Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть третья 4 страница



Никакие печальные предчувствия нами не владели, мы протянули билеты тётке средних лет в пуховом берете и с, прямо скажем, свиной физиономией, которая обреталась на вахте Дворца пионеров и, таким образом, призвана была блюсти порядок. Что за порядок и от кого ей следовало защищать пионерский дворец по вечерам — не очень ясно, потому как никаких хулиганств на вечерах этих не замечалось, бутылок в ту суровую пору ученики мужских школ, как правило, в карманах не таскали, а если и случались редкие драки между парнями, то где угодно, только не во Дворце. Вот в КОРе, Клубе Октябрьской революции — да, но это был не школьный, а рабочий клуб привокзального района, так что публика там паслась совсем другая, и нам там появляться не рекомендовалось. А тут Дворец пионеров, и хоть на танцы здесь собирался народ, вышедший уже из пионерского возраста, но всё же и не городская шпана, да и билеты, как было сказано выше, распределялись по школам.

Так вот, представьте себе свиную физиономию с мелкими, без ресниц, глазками, да ещё и в пуховом берете сверху. Блюстительница берёт наши билеты, привередливо разглядывает их, хватает меня за рукав пальтеца и орёт во всю мочь:

— Где вы их взяли? Я вру:

— Дали в школе!

В школе! кричит она. Без печати! С подделанным штампом!

И всё бы это можно было перетерпеть, но сзади напирала целая толпа, сплошь девчонки, и мы с Владькой чувствуем себя как на эшафоте.

Нехорошо, мальчики, пищит чей-то девичий голос, слышится смешок, и от него с души воротит: вот влипли.

Владька, правда, не теряется, берёт на понт, кричит: Какие нам дали, с такими и пришли, в чём мы виноваты?

И тут вахтёрша произносит самый пошлый и неприятный вопрос:

— А ну, из какой вы школы?

Сейчас и сказали! — Девочки, — обращается она к публике, — из какой они школы?

Девочки, хоть и незнакомые нам, но могут знать нас не просто в лицо и не просто из какой мы школы, но даже и по фамилиям — уж так устроен наш невеликий городок, однако они ведут себя достойно, откликаются фразочками, вроде, ну, мол, мы же в женских школах, у нас мальчишки не учатся, и всё такое.

Мы вываливаем из Дворца мокрые от пота и стыда, чертыхаясь, движемся к набережной, но, едва стихает горячность момента, мной овладевает новое, доселе неведомое чувство, смешанное из стыда и ос корблённого достоинства.

Мой позор видели чужие люди, и этими чужими оказались девчонки. Это раз. Но даже если они поверили в недоразумение и нашу невиновность, я-то знал, что виноват. Таким образом, я виноват, и нет никакого смягчения от того, что я не один, а мы с Владькой на пару совершили этот грех. Ну, и конечно, эта свинья. Какое право имела она кричать? Вызвала бы милицию. Но орать! И хватать за рукав! При людях!

Впрочем, схвати она меня даже и без людей, я бы страдал ничуть не меньше. В общем, что-то со мной произошло. Короткое замыкание. В результате полночи я не мог уснуть. Схватив за рукав и обвинив в подделке, меня задели — не в физическом, а каком-то совершенно другом смысле.

И дело вовсе не в том, что весь следующий вечер во Дворце пионеров, куда я попаду вполне законно, — а это будет не раньше, чем через месяц, — меня будет ломать чувство узнанности вон той или вот этой девчонкой, ставшей свидетельницей моего позора, и вовсе не в том, что, приближаясь теперь к Дворцу, я содрогался при мысли, что свинья в берете узнает меня и начнёт опять прилюдно срамить — уже за прошлое.

Моя душа содрогалась уже от самой возможности быть снова схваченным за рукав, пусть даже не той тёткой, а кем-то другим, и, таким образом, униженным. Теперь я думаю, несогласие с шансом вновь попасть в унизительное положение и есть, пожалуй, чувство достоинства. Не просто мальчишечьего. А вполне взрослого, осознанного достоинства, когда каждую минуту помнишь, что ты человек. Но если ты разобрался, что способен сам поставить под сомнение своё достоинство, требовательность к самому себе обретает совершенно новую силу.

Ты уже никогда не шагнёшь и шагу с поддельным билетом на вечер танцев во Дворец пионеров.

Или ещё куда-нибудь…

 

 

На эту паузу, в месяц примерно длиной, пока я ломал свою душу и негодовал, вспоминая первое насилие над собой, пришлось моё разговление.

Владька, ничуть не переживавший наш общий конфуз, на следующей же неделе объявил, что весь класс приглашен в двадцать четвёртую женскую, занимавшую два первых этажа нашего четырёхэтажного здания.

Это был вековечный вопрос, кто чью школу занимает — мужская женскую или женская мужскую, впрочем, схоластический этот спор разрешила сама жизнь лет через пять после нашего окончания, отменив школы и мужские, и женские и слив все четыре этажа в одно заведение под нашим номером. Мужское начало победило!

Однако в ту пору, о которой речь, учителя обоих заведений были не то чтобы в конфронтации друг к другу, но уж в лёгком нерасположении — это точно. Форма иска или, другим словом, претензий носила общий, аморфный, блуждающий характер — то они ворчали, что спортзал не может быть в то же время и актовым залом, а принадлежи нам всё здание, такая проблема отпала бы сама собою, то наша классная лишний раз напоминала нам, насколько мальчики неряшливее девочек, одновременно удивляясь при этом, зачем, к примеру, в женской школе держат техничек ровно столько же, сколько и в мужской, девиц ведь сызмала надобно приучать к уборке самих, а не держать лишний штат.

Была, наверное, в учительских ворчаниях ещё и некая состязательность, ведь каждый, пожалуй, хотел бы молвы, что вот, дескать, идёт литераторша самая лучшая из всех литераторш города. И если уж не так горделиво — лучшая в городе, то на право быть лучшим математиком двух школ, живущих под одной крышей, или лучшим физиком — из двух возможных, или лучшим биологом, — на это, я полагаю, претендовали почти все, за исключением самых скромных, и если нам была невидима та, вторая, половина конкурсантов, первую-то мы хорошо знали, и ворчания её, чаще, впрочем, вполне безобидные, слыхивали не раз.

И всё-таки даже взрослое, учительское соперничество, этот человеческий ледок, наравне с застеклёнными переборками, делившими одну школу на две половины под разными номерами мужскую и женскую, ломала невидимая взору обоюдная тяга двух полов. Под разными соусами в виде дней 8 Марта, Дня Красной Армии 23 февраля и даже очень уж исторически отдалённого Дня Парижской коммуны обе половины, изъявляя чудеса изворотливости, устремлялись друг другу навстречу под волнующие звуки «Рио-Риты» или, того чаще, незабвенной памяти «КуКарачи».

Нынешние подросшие поколения, как я это понимаю, неважно разумеют меня, ведь, по их собственным признаниям, между знакомством огромных юных масс новых времён и стягиванием трусиков, причём взаимным, подчас проскакивают считанные минуты, наша же жизнь обучала нас иным нравам и, могу заметить, эти нравы хоть и кажутся сегодня кому-то слишком уж пуританскими, на самом деле такими не были. А дистанция, которая выдерживалась между двумя полами школьного возраста, отнюдь не была тоталитарным безумием, нет. Не зря же многие колледжи в добропорядочной Англии, к примеру, до сих пор принимают или только девочек, или только мальчиков, и странности в том никто не замечает.

Впрочем, пусть выросший английский мальчик сам расскажет о достоинствах и недостатках своего заведения, я же попробую сделать своё дело.

Итак, однажды Владька осчастливил нас сообщением, что все девятые, в том числе и наш, приглашены на два этажа ниже как раз по поводу восьмимартовского всенародного ликования. Ослу ясно: что за радость, явись мы на этот праздник в свой собственный зал, будь наша школа смешанная. Другое дело тут. Пойди домой, смени, если можешь, обычную рубашку на самую нарядную, подрай ботинки высохшим сапожным кремом, в двадцать пятый раз давая слово самому себе купить новую банку, потом заскочи к дружку домой или договорись встретиться на углу, в отсутствие ручных часов давая друг дружке фору плюс-минус пять минут к означенному моменту, потом, на другом углу, неожиданно — ах, какая радость, джентльмены, — повстречайте ещё пару-другую надоевших друг другу физиономий, которые именно в эти часы имеют всё же какие-то приятственно-дружелюбные черты, а за следующим углом под громкие шутки слейтесь ещё с одной компанией и уже целой гурьбой и вовсе без всяких билетов или же с полосочками бумаги, имеющими, впрочем, совершенно символическое значение, потому что всё равно при входе, словно парочка — гусь да гагарочка — стоят два завуча двух школ и бдительно вглядываются в лица гостей наш, не наш? войдите в волнующий подъезд, где вам приветливо улыбаются в гардеробе вовсе не обременённые жизнью хмурые няньки, а девицы в парадных белых фартучках, и вот уже здесь, в холодном и полутёмном вестибюле, почувствуйте беспокойный запах «Красного мака», или «Кармен», или ещё чего-то не так уж и важного, что касается оттенков запаха, но безумно важного с точки зрения чистой физики: здесь пахнет женской школой!

Ну а зал? Точная копия нашего, только в женском владении, ожидающем гостя, он, конечно, выглядит совсем по-иному: на подоконниках цветы в горшках, вполне возможно, принесённые из дому по такому случаю, под потолком протянуты цветные бумажные ленты, такие же струятся сверху вниз по шведской стенке, облагораживая действительность. Даже радиола стоит в углу не как попало, а на тумбочке, покрытой красиво вышитой скатеркой. И пол, конечно. Он почему-то не облуплен, как у нас, а сверкает, будто только что выкрашен, ну и, бесспорно, тщательно, не на раз, вымыт. Ну и о, женская мудрость, лампы не сияют, как у нас, лопухов, а создают особый интим, потому как в чудовищно дефицитное время нашего детства девчонки ухитрялись то ли раздобыть цветные лампочки, то ли покрасить обычные, так что, входя в этот зальчик, ты как бы освобождался от волнения: тебя, конечно, можно рассмотреть, но если ты покраснеешь по какой-нибудь причине, этого никто не заметит. Все психологические тонкости, в какие может попасть неискушённый мальчишеский характер, просчитывал умудрённый девический ум! И откуда только всё это они предвидели?

Но — ближе к делу. Как же это я разговелся?

Грянула «Рио-Рита», мы с Владькой смело сомкнулись и рванули наш грандиозный фокс по-гамбургски. Одно дело бацать в своем зале или даже за колоннами Дворца пионеров и совсем другое здесь, мы всё-таки в гостях, и на нас все глазеют. Но ничего — нас разглядывали всего несколько секунд. В следующее мгновение в зале стало тесно, и первый танец был исполнен в стиле государственной образовательной политики: мальчишки танцевали с мальчишками, а девчонки с девчонками. Больше того, ползала, будто в воздухе провели невидимую черту, занимали девчонки, а половину мы. Однако на «Ку-караче» эта половинчатость рухнула, девчоночьи пары внедрились в мужскую часть, а на третьем танце — в это время запустили танго — я с удивлением увидел, что Коля Шмаков танцует с какой-то девчонкой. И Лёвка Наумкин тоже, ну дают!

Пацаны, танцующие с девчонками, поглядывали на остальную часть мужского сообщества какими-то извинительными взглядами. Точно просили простить их, может быть, за слабость характера, а может, напротив, за дерзость и смелость, которые вдруг, независимо от них самих, обнаружились в них, и которой они ну совершенно не в силах противиться.

Постепенно, но в то же время довольно стремительно, через каких-нибудь два-три танца, лишь только мы с Владькой однополой парой и тряслись. Остальное мужское население потело с девчонками, и, пожалуй, один лишь Коля Шмаков не терял при этом самообладания. Он слегка, очень сдержанно и достойно улыбался, его взгляд утратил извинительность, обращенную к кому бы то ни было, изредка он шевелил губами, разговаривал с дамой, но видно, что был немногословен и достоинства не терял. Остальные же суетились, очень волновались, совершенно несолидно крутили головами, боясь врезаться в соседнюю пару, или очень уж неестественно смеялись прямо в лицо своим партнёршам.

Но мы с Владькой! Не испытывая никаких душевных затруднений, то он, то я говорили друг дружке, указывая глазами на своих расковавшихся коллег:

— Глянь, а!

— Смотри!

— А этот!

— Во даёт!

Нам, конечно, казалось, что самой судьбой мы удостоены стать судьями над ослабевшими духом одноклассниками, и всё же в этой самоуверенности таился какой-то смутный прогал. Какая-то отсроченность. Честно говоря, мы трусили пригласить девчонок, но не соглашались в своей нехрабрости признаться даже себе. Наоборот, всем своим поведением мы как бы напоминали остальным пацанам важность сохранения мужественности, верности идеалам мужского воспитания. Как бы реквием исполняли своему от женского пола изоляционизму.

Ну и смешно же он смолк, этот реквием!

Громкий, конечно же, женский голос объявил белый танец, и перед нами с Владькой, точно по щучьему веленью, явились два ангела с белыми крылами.

Разрешите вас пригласить! молвил мне мой, с косой, перекинутой через плечо.

Вот она, женская предусмотрительность! Как здорово, что лампочки в этом зале покрашены в разные, в том числе и красный цвет, потому что я, без сомнения, вспыхнул свекольным цветом. Как ведут себя мальчишки, которых первый раз приглашают на дамский танец? Я резко уронил голову с давно уже прочерченным аккуратным пробором, в каком-то фильме так кланялись в ответ на приглашение молодые господа офицеры, сделал шаг вперёд и обхватил свою первую даму.

Такой она и осталась навсегда в моей памяти: ни имени, ни фамилии, просто — Девчонка, которая меня пригласила. Я, конечно, узнал потом её имя, но оно исчезло, истаяло, не очень-то я хотел его запомнить, но вот впечатление от первого танца запомнил навсегда.

К Владьке я, понятное дело, привык, мы с ним танцевали вплотную, а тут я сразу же затруднился вопросом об этой самой близости. И в результате отстранился от своей дамы чересчур уж далеко. Это во-первых. Во-вторых, руку она дала мне не ладонью, а кулаком, и я почувствовал, что в кулаке она зажала номерок от пальто в раздевалке: номерок упирался в мою ладонь железным ребром, а за кулак держать женщину в танце просто как-то глупо. И наконец — лопатка. Другой рукой я держал её не за ровную спину, а за выпирающую лопатку. Девчонка вроде была не худа внешне, и щеки булоч-ами, а вот из спины острыми остатками бывших крыльев торчали лопатки.

Радиола выдавала какой-то томный вальс в нашу пору белым танцем чаще всего объявляли вальсы, я вёл свою партнершу чрезмерно осторожно, больше всего почему-то боясь стукнуть ею соседнюю пару, и вдруг она сказала:

— Как вы смешно танцуете фокстрот! Я взмок.

Смешно? — переспросил я, совсем потерявшись. — Почему смешно? Вот так всегда бывает: хочешь выглядеть раскованным, остроумным, мысленно готовишься к разговорам с чужими людьми, в том числе девчонками, а настает нужный момент, и ты теряешься, блеешь, оправдываешься, не находя таких нужных, взрослых, абсолютно независимых выражений. И ещё.

Едва она распахнула рот, чтобы иметь своё суждение о нашем с Владькой классном фоксе, из него на меня дурно пахнуло. То ли у неё болел зуб, то ли кончился зубной порошок — разнообразные душистые пасты в ту пору ещё только изобретались, видно, умелыми фармакологами.

Всё это вместе взятое — дурной дух, острое рёбрышко железного номера из раздевалки, выпирающая лопатка, идиотский вопрос про фокс, вовсе не соответствующий моим представлениям о прекрасном, начисто стёрли в моей памяти, видать ей в отместку, лицо Девчонки, которая меня пригласила. Каштановую косу через плечо помню, и всё остальное, такое второстепенное, ни о чём ещё не говорящее, помню, а вот имени и лица — нет.

Но всё равно, спасибо тебе, девочка, за то, что ты подошла ко мне и пригласила.

Помогла сделать мне мой следующий шаг.

Ты была. И это ведь, наверное, главное.

 

 

Странное дело, беззаботные танцульки вовсе не освобождали от разнообразных долгов, то и дело дававших знать о себе своим весом, пока ещё не очень тяжёлым, но уже заметно прибывающим. Трояки и даже пары по алгебре, геометрии и тригонометрии пока ещё ненадолго выбивали из колеи, тренировки и танцы сглаживали печаль, как бы задвигая её в угол неисполненных долгов, но так вечно продолжаться не могло, и однажды, после залпа неудач, я решил всерьёз посовещаться с самим собой, родимым.

Зачем-то я взял зеркало для бритья, которым пользовался отец, и стал всматриваться в отражение. Передо мной снова оказалась довольно серая личность с оттопырившимися ушами, отнюдь не римским носом, под которым светился цыплячий пух, и абсолютно пустыми, невыразительными глазами.

Правда, волосы разделял довольно аккуратный пробор, но на этом, можно сказать, преимущества завершались.

Я таращился сам на себя, и никакие свежие мысли не посещали мою голову. Я отодвинул зеркало и уставился в окно.

Ясное дело, время двойных дневников ушло в дальнее детство, обманывать себя было глупо. А класс-то наш тем временем давно уже поделился, как выразились бы нынче, на лидеров и аутсайдеров. И вовсе' не по признакам общественного положения, тут-то я был в порядке, а в сфере, так сказать, познаний. Впрочем, знания знаниям рознь, я и сейчас берусь это утверждать, но ведь легко утверждать что угодно, если тебе не угрожает экзамен. А экзаменов у нас было навалом, считай, почти по всем предметам, кроме разве физкультуры.

Итак, алгебра, геометрия, тригонометрия. Я за-плюхался в правилах, по которым доказываются теоремы и решаются задачи, едва подгоняя ответы к действиям. А Витька Дудников и надо же! Рыжий Пёс достали откуда-то задачников для подготовки в институт и рубят оттуда в отдельную тетрадку, то и дело получая похвалы от учителя. Всё это, между прочим, совершается пока ещё туманными, но всё же намёками — кто куда поступит и кем станет. Сперва рассуждения эти носили шутливо-саркастический характер, вроде того «Кутузов, ты куда собираешься? » — «Конечно, в МГУ! » «Чего делать? » «Пробирки мыть! » — но дальше, с приближением к концу девятого, с юморком стало совсем скверно, потому что вся окружавшая нас действительность долбила в одну и ту же точку: без института ты никто!

Один, пожалуй, Ваня Огородников как заявил ещё в восьмом классе, что пойдёт на курсы киномехаников, так на том и стоял. Народ был уверен, что Ваня обладатель железного характера, и это, конечно же, шутка, но коли он разок пошутил — никто из него истины не вытащит, надо просто ждать развязки событий, тогда только и поймешь, что у Вани на уме.

Но все остальные, даже самые шалопаистые из нас, с движением к школьному финишу как бы сжимались. Само собой почему-то, без учительских окриков, угасал шумок, и если кто-то по старинке развлекал общество шалостями на уровне семилетки, ему выдавали щелбана или останавливали словом, вполне серьёзным, чтобы жил себе без дураков, не мешал. Учителя улыбались. Какое учительское сердце не возрадуется, глядя, как пока не сегодняшние, а только лишь завтрашние мужчины без нотаций и окриков уже собираются с силёнками, чтобы перепрыгнуть какую-то невидимую взору пропасть, которая тем не менее вполне осязаема и близка, чему доказательством наша ненаигранная, вдумчивая притихлость.

Впрочем, я отвлёкся. А глядя в синеющие за окном сумерки, совещаясь с самим собой, я должен был честно признать, что многое пропустил, и теперь не пятый, не шестой класс, когда добрый математик Тетеркин мог сидеть со мной после уроков, бултыхаться в старом материале, что ничто мне теперь не поможет, кроме шпаргалок на экзаменах по математике, это — раз, а два — мне нужны тетрадки кого-нибудь из лучших математиков, не Дудникова, конечно, и не Рыжего Пса, а вот хотя бы Витьки Кошкина. Тетради требовались, чтобы понять, как какую задачу надо решать и как вычислять разные там трапеции, а это требовало времени, каждодневных встреч, да ещё с рас-толковыванием что и к чему.

Этот Витька был добродушный парень, тетрадки мне давал, я задачи списывал, за домашние задания стал получать кое-когда и четвёрки, но вот на устных, у доски, разборках, вял и умирал. Однако, как я уже говорил, учитывая моё общественное положение, ко мне не вязались, и я хоть и не плыл, но и не тонул. Так, бултыхался.

Однако бултыхания всякого рода меня угнетали своей нерезультативностью, видно, сказывались занятия спортом. В конце концов, по шпаргалкам можно сдать экзамены в школе, что же касается какого-нибудь инженерного института, я сам себе сумел честно сказать ещё тогда, отложив зеркало: это не для тебя.

Но речь ведь шла не о чём-нибудь, а о будущей жизни, козлу ясно. Профессию выбирают на раз и со смыслом. А вот смысла-то мне и недоставало.

Я был томим неясными желаниями. То мне вдруг захотелось стать геологом после какого-то фильма. Но через неделю передумал, да и поделом; что я мог знать о геологии? Минералы, может, собирал?

Правда, у меня была великая мечта. Вполне даже определенная. Ведь если вы помните, я занимался фотографией в кружке на станции юных техников. А мечтой всех фотографов всегда бывает только одно кино. Киносъемочных аппаратов у нас тогда в кружке не было, и никто никогда даже не пытался мечтать об этом — уж слишком недостижима такая мечта, но как-то так получилось, что всякий идейный фотолюбитель, а не просто случайный человек трах, бах, проявил, напечатал и думает, что он умеет снимать, болван! считал себя человеком кино, движущейся фотографии. Ведь все принципы одни! Композиция, мастерство построения кадра, передний и задний план…

Но я знал ещё с восьмого, а может, даже и раньше: на операторов кино учат только в московском ВГИКе и принимают каждый сезон человек десять-двадцать. На всю-то страну! Так что конкурс на операторский факультет был сто к одному, не меньше. И ему предшествовал совершенно жуткий экзамен — по профессиональному мастерству, так что…

Так что тайное моё желание было известно одному-единственному человеку — великому Юре Зябову.

 

 

Чем был велик Юра?

Прежде всего он не ругался. Все мы прошли в нашей спартанской школе и очень быстро освоили тот поразительно доходчивый мужской язык, в котором, кроме предлогов и междометий, нет ни одного печатного слова. И Юра прошёл, как же, ведь уши не занавесишь. Железный человек уроки прошёл, а ни одного грязного слова не повторил.

Я до сих пор гадаю, почему он такой был, единственный в своем роде? И не нахожу ответа. Редкий жизненный случай: человек смеётся в ответ и ничего не объясняет. А может, это и есть объяснение? Без объяснения?

Еще Юра почему-то не любил летом загорать. Все облупятся три раза, кожу с себя спустят, а он всё беленький, хотя ведь купаться на речке любил, ничего не скажешь. Тут он, правда, объяснял: я, мол, не загораю, а только краснею, но это же не объяснение — сперва покраснеешь, потом пожелтеешь, как все. Но Юра был человек твёрдых правил. Вот! Это его главное достоинство. Если скажет что, никогда не подведёт. И мы с ним, мечтая об операторском факультете ВГИКа, дали слово держать наши намерения в полной тайне от всех. Потому что поступить трудно, почти невероятно, и смысла болтать заранее просто нет — будут потом спрашивать каждый кому не лень: ну, как кино? А что ответишь?

С Юрой мы в фотокружке бог знает сколько лет назад подружились. С ним очень легко: лишнего не говорит, хотя ни от каких тем не уклоняется. Но сам к тебе не лезет.

Думаю, что таким человеком он сделался не сам по себе. У него была больная сестрёнка. Плохо говорила, глаза навыкате, тяжёлый подбородок, белёсые волосы. Это какое-то таинственное уродство рождения. На улицу она почти не выходила. И что не такая, как все, видимо, понимала. Но разве станешь об этом с ней говорить? Сколько раз я бывал у Юры дома, с ней, этой больной сестричкой все всегда говорили голосом ровным и как с вполне здоровой. Вот только слова пояснее да погромче выговаривали, будто человеку, который неважно слышит. Поэтому, наверное, Юра и вырос такой: приветливый со всеми, но сдержанный, на любой вопрос охотно ответит, но сам без нужды не говорит и всё больше помалкивает.

Ещё меня в Юриной жизни поражала весна и осень. Они жили в подвале, из их окошка даже глядеть как-то неудобно: тротуар рядом, и у прохожих женщин всё видно. Некоторые ещё остановятся поболтать, просто конец света. Хорошо, если молодые. А если — нет…

Юра в ответ на мои взгляды мельком улыбался, точно от дурости моей отмахивался, от окна отходил, наверх старался не глядеть. Но дело не в этом.

Дело в том, что весной, когда таял снег, в подвале, где Юра жил с мамой и сестрой, стояла вода. Прямо на полу. Её отчерпывали, но ничего не помогало. Тогда прямо в воду клали кирпичи, а на кирпичи доски и прямо по мосткам в комнате ходили.

Забавно: стоит кровать с набалдашниками, чистая, нарядная, подушки расшитыми накидками укрыты, покрывало на одеяле тоже красивое, а ножки кроватные — в воде. Стол с белой скатертью в воде. Комод тоже в воде.

Это, конечно, мне интересно, с непривычки-то, а как если жить тут всегда? Вот Юра и вырос таким серьёзным, потому что дома у него забот хватало очень даже непростых. Ну и надо прибавить, что старше меня был Юра на целый год. Летом, после моего девятого он решил ехать поступать во ВГИК, а летом предыдущего года съездил к своему дядьке в Москву и целую неделю проторчал в институте: узнавал, что за творческий экзамен, какие вопросы в билетах по остальным предметам, и отчётливо понял там просто заваливают. И тем не менее всю зиму готовился как проклятый.

Не в силах вырваться из объятий тренировок, интеллигентных разговоров у книжного магазина и бесконечных гастролей по танцевальным вечерам, я являлся к нему лишь изредка, готовый принять любую укоризну, но Юра, ничего не замечая, сдержанно показывал всё новые опыты: постановочные натюрморты какие-то деревянные шары и пирамиды на слепяще белом фоне, фрукты — и где только достал-то в конце зимы? — на расписном блюде, шахматные фигуры, причудливо снятые очень крупно, в контражур, это значит против солнца, что подчёркивает контрастность предметов и умение работать светом.

Еще Юра рассыпал передо мной целый веер незнакомых лиц, сфотографированных им в разном ракурсе, то есть в разных поворотах, тоже с искусственной подсветкой. Словом, человек готовился всерьёз, а я только болтал с ним об этих серьёзностях, близко даже не приблизившись к профессиональному уровню, которым уже давно владел Юра. Мне казалось, он уходит, уплывает куда-то от меня и вот эта скорость, с которой он удаляется, мне уже неподвластна. И всё же я говорил с Юрой, а уходя от него, всё забывал в умопомрачении бесконечных вечеров танцев и, возвращаясь, ясно понимал, что расстояние между нашими умениями ещё увеличилось и что пора бы мне от чего-нибудь отказаться и что-то выбрать из многообразия моих увлечений, очень даже пора, ведь иначе всё можно профукать и остаться с носом.

Юра же, деликатный человек, ничего мне не говорил, ни до чего не допытывался, и получалось так, что нашей общей тайне верно служил он один.

 

 

Но всё-таки почему же могла возникнуть мечта о профессии кинооператора в провинциальном городке, у ребят, чьи родители так далеки от искусства? И ведь имели в виду мы вовсе не профессию оператора-хроникёра, что всё-таки можно было себе вообразить — то он на полюсе снимает, то в шахте. Тут его работу объясняет скорее разнообразие жизни и географии, так что интерес мог бы в этом случае не секретами мастерства измеряться, а совсем другим — поездками, многознанием, возможностью всюду пройти и везде оказаться. Так нет, мы мечтали о постановочном художественном кино.

И, как мне кажется, тут есть своё, если можно так выразиться, общественное объяснение, кроме того, что мы с Юрой оба увлекались и более или менее прилично освоили фотографию.

Дело, я думаю, ещё в том, что в наше время не было телевидения. Это чуть позже, года через четыре, поступив в университет, я окажусь в доме, хозяева которого только что осчастливили себя телевизором КВН с малюсеньким экраном, перед которым устанавливалась стеклянная выпуклая фиговина, наполняемая водой, этакая большая линза, чтобы крупнее всё видеть. Так что мы выросли в мире кино. «Важнейшего из искусств», как учил нас товарищ Ленин с младенческих лет. И мы с ним были полностью согласны.

Стояла удивительная пора, когда попасть в кинотеатр было не так-то просто. Если фильм новый и ты, к примеру, явился за полчаса до сеанса, то чаще всего фиг попадёшь, если кто-нибудь из опаздывающих не избавится от лишнего билетика.

А на вечер так вообще с утра покупали. Коллективные заявки делали — всей школой, целым заводом. За много дней вперёд. Тогда всё советское киноискусство выпускало в год по двенадцать фильмов от силы. По фильму в месяц. Нам из нашего возраста было не понять, почему так происходит, но мы других правил не знали и, ясное дело, претензий иметь не могли. Шли ещё трофейные, конечно. С времен войны, хотя уже исцарапанные до безобразия.

Так что каждый фильм показывали месяц-другой. Хорошие картины смотрели по нескольку раз не только мы, но и взрослые. Были даже киночемпионы, и не только среди ребят. Некоторые взрослые энтузиасты раз по двадцать — тридцать смотрели, к примеру, «Весёлых ребят». «Ивана Грозного», конечно, тридцать раз не посмотришь, одного хватает. А весёлое — любили. Потому что другого ничего не было. В театр ходить народ не очень-то приучен. Вот разве если в театр пивка свежего завезут. Но это ведь не обязательно, не всегда.

А в кинотеатре и оркестр с какой-нибудь поношенной солисткой перед сеансом, и пивко для мужчин — пожалуйста, не возбраняется. Ну, пивко, конечно, не про нашу честь, большинство ребятни по десять раз в кино лезут, чтоб весёлой сценки дождаться, похохотать себе в радость. Но были и такие, как мы с Юрой. Старались сходить на новый фильм днём, между школьными сменами, пока народу меньше. Потом не спеша поговорить. О кадроплане. О световых эффектах.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.