — обниматься с такой дылдой, как ты… — Оказалось, что Зубов почти на голову ниже ростом, то есть вообще низкорослый. — А все-таки давай обнимемся в замирение и в то, что на меня можешь положиться, как на верную собаку! Обнимание и верно получилось не очень удачное, голова Зубова уткнулась в грудь Кондрашова, зато объятия были равно крепки. После ухода Зубова Кондрашов долго не мог прийти в себя, полусогнувшись, топтался по блиндажу, несколько раз брал в руку кружку с самогоном, к губам подносил, но тут же и тошнотина подкатывала — гадость этот самогон, и ранее через силу заглатывал. Нет! Не то! К людям надо. Авось где кто еще не дрыхнет… Просто пообщаться. Зотов наверняка упросился вместе с капитаном на разведку, иначе зашел бы обязательно. Ночной Шишковский лес был, как всегда, тих. В сосновых лесах вообще ветра не хозяева, ветви крепки, иглы строги, а стволы только поскрипывают, но это когда ветра шибко настырны. А вот если ухом к несмолевому месту прислониться, то почувствуешь тихую-тихую дрожь. То по человеческому понятию — дрожь. А по сосновому понятию — напряжение, вечное, чтоб стоять прямо и направление к небу не терять, но тянуться к ближайшей звезде, сколь по породе отпущено. Это дубы, клены да и та же береза — у них вечные игры с ветрами — кто кого. Там веселее человеческому духу пребывать, будто и сам участвуешь в игре природы… В сосняке же строгость и молчание, и настроение в соответствии.
|
|||
|