Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





УШЁЛ ОТРЯД 2 страница



Это командиры говорящего не просекли, староста же отвечал тут же:

— Не тебе, Еремин, на меня обижаться, где были бы твои поросята в прошлый обоз, если б я их нужной травой не опоил, чтоб не хрюкали с подполу.

Кузьма Еремин, отец семейства в восемь голов, не скрываясь более за плечами других мужиков, высунулся и, тыча пальцем в Кондрашова, отвечал злобно:

— Не знаю, где были бы, знаю, где есть. Во брюхах они, крохи, партизанских, травы твоей только для немцев хватило, а партизан они, вишь ли, за своих приняли, расхрюкались…

И тут разом — и деревенские, и отрядники — хохот на все заболотье. Даже жена ереминская, что воем выла, когда партизанские снабженцы поросят из-под полу вытаскивали, даже она, впалый живот руками охватив, хохотала через слезы.

Очень вовремя такой эпизод случился, подобрел народ, и отрядники, что строем позади деревенских стояли чуть поодаль, с народом сошлись и частью перемешались даже — свои же все, если по большому счету, зиму вместе зимовали, друг друга не обижая и не объедая, а по хозяйству какие дела, так вообще все сообща, будто семьями едиными.

Тогда только староста Корнеев к Кондрашову обернулся и передал в руки бумажки, а на бумажки глянув, командир лишь хмыкнул про себя удивленно: почерк! Давно подозревал, что не из простых этот Корнеев. Рожа породистая, если приглядеться, чисто дворянская, специально не бреется, подставник немецкий, и одевается по-вахлачьи: зимой полушубок рваный и нечистый, а как по теплу — пиджак кривоплечий, брюки мятые. И только руки — не зря по карманам прячет, — белые руки, что зимой, что летом, ни тебе ссадин, ни мозолей. А теперь этот почерк, буковка к буковке, с наклоном непривычным. А документ! Разграфлен, и в каждой графе все понятно, что к чему. А еще понятно с первого же взгляду, и листать бумаги нужды нет — худо дело.

Двумя неделями раньше по первому весеннему теплу, хотя снег в лесах не сошел и даже не почернел толком, все из отряда и деревенские частично, кто мало-мальски к топору приучен, отправлены были на поправку землянок, избушек полуподземных да блиндажей однонакатных. Как думалось-то — месячишко проторчать в лесу, а тем временем связаться с настоящими, так про себя говорил Кондрашов, с настоящими партизанами, сдать свой отряд под большую команду и воевать, наконец, как положено. В тылах ли, к фронтам прорываться — это уж как приказано будет.

Из корнеевского доклада же следовало, что нет, месяц не просидеть. Взрослые начнут пухнуть, а дети помирать. Умри хоть одно дите — то уже и не советская власть совсем. На вторую деревню заболотья тоже надежды нет. Был недавно, видел. Худо. Там еще и с порядком разбираться надо, без командирского присмотра разболтался народец, ни один из партизан перед Кондрашовым и не встал, как положено перед командиром, всяк руку сувал для здоровканья, а то и обниматься лез, перегарчиком подыхивая. Старосту тамошнего запугали, зашикали, лишний раз нос на улицу не высунет. С точки зрения порядка от него никакого проку. Мальчишки-полицаи партизанами себя возомнили, на своих же односельчан чуть что — винтовку навскид, дескать, мы воевать готовимся, а вы тут такие-сякие перед фашистами шапки вон… А у самих пауки на рукавах… Бардак!

Пока Кондрашов все это невеселье сквозь душу пропускал, политрук, момент ухватив, политическую речугу закатил про то, как под Москвой немцам сперва по мордасам, а после и по задам, то есть под зад, как всяким оккупантам положено, что нынешним летом не иначе как решающий поворот будет всему делу, а что тут некоторые подшептывают, почему наших самолетов в небе не видать, так немецких над заболотьем тоже не шибко часто видим, потому что в других местах решающие сражения происходят, потому заболотскому домоседству скоро конец, добивать фрицев общим напрягом придется, и кто есть сознательный, тот нынче же без всякой мобилизации сам запишется в отряд, а кто, как Еремин, большую семью держит, тот пока в резерве, то есть мы с пониманием…

По толпе снова галдеж, но тут подскакал на бывшей колхозной лошаденке один из зотовских энкавэдэшников, со стремян прямо к крыльцу, Зотова за рукав и что-то нашептал торопливо.

— Закрываем собрание, — зашептал Зотов Кондрашову. — Охотники наши на партизан вышли, разговор нужен.

Кондрашов поднял руку, тишины дождался:

— Внимание, товарищи колхозники! Похоже, мы уже сегодня решим, как дальше жить и сражаться за освобождение нашей Советской Родины от немецких оккупантов. А на теперь все свободны, и кому надо подумать и какое решение принять, пусть поторопится. Все, товарищи!

 

 

Вечером собрались втроем: Кондрашов, Зотов и капитан Никитин. Никитин — пехота. Пехоту свою порастеряв, до Заболотья допятился аж из-под Бреста. Обстрелянный — не то слово! Невезучий. Хотя как посмотреть. Уже почти из болот вылезли, когда получил капитан узорчатый осколок в ягодицу. Узорчатый — это потом, когда Зинаида выковыряла, — звездочка четырехугольная, или тот самый фашистский знак, только перекрученный слегка. Мина ухнула как раз промеж Кондрашовым и капитаном. Поднялись-то враз, только капитан дальше бежал нараскоряку, задрав голову, а глаза безумные, и рот раскрыт… Может, и вопил даже, только никто слышать не мог. Если б пуля, когда б ничего не повредив, просто глубже вошла, жить можно. Но этот узорчатый, он же при каждом шаге-движении то одним углом впивался, то другим… От боли, знать, капитан и припустил так, что Кондрашов его из виду потерял, но в какой-то миг успел заметить, однако ж, рваную дырку в шинели.

Когда немцы отстали наконец, уже в том самом лесу, где потом и прижились, все вповалку, и только капитан посредь торчком… Стоит и качается. А когда кто-то крикнул, отдыхай, мол, ушли, жить будем, он, будто ноги деревянные, заковылял прочь, и потом его долго никто не видел. Да и забыли просто, не до него было.

Сколько раненых оставили на болотах, никто не мог знать, но четверо добрались. Зато ни один из «медицинщиков» не добежал, потому сами, чем могли, бинтовались, и лишь другим утром деревню учуяли, тогда и Зинаида объявилась и дело свое сделала. А капитан еще два дня ходил нараскоряку, стеснялся обратиться к девчонке. Шинель свою дырявую выкинул, у кого-то плащ-палатку отобрал… И лишь когда кровью исходить начал, тогда… А до того никто стона от него не слышал. После Зинаидиной операции в заднице дырища осталась с детский кулачок, так только по Кондрашовскому строгому приказу удерживала медсестричка капитана в постели. Потом, насмешек опасаясь, ходил глазами долу. А Кондрашов взял да и сделал его своим первым заместителем, то есть как бы начальником штаба. И не ошибся, хотя бы потому, что не в начальники рвался капитан, а в любое дело. Партизанское дело. То есть был капитан упрямо против того, чтобы прорываться на восток. Откровенно говорил, что там его ничего, кроме трибунала, не ждет. Если роты нет, а ротный жив, то жить он права не имеет. «А я жить хочу, потому что воевать надо. И после войны тоже пожить хочу. А там, если прорвемся к своим, там разбираться не будут. Попробуй докажи, что не бросил роту, что не сбежал. Нет, разбираться не будут, и правильно сделают, я б тоже не разбирался. Некогда».

Когда говорил вот так, в глаза смотрел виновато, и всяк, в том числе и сам Кондрашов, глаза отводил, потому что у всех одна история — драпали от немцев и в страхе, и в панике, а тому ли учены были? Не тому.

Но Валька Зотов, политрук самоделашный, да мальчишки-«ежата» — они все рожами на восток, где, как они уверены, уже в готовности в клочья разметать по земле советской фашистскую нечисть непобедимые армии, дивизии и полки, потому что Сталин, потому что иначе и быть не может, потому что знали и пели про то, что будет, «Если завтра война, если завтра в поход…».

Только Зотов хоть и мальчишка, но умен и «ежат» своих не подзадоривает. Но ни себе, ни Кондрашову простить не может, что зиму «продезертирничали», и как один на один с командиром, так непременно о том то ли укор, то ли упрек, и тогда Кондрашов в который раз оправдывается, что, мол, немцы гати перекрыли, что с их вооружением разве ж только немецких обозников громить, но ведь коллективно решали переждать, искать связи с окруженцами и партизанами, остатки отряда сохранить.

И вот наконец-то!

Совещание в штабной землянке начали с допроса сержанта Михаила Трубникова, того, что и нарвался на партизанский дозор в погоне за раненым сохатым. Удачливый охотник сержант Трубников, бывший лесничий из-под Пскова, еще по прошлой осени команду из трех человек сколотил по добыче зверья. И сохатого притаскивали, и кабана, и птицу разную. Научились просачиваться сквозь немецкие патрули за гатями в большой лес, что до самой Белоруссии тянется и где зверья нестреляного полно. Пару раз на немецких охотников натыкались, но уходили без потерь, потому что места знали лучше немцев и в снегах отлежаться могли, к морозам привычные, а главное — следы свои заметать кругами, чтоб не навести немцев на заболотье, — этим умением особо гордились, хотя и догадывались, что нет немцам смысла лезть в заболотье, коль там все тихо…

Теперь же самое время пришло покончить с позорным «перемирием».

За крепким деревянным столом, притащенным из деревни, плечами к плечам Кондрашов, Никитин, Зотов. Напротив них на табурете Трубников. Командиры в шинелях, Трубников в тулупе и валенках, подшитых и с отворотами под коленями, рукой ушанку меховую мнет. Лицом Трубников курнос и скуласт, волосы с рыжиной, и щетина, и брови, а глаза — щелочки, знать, от привычки к прицелу.

По одну сторону стола, где начальство, там торжественность на лицах, почти азарт — радость. А вот по другую… Трубников мрачен, глаза долу, левой рукой в кармане тулупа что-то вышаривает — явно нервничает мужик…

— Так чего, бежали за подранком по свежей крови. Он туда-сюда, куда бежим, не шибко смотрели, только на солнце, чтоб совсем не потеряться. Вдруг это, «Руки вверх», значит. Мужики со «шмайссерами». По поясам немецкие гранаты позатыканы. «Кто такие? » А мы им: «А вы кто? » Ну и повели нас. Долго. Потом глаза позавязали. Портянками. А сняли уже в доме. Ни пожрать, ни пить… На допрос сразу. Главный у них там полковник. Никогда, говорит, про такой отряд, чтоб имени Щорса, не слыхивал, на сто километров, говорит, все партизанские отряды на связи и в его подчинении, а мы, мол, дезертиры. Мы ему про Заболотье, а он говорит, что и в районном центре у него свои люди есть, и они ничего про такой отряд не сообщали. И по новой начал: откуда шли да куда пришли? Говорим, деревня Тищевка… он по карте… нет там такой деревни, там, вишь ли, болота сплошняком, так разведка установила. Я ему: хреновая, значит, разведка, а он по столу кулаком. «Полицаи! » — орет. Тогда я тоже к карте попросился, да только карта у него немецкая, разберешь разве? Ну, ткнул я примерно, где мы немецкий штабик разнесли. А он меня за грудки. Врешь, гад! Те, кто тот штаб разгромил, все погибли. Лично о том в Москву докладывал. И как в том бою первого немецкого генерала уничтожили, командиру посмертно Героя подписали.

Говорю, это вы нашему Кондрашову Николай Сергеичу подписали, жив он и здоров. А про генерала мы не слышали, некогда было на погоны смотреть, драпать надо было, с ходу обложили нас, вот и поперли в болота… Скольких побили, сколь утопло, не считали. Нынче нас чуть на роту наберется — так ему толкую. Подобрел вроде. Но как сказал, что зиму в деревнях отсиделись и никуда не рыпались, опять по столу кулаком. Долго кричал. Советскую власть-то хоть установили в деревне? — спрашивает. Говорю, коль мы в деревне, какая власть может еще быть. Про полицаев да старосту молчок. Короче, приказ я получил, чтоб через неделю под его руку явились, а если не явимся, дезертирами объявит по всему партизанскому фронту и тогда с нами трибунал будет разбираться. Парней моих, Вовку Токарева да Сашку Вильчука, под арест объявил. Там остались. Говорю, пошли со мной людей… Опять давай кричать, что будто в засаду заманиваю. Хоть ружьишко мне оставили, и то ладно. Когда придем до них, как понимаю, обниматься с нами не будут.

Уже у двери, не поворачиваясь, пробурчал:

— Еще полковник сказал, что немцы специально из всяких предателей отряды будто партизанские создают и по лесам гоняют, чтоб на настоящих выходить и гробить. Намекал…

Тут Зотов вскочил:

— Врет, хоть и полковник! Откуда они столько предателей наберут? Все знают, что в сорок первом в военкоматах творилось… Очереди!

Трубников затылком кивнул.

— Так. А сколько раз на немецкие патрули нарывались… По форме чисто фрицы, а по-русски лопочут не хуже нас…

Тут капитан Никитин вмешался:

— Подожди, Миша, скажи, ты что, все время с завязанными глазами был?

— Почему? В избе развязали.

— И что за изба?

— Похоже, клуб бывший. Портреты кругом. Товарищ Сталин…

— А кроме полковника кто еще был? С тобой кто-нибудь еще разговаривал?

— А вот как и вас — трое. Только те двое в гражданском. Кто-то чё-то говорил, не помню.

— Когда уводили, снова глаза завязали?

— Понятно. На коня посадили и повели. Хлеба краюху сунули за пазуху, и за то спасибо.

— Ну а уши? Уши-то тебе не завязывали?

— Зачем?

— И что ты слышал? Людей много? Что говорили? Сам-то ты как думаешь, куда попал? Может, как раз к подставным фрицам?

— Чё ж я, тупой? Наших от подставных не отличу? — обиделся Трубников.

— Значит, наши?

— А то.

— Еще, Миша. Кто знает в отряде?

— Ну чё ж я, тупой? Как добрался, сразу к нему. — Трубников кивнул на Зотова.

А нетерпеливо ерзавший Зотов, как только за Трубниковым закрылась дверь, подскочил радостно к Кондрашову, обеими руками его руку схватил, залопотал по-мальчишески:

— Это ж здорово! Мы генерала угрохали! Поздравляю, Николай Сергеевич! Вы у нас первый Герой Советского Союза!

— Не спеши, — холодно ответил Кондрашов. — Похоже, нынче тот случай, когда от ордена до трибунала пара шагов. Не забывай, мы тут фактически немецкую власть признали. Хотя бы в лице старосты. И обозникам немецким — нате вам зеленую улицу, грабьте народ советский на здоровье себе и фюреру ихнему. Как там, у настоящих, на нашу ситуацию глянут? Прикинь-ка.

— Хреново глянут, — мрачно буркнул капитан Никитин. — Без стоящего дела туда соваться… Реабилитироваться нам надо, дорогие товарищи командиры. И звонко реабилитироваться. А потом уже о другом думать.

Кондрашов поднялся, подошел к навесной, из неструганых досок двери, открыл, позвал Андрюху Лобова — никому другому охранять секретное совещание не доверил — попросил:

— Нынче нам тут долго мороковать, завари чайку побольше и покрепче. Знаю, что нету. Пошли кого-нибудь к старосте, у него все есть. И чтоб настоящий. Без всякой травы.

Похмурневший Зотов, как только дверь закрылась, ладошкой по столу:

— Да вы что, товарищи! Вы что, товарищ капитан! По-вашему, советская власть своих от чужих отличать разучилась? Чего это нам реабилитироваться? И слово такое позорное не к месту совсем. Думаете, не знаю, на что намекаете? Так то время кончилось, когда заслуженных людей мордовали всякие вражины затаившиеся. Кто перед партией честные, те нынче все на своих местах. Я лично слушал доклад товарища Берии…

— Правильный доклад, — не поднимая глаз, отвечал Никитин. — Только война, и времени для долгого разбора нету, ни у кого лишнего времени нету. У нас тоже, между прочим…

Последние слова он уже в глаза Кондрашова глядючи сказал. А потом еще медленнее и тише:

— Это еще хорошо, если мы к ним. А ну, как если они к нам без предупреждения, так сказать, в порядке инспекции? Что увидят?

Тут Зотов и сник разом.

Капитан Никитин откуда-то — откуда, никто не успел просечь — достал флягу, слегка мятую по плоскостям, крышку отвинтил, молча протянул Кондрашову. Сделав глоток, Кондрашов передал Зотову, но Зотов отказался, тогда командир с начштабом еще по глотку, а фляга посредь стола стоять осталась, теперь объект был, куда смотреть всем трем, чтоб не в глаза друг другу.

— Я чего не понимаю, — говорил Зотов, с трудом стягивая морщинки на переносице, — место наше глуше не придумаешь, деревень даже на картах нет. Но мои хлопцы, куда ни высовывались, везде натыкались на немцев. Ну везде! Не нас же они пасут! «Железки» рядом нет, и вообще никаких таких объектов… А ведь в райцентр ни разу проскользнуть не удалось. А городишко-то так себе, считай, полудеревня. Опять же ни «железки», ни заводов, если пивзавода не считать… А «фрицы» вокруг…

— Думаю, — отвечал Никитин, глаз от фляги не отрывая, — где-то рядом базы их тыловые, куда с передовой отводят на пополнение и отдых битые их полки. А может, и дивизии. Или ремонт техники. Что-то тут есть… Под боком… Мы по случайности как бы в котле… Сами и залезли. Чем дольше сидели, тем плотней нас обкладывали. Северо-запад весь перекрыт. Юго-восток — болотища. А все ли мы про эти болота знаем? Не верю про такие болота, чтоб совсем без проходов. Зимой запросто можно было на юго-восток уйти, только куда? И вообще, как можно воевать без карты! Полные слепуны мы без карты. А ты, Валек, не обижайся, но вся твоя разведка — как есть чистая хренотень. Неумехи. Надо было вот этого самого Трубникова главным разведчиком поставить над твоими «ежатами»… Глядишь, толк был бы…

Зотов и не обиделся вовсе. Согласился, мол, может, и так, только ведь кто тогда про Трубникова что знал, а «ежата» — с первого боя в полном доверии: комсомольцы, идейные, злые…

Тут мерзким скрипом раскрылась блиндажная дверь, всунулся Андрюшка Лобов и отчего-то полушепотом сообщил, что приперся в отряд старостов холуй Пахомов, что желает он говорить с товарищем Кондрашовым, и непременно один на один.

Пахомов равно всем противен, потому как себе на уме: взгляд вражий, а голос с подхалимством. Что перед немецкими обозниками, что перед партизанами — дверь настежь — мол, берите, родные, что душе надобно, а я уж как-нибудь травами да корешками пропитаюсь. Зотовские парни почти у всех мужиков деревни всякие хитрющие схроны вынюхали, а этот Пахомов будто и впрямь голь-голью, а рожа меж тем кругла, и тело не в худобе, и походкой шустр и пронырлив.

Пахомов — тот самый единственный местный, что хитро выжил после разгрома заболотных белогвардейцев в двадцать втором году. И часовым, что перехватили его на подходе, и парням-«ежовцам», давно на него зубы точившим за откровенное холуйство перед немецким старостой Корнеевым, талдычил одно: «Буду говорить только с командиром Кондратом». На угрозу, что выслеживал, дескать, да разнюхивал, отвечал не без наглости: «Ну и стрельните, коль давно не стрелялось».

В штабной землянке, куда Пахомова в конце концов доставили, долго подозрительно оглядывался, прежде чем впервой Кондрашову в глаза глянул. Сесть отказался.

— Мне с командиром с глазу на глаз надо, — заявил дерзко.

— Промеж нас тут секретов нет, говори, если есть что сказать, — сурово отвечал Кондрашов.

— До ваших секретов мне делов нет, — дерзил Пахомов, — а говорить буду только с им, — и мотнул башкой в сторону Кондрашова.

Капитан Никитин медленно поднялся из-за стола:

— А со мной, к примеру, капитаном Красной Армии, разговаривать, как понимаю, не желаешь?

Кондрашов только подивился: не прост капитан, ишь как побагровел.

— Жди за дверью, — приказал Пахомову, — вызову. Ну, что я сказал!

— Как прикажете. Могу и за дверью.

Лобов открыл ему дверь и вышел вслед.

Кондрашов подошел к капитану, руку на плечо положил:

— Ну что вы? Успокойтесь. Эта гнида злости не стоит. Понятно же, что не сам по себе, а от старосты приперся. Поговорю с ним, с меня не убудет. Если что по делу, после обсудим.

Капитан опустился на стул, руками голову обхватил, забормотал полусвязно:

—…Скольких настоящих угробили… а такие вот поотсиделись… что в деревнях, что в городах…

— Да о чем это вы?..

Но вмешался Зотов. Обнял капитана за плечи, как отца родного, зауговаривал:

— Давайте-ка вашу флягу, товарищ капитан. По глотку — и на воздух.

Капитан глотнул, Зотов же только губами коснулся. Так вместе и вышли вполуобнимку. Через минуту Кондрашов дверь приоткрыл, хотел Пахомова вызвать, но тут лицом к лицу с Зотовым… Тот, оглянувшись, дверь прикрыл плотно и полушепотом:

— Плохо своих людей знаете, товарищ командир. Нельзя так.

— В каком смысле? — обиделся Кондрашов.

— Да капитан-то наш, он и не капитан вовсе, а полковник. А до Указа вообще комбригом был. И лет ему… не смотрите, что браво выглядит… Вот так. А по молодости — еще в двадцать первом — он вместе с одним маршалом, врагом народа, когда-то Кронштадт брал. Только маршала нынче того… А полковник теперь капитан. И то только потому, что повел себя, как того партия требовала. Надо понимать, без гонора.

Кондрашов на стул опустился и только бровями туда-сюда.

— Тогда тем более все неправильно.

— Чего неправильно?

— Нет у меня никаких прав на командирство… Решать надо вопрос…

— А нет вопросов. Нету. Если меня политруком признали, то мое слово попервей вашего. А я вот и говорю: для командирства вы и есть тот самый. А про капитана теперь только мы с вами вдвоем и знаем. Другим незачем.

— А ты-то откуда знашь?

— По пьянке капитан раскрылся однажды. А вот на флягу его как-нибудь аккуратно вам бы заметить ему, что, мол, не дело. Мне такое замечание не с руки, я для него ноль без палочки, он за свою жизнь таких политруков насмотрелся, что… А воевать он будет до смерти, иначе ему никак нельзя. Так что капитан Никитин стопроцентно наш человек, только и по сей день еще слегка не в себе. Ну так что, позвать корнеевского холуя?

— Не до него… Подумать бы надо… Да ладно, зови.

Когда Пахомов вновь объявился в землянке, стоя к нему спиной, Кондрашов сказал сухо:

— Говори.

— Значит, так, Станислав Валентиныч хочет встретиться с вами, но так, чтоб один на один.

— Да что ты говоришь! — зло отвечал Кондрашов. — Только я ни с какими Валентинычами не знаком.

— Станислав Валентиныч — то наш нынешний староста, что по фамилии Корнеев. Велел передать, встреча будет для вашего интересу и без всякой подлости. В том его честное слово. — Пахомов ухмыльнулся нагловато, распрямился вдруг, мгновенно утратив всякие старческие притворы, и в голосе никакой хрипоты. Как на докладе, говорил коротко, четко. — Если пойдете, скажу куда.

И внешнее преображение, и голос, ранее будто и не слыхиваемый, и само предложение о тайной встрече с немецким холуем, надо понимать, в тайном месте — этак в историю можно влипнуть, что не отмажешься.

— Ишь ты… — только и нашелся, что сказать. — Велел передать… Значит, прямо-таки велел…

Стояли друг против друга. Пахомов — руки по швам, бороденкой вперед, в блиндаже темновато, глаз выражения не рассмотреть. Зато как не заметить: ватник по-партизански солдатским ремнем перепоясан, и вообще никакой небрежности в одежде, вон и кирзухи начищены. А раньше-то, как помнится, брюки в навис, голенища перемазаны. В притворе мужик… Неспроста…

— А если мне одному на такие встречи ходить не положено?

— Мое дело передать… Ответ получить…

— Подумать надо, однако… Давай рассказывай, куда приходить, может, приду, может, нет. Другого ответа не будет.

— Тогда выйдем…

У выхода из блиндажа два парня с винтовками. Часовые, как положено.

Пахомов глянул на парней, потом на Кондрашова. Глаза-то у «старика» совсем молодые. И дерзкие, пожалуй. Так про себя и подумал — дерзкие. А не наглые, как надо было бы подумать. Кто перед ним? Холуй холуя! И что-то промеж них общее и тайное, потому что раньше не замечалось…

— Отойдем, — сказал Кондрашов. — Теперь говори.

Стоя лицом к Кондрашову и спиной к лесу, Пахомов говорил тихо:

— Если прямо за моей спиной… подалее… дубок, молнией порченный… Видите?

Когда-то приболотный лес сплошным дубняком был. Повырубали. Сосна лишь на бугре осталась. А чуть далее пошла береза с осиной, а где мокрее, там и ольха. Без листвы чуть ли на километр просмотр. Есть дубок, в полкилометре. Молния рассекла повдоль, развалила полствола, но не погубила вконец, каждая половина сама по себе зажила и заветвилась. Прошлым летом специально ходил посмотреть на диво.

— Если от дубка вдоль деревни… метров двести… тропка слабая… по ей пойдете — мимо не пройдете, где встреча будет. Место такое…

— И что же это за место?

— Увидите. Так я пойду? Может, скажете вашим, чтоб зря не встревали?

Кондрашов подозвал одного из часовых, Андрюшку Лобова, из тищевского взвода… Когда от немцев драпали через болота в нынешнюю сторону, рядом бежал, чуть сзади, будто командира прикрывая, как положено, хотя чего там было прикрывать, от пули, если случайно только, от мины же не прикроешь, а минометы как раз и гавкали за спинами, что собаки, будто у них и ноги повырастали — сколь ни беги, все равно достают и калечат, и крошат… Полюбил парня, вида не выказывая…

— Проводишь этого до деревни. Чтоб не трогали. Приказ.

Кондрашов шел неожиданно обнаруженной тропой как бы в обход Тищевки, однако ж из виду ее ни на минуту не теряя. Безлиственный березняк просматривался насквозь, так что заблудиться или в болото втопаться не боялся. Хотя иногда тропа пересекала ту самую траву, про название которой всякий раз забывал спросить у местных. Вид у этой травы что летом, что весной прямо из-под снега почти одинаковый — серый с чуть желтым отливом, узкие, с ладонь длиной лепестки свернуты в полуспиральку, смотрится, как полянка из травяных колечек. Но ступи — тут же и провал выше колена, и звук такой мерзкий, будто бы собой довольный — чавк! И только один шанс, если успеешь ногу из сапога выдернуть. А не дай Бог, обеими ногами сунешься — без посторонней помощи каюк. И — вот диво! Трава будто бы та же, а ступаешь, и обычная твердь под ногами.

Тропинка не первого года, по протоптанности видно, но давно не хоженная, брусничником поросла, и кое-где темно-красные ягодки, зиму пережившие, грех не нагнуться да не полакомиться. Останавливался, срывал… Еще потому что не торопился. Крутилась в голове одна и та же строчка из довоенной песни: «Только ноги, как на грех, не идут обратно».

А и то, шел на тайную встречу, как на грех, только этот грех не по божественному ведомству числился. Лелеял, вскармливал в себе надежду, что человек, к кому идет, каким-то особым образом — наш человек, вроде бы как засланный… Только на хрена человека в болото засылать… И другой грех — никому ведь так и не сказал про встречу, даже надежнейшим людям не сказал. А ведь обязан был, знать, не к бабенке на любовь «лыжи навострил», а известно к кому — к немецкому старосте. А о греховности только начни думать, как посыплются горькие мыслишки о том о сем… Что вообще человек он не военный по натуре, что в военное училище не по воле попал в свое время, а по дядькиному напору — комдиву гражданской, герою Перекопа. И в штабники проскочил не за заслуги, но чисто по внешности — понравился кой-кому, вот и порекомендовали. А уж командиром отряда стал, так то вообще смех: еще в самом начале, когда драпали от немцев толпищей несчитанной, в рукопашке, когда патроны в ППШ кончились, руками, ногами да прикладом троих уложил, чем крохотный коридорчик для других беспатронных вырубил будто, «За мной! » — крикнул. Вот и пошли за ним. И по сей день люди «за ним», хотя для настоящего командирства, как оказалось, что сзади, что спереди — полно кандидатов.

И вот так вся жизнь — по одним недоразумениям составилась, а он сам этим недоразумениям потакал. А нынче, если Трубникову верить, вообще несуразица. На штаб немецкий напоролись случайно, никто никакого генерала в глаза не видел. В какой-то блиндажок пару гранат кинули хлопцы, не заходя, может, там и отсиживался генерал, только теперь не вспомнить, кто те гранаты покидал. Все кидали, у кого были. Немецкие мотоциклетки уже вовсю за спинами трещали, когда удалось оторваться в лес болотный. Кому-то безымянному за то Героя присудили, только никто этого Героя не получит, потому что геройства не было, но только паника да военное неумение.

А ведь было время, когда доволен собой ходил. Ходил-расхаживал по станционным путям, девки — что местные, что проводницы поездов — глаз не отводили, застыдиться глазением не успевали — это когда работал он слесарем на родной станции на новейших паровозах, только на новейших. Специальность его называлась «дышлатник». Чистил он так называемые крейцкопы, что из баббита, тяжеленные, а он ими как мячиками играл — силища в руках была наследственная, и от отца, и от деда, и вообще ото всей его по мужской линии пролетарской родовы. Женщины же по третьему поколению из деревень краденые. Обычай. Ехал мужик в неблизкую деревню, высматривал там добрую и работящую и увозил. И мать Кондрашова, покойница ныне, и она увезенная была отцом, помощником машиниста, почетная и денежная работа была — помощник машиниста. А уж машинист, то вообще… Когда отец стал машинистом, избрали его в какой-то «викжель». Что это такое, младший Кондрашов не понимал, говорили, что профсоюз, чтобы права железнодорожников отстаивать перед всякими властями. И перед советскими, когда Советы пришли.

А потом Феликс Дзержинский, что у самого Ленина за первого человека, он всех шибко важных железнодорожников на «первый-второй» рассчитал, и старшему Кондрашову повезло, в первых оказался, то есть опять на свое место — машинистом. И так до старости. И младший по тому же пути навострился. Но бес попутал. То есть, конечно, не бес. Грех так говорить. Но продвинули его по комсомольской линии, сам польстился, не без этого, только с того момента потерял он былую уверенность по земле ходить твердым шагом. Голос обрел, а шаг потерял. Отец к советской власти с уважением, конечно, но, на сына глядючи, кривиться стал. А когда сын поперек обычаю на местной белоручке женился, хотя какая уж такая белоручка, если пятая в семье учетчика с патронного завода, но все равно — белоручка, навоз от коровьего дерьма не отличает… Разладились отношения с отцом, а тут и мать померла. Разъехались, и всяк сам по себе. Потом армия, самый дальний восток, а теперь вот будто бы командир партизанского отряда имени товарища Щорса. И идет он на тайную встречу с самым, что ни на есть врагом советского народа.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.