Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 4 страница



Прибавим к этому, что нелюбовь рождает страх, а страх ещё не сотворил ничего доброго, кроме лжи и лицемерия. Так что незаметно, но вполне определённо в школе укрепилось нечто новое: запрет на шалость, немедленное желание самую невинную детскую проделку расценить как серьёзный проступок, ведущий к опасным последствиям.

Похоже, где-то там высоко, в невидимых нам заоблачных далях, нашу школу громко трепали, квалифицируя её как гнездовье «чёрных кошек», мудрый Эсэн зашатался, да и без этого его шатанья кто-то там, видать, брал в ежовые рукавицы наше заведение, потому что то в учительской, то в маленьком нашем спортзале шли беспрерывные собрания учителей с присутствием и речами каких-то пришлых, нам незнакомых мужчин и женщин, после чего воспитатели расходились побледневшие и молчаливые. А наш брат получал родительские затрещины.

Странное дело, это помогало.

Ведь страх, ложь, лицемерие — качества чаще всего невидимые. А дисциплина и порядок очень даже заметны.

Из кабинета в кабинет нас стали переводить парами, строем, и поначалу народ роптал, принимая такие нравы, как прямое попрание свобод. Но лишь роптал, всё-таки подчиняясь, потому что иначе дело приходилось иметь с родителями. Здорово их включили, бедняг! Похоже, дела самых непослушных деток разбирались аж у родителей на работе. Ходили слухи, что папаша шалопая Кислухина из восьмого «б» уложил деточку в нокаут, вернувшись с партийного заседания, отчего шалопай полную неделю отсутствовал на уроках, а вернулся с зелёным полукружьем под правым глазом. Похоже, папаша был левша.

Теперь, задним числом думая о мужской школе, мне кажется, что одним из замыслов их возникновения — а ведь на мужские и женские школы поделили в начале войны была мысль об ужесточении контроля за растущим поколением. Школы смешанные, где мальчики и девочки учатся вместе, уже в силу только этого обстоятельства делают поколение ну как бы дряблым, что ли. Мальчики заимствуют что-то от девочек, какие-то возникают, видите ли, ненужные чувства, там жалость, прощение боже мой. Пусть уж лучше девочки растут сами по себе со своими бантиками и слезами, в конце концов не они главные силы неповиновения и смуты, а будущая мужская часть общества, вот и надо, чтобы она росла именно в мужских школах, ещё лучше при присмотре мужчин, без сантиментов, в духе строгого, а главное, раннего понимания мужской ответственности за общее будущее. В конце концов, в мужской школе легче завинтить болты, навести порядок и получить нужный, выполняющий поставленные требования продукт.

Так примерно выглядела философия мужской школы, припудренная, конечно же, словесами о благих целях, о враждебном окружении, в котором живёт страна, о повышенной ответственности учителей за воспитание учащихся и строительство социализма.

Словом, теория нежданно обернулась в практику, смерть бедного Коряги перевернула учителей, неловкая Зоя Петровна совсем сникла с лица, смотрела на нас растерянно, словно искала защиты.

Любопытно, что наш-то бандитский класс как раз родительские затрещины и миновали. Похоже, болты заворачивали вокруг нас, а к нам лишь внимательно присматривались. Смехота, наш класс даже изучали, полагая, что кроме Коряги у нас есть ещё какое-то число неблагонадёжных граждан несовершеннолетнего возраста, за которыми нужен глаз да глаз.

Происходило это так: шёл какой-нибудь урок, и вдруг дверь открывалась, в класс входили какие-то неизвестные нам люди, топоча ногами, проходили к задним партам и со скрипом усаживались за них. После неловкой заминки урок продолжался, но весьма судорожно и без всяких, понятное дело, успехов. Простите за грубое сравнение, но всё это походило, как если бы кто-нибудь зашёл в туалет понаблюдать за вами во время самых серьёзных занятий.

А оказывается, нас потом в директорском кабинете разбирали поштучно кто есть кто, и кто из какой семьи, и есть ли в семье члены партии, и нет ли в доме у старших каких-нибудь зловредных наклонностей?

Наша несчастная Мыло была скована печатью взрослых обязательств, дрожала и молчала, но зато однажды в класс пришёл Бегемот Тетёркин и изъяснился.

Явился он весьма необычно, в самом конце какого-то урока, когда предыдущий учитель уже выходил и мы стояли в низком старте, чтобы рвануть на свободу.

В руках он держал щётку, ухмылялся, протягивал к нам ладонь, как бы возвращая на свои места.

Потом он сунул щётку в ручку двери, чтобы никто не ворвался старый школьный прием и позвал нас в район «Камчатки».

Слушайте, мужики, сказал математик своим густющим басом, вы что, ничего не замечаете?

— Нет! — забазлал народ. — А чего?

Ну, вы же свою классную губите, сказал он, вынимая свой знаменитый платок и трубно сморкаясь. — И всю школу.

Он измерил нас поверх очков, для чего слегка наклонил вперёд голову будто кланялся.

Уроков ни хрена не учите, тащитесь едва-едва, а тут с этой уголовщиной школе покоя нет. Корягина я жалею, но скажите, разве бы школа его спасла? — Он помолчал, покрякал. Его как-то по-другому спасать надо было, увозить отсюда, что ли, да ведь какое сейчас время!

Мы сидели понурясь, и мне казалось, тяжёлая птица взрослость садится нам на плечи.

А что они все тут ходят, вынюхивают? спросил Лёвка Наумкин.

Вот, вот, — схватился учитель, — плохо дело-то, ребята. Эсэн, директор, значит, на волоске, ну и классная ваша тоже. Взялись бы вы за дело, а? Ну придёт какой-нибудь цербер, ни вам, ни нам житья не будет.

Он сунул платок в карман, пошёл к двери, вынул щётку й, постукивая ею, как Дед Мороз своим посохом, пошёл по коридору.

Перемена шумела и возилась, но каким-то новым, притушенным шумом и какой-то иной, опасливой вознёй.

Ясное дело, от нас требовались героические усилия. Ну, не героические, так просто усилия.

Парни, сказал Витька Ложкин, глядя на Щепкина, — надо чего-то делать. Народ завздыхал.

А ты чего на меня смотришь? спросил Рыжий Пёс. — Я-то чё?

Но он лукавил, этот Женюра, он старался вовсю. И у меня это вызывало едкую досаду.

Гад такой, когда я хорошо знал уроки в прошлом году, он делал всё, чтобы окружить меня презрением, а сам?

 

 

Была ещё одна, тайная, причина моей досады. Математика стала трудней, а я уже, видать, что-то пропустил в её строгих распорядках и часто плавал, и чем дальше, тем больше отставая от Рыжего, Витьки Дудника, Лёвки Наумкина, в общем, я был где-то в глубокой серёдке рядом с Сашкой Суворовым, Ваней Огородниковым, Колей Шмаковым. Слабее меня был Герка и многие, конечно, ещё и это обстоятельство соединяло нас в большинство.

Кажется, Сашка надумал попросить Бегемота помочь нам.

Он нас просил, и мы попросим, говорил он. — Да ну! — отмахивался Щепкин.

Самим надо, самим, убеждал талантливый Ложкин.

— А если самим не получается? — спросил я. Ведь я ещё не забыл, как Бегемот мне помогал.

Словом, мы составили делегацию — Рыбкин, Суворов и я изловили Тетёркина в коридоре, прижали его к стенке и попросили его о помощи. Он просиял.

Ну, сказал, я вижу, что вы ребята серьёзные, а вовсе не бандитский класс, как вас кличут. По часу — каждый день, а?

И мы принялись подвинчивать свои разболтанные моторы. Однако громкие победы ждали нас, а особенно меня, совсем не в этой сфере.

Уроки физкультуры у нас всегда были какие-то дурацкие, и особенно я стал их презирать с тех пор, как записался в секцию. Толкались мы в спортзале, корячились на шведской стенке, лазали по канату к потолку, прыгали через козла противное занятие. Тем более что через козла я никак перескочить не мог. Даже тут у нас были учительницы, а не учителя, и все молоденькие да бестолковые.

— Да-а, — усердно укоряла меня одна, — какой же ты защитник Родины, солдат, если через козла перепрыгнуть не можешь?! Ну-ка, обеими ногами, раз!

Я после такой моральной укоризны садился на лавочку, чертыхался, настроение никуда, а Рыжий Пёс незлобиво говорил, то ли защищая меня, то ли опять цепляясь:

Он у нас не спортсмен, а писатель, вот погодите, напишет про вас…

Дура учительница хихикала, но от меня не отставала, вкатывала в журнал пару.

И всё это бедствие продолжалось до татаро-монгольского нашествия суровых комиссий. Что-то там перетряхивая в нашей школе, они особо возмутились большим количеством женщин среди учителей школа-то мужская! даже учитель физкультуры не мужчина, и направили нам на подмогу Николая Егоровича Грачёва, сокращённо — Негр.

Во время войны Негр служил в полку, куда приезжали новобранцы, и их там готовили на фронт. Такой как бы пропускной пункт. И многие потом погибли. А Негр был жив и невредим. Но был он человек, судя по всему, совестный, поэтому военных своих годов он не то чтобы стыдился, но ими и не гордился, винясь и жалея в душе солдатиков, которые проходили мимо него.

Эту жалостность он и к нам принёс, странное дело, физрук а ведь ещё и военрук заодно, мужчина к тому же, и не волкодав. Сразу же Егоров с нами стал как-то запросто обращаться, если народ балдел, до последнего края пошучивал, но потом и орал, если надо, только крика его никто не боялся.

С появлением Негра и пробил мой, быть может, главный час. Накануне очередной физпары двух своих соединённых уроков — он велел, у кого есть, принести лыжи, а у кого нет — дополнительные носки.

Таким вот макаром вновь я оказался на знакомой трассе, только в совершенно другом окружении, со своими узенькими лыжами и тонкими палками.

Увидев моё почти профессиональное снаряжение, Негр взял меня деликатно за локоток, обернул спиной ко всему классу и внимательно расспросил, где и у кого я тренируюсь. Я не скрывал.

Народ наш чертыхался: у кого бултыхались «лягушки», фиговые такие крепления, которые надо за подметку ботинка цеплять, кто вообще приволок домашние лыжи, прикреплённые к валенкам, у кого палки велики, у кого, наоборот, коротки — всё наше лучшее школьное и собственное имущество. Но были кое у кого и приличные лыжи с такими же, как у меня, креплениями. Например, у Женюры.

Негр выстроил всех нас в шеренгу для общего старта, обстоятельно объяснил, что трёхкилометровая дистанция — это вообще-то для девочек, но на первый раз он предлагает пробежать её нам для того, чтобы смог личным, так сказать, взглядом, присмотреться, кто чего стоит, потому что весь этот круг в три километра, за малым исключением, пройдёт у него перед глазами.

Поднял руку, гаркнул: «Приготовились! » и щёлкнул секундомером. Первые же метры выявили слабаков, кто-то споткнулся и свалился, у кого нога вырвалась из крепления, а кто-то налетел на чужую палку. Я нарочно стал с краю, подальше от учителя и от неумелых соседей, рванул одновременным, чтобы набрать скорость, и некоторое время шёл один, не глядя по сторонам. Потом накатанная площадка стала сужаться, сходиться в четыре, три, две лыжни.

Передо мной не было никого, кроме Щепкина, зато позади наступал на задники, мешал идти Кутузов. Я прошёл несколько метров и крикнул Рыжему: «Хэ! » Как бы выдохнул вслух таким манером догоняющий лыжник требует уступить ему лыжню. Но Мой вековечный враг будто меня не услышал.

Он яростно работал палками, частил ногами, и я сразу отметил про себя, что долго он не выдержит — не владеет накатом, прёт на одной только силе.

— Лыжню! — крикнул ему, если, такой-разэтакий, правил не знает.

Но он чуть повернулся ко мне и крикнул:

— Хрен тебе!

А сзади наступал Сашка Кутузов, просто сидел у меня на хвосте. Я оказался в «коробочке». Лыжник впереди и лыжник сзади не дают ходу, в таком случае надо выскакивать рядом и по исхоженному снегу обходить идущего спереди. Сразу теряешь много сил. Я хотел обойти Рыжего, но передумал, ведь трасса мне хорошо известна, в нескольких местах впереди она раздваивалась зачем попусту тратить силы, не лучше ли поиздеваться над Рыжим Псом, он хоть и торопился и выкладывался что было мочи, но лыжник из него фиговый. Я рассмеялся, точнее, с ехидцей и громко, чтобы он услышал, хохотнул.

Сработало. Он прибавил ходу. И тут я понял, что настал мой час. Я хохотнул ещё раз. Рыжий снова сделал рывок, но я его легко догнал, а Сашка отстал от меня. Ничего себе, теперь я стал погонщиком моего зловредного ангела! Жалко, что не видит класс.

Ну пропусти, Щепкин! — крикнул я ему и прибавил: — Ты ведь уже сдох!

Сам ты сдох! огрызнулся он, задыхаясь.

Я быстро догнал свою жертву и носками лыж стал наступать на его пятки. Он опять дёрнулся, стараясь оторваться, но я снова догнал его.

— Эй, слабак! — гаркнул я грубым голосом. — Уйди с дороги!

Это был вызов на драку, никак не меньше, и Щепкин мог бы, честно говоря, спасти себя: остановиться и начать потасовку. Но, во-первых, здесь была лыжня, а не школьный коридор или гладкий двор, во-вторых, я мог запросто его объехать. Ну и главное, драться на соревнованиях — что может быть глупее?

Он молчал, мой гонитель. Я унижал его в ответ на мои унижения, а он молчал.

— Ну? — крикнул я. — Долго ждать?

Он снова молчал, задыхаясь, как паровоз, и треща своими палками.

— Ну ты, мудило! — вспомнил я его выражение, — долго будешь тут болтаться? Как говно в проруби?

Он взвизгнул и снова прибавил ходу.

Впереди был пологий подъем, лыжня на нем раздваивалась, я выскочил на свободный путь, поравнялся с Щепкиным, краем глаза увидел его абсолютно морковную рожу, рванулся вперёд и услышал, как он со злостью вмазал остриём своей палки в задник моей правой лыжины. Удар был сильный, но ведь лыжа моя двигалась, и удар пришёлся вскользь.

Это была последняя месть Рыжего.

Я сделал несколько сильных толчков, вышел на основную лыжню и услышал бессильный вскрик:

— Выскочка!

Отвечать ему было глупо! Я расхохотался издевательским смехом и пошёл вперед, навёрстывая потерянное время. Минуты через две, обернувшись, я увидел, что следом за мной идёт Сашка Кутузов, а Щепкин сильно отстаёт теперь и от него. Он будто сдался — шёл опустив голову, ни на что не глядя.

Трёшка, как мы называем дистанцию в три километра, действительно предназначалась для девочек, я проходил этот путь не меньше, чем раз двадцать, и пришёл к финишу, понятное дело, раньше всех, не только полностью успокоив дыхание к приходу следующего, Кутузова, но и перекинувшись парой фраз с Негром, который моим результатом был просто восхищён.

— Для шестого класса! — говорил он. — Это просто великолепный результат. Вот бы нам устроить первенство школы, а? Да по всем видам, а? Да таблицу школьных рекордов повесить на обозрение, как думаешь?

Я ещё ничего такого по этому поводу не думал, всё моё существо ликовало от победы над Рыжим Псом. И ещё я ждал его финиша. Как, интересно, он поглядит на меня.

Но он не поглядел.

Финишировав шестым, Щепкин прокатился мимо меня, не поинтересовавшись временем, снял лыжи и, ни на кого не глядя, пошёл домой.

Впрочем, он никому не был интересен. Кто жаловался на крепление, кто на мазь, а кто переспрашивал у Негра свой результат, выяснял, прилично это или так себе.

Что же касается меня, то каждый считал долгом мне что-нибудь сказать. Не обязательно приятное, нет, но словечко-другое непременно. Сняв лыжи и прислонившись к берёзе, я устало принимал запоздалое признание.

 

 

И всё же, если честно сказать, радость была во мне очень зыбким чувством. Может, это всегда так бывает, когда долго чего-то ждёшь, а когда оно наступает, это слишком долгожданное что-то, тебя уже не хватает на радость, ты пуст или же понял в какой-то миг, что труднодостижимое когда-то ты прошёл и перед тобой уже маячит действительно тяжкая цель.

Я шёл домой и будто силой надо же! — пытался растолкать себя: ну, порадуйся хоть немного, ты же Рыжему крикнул сегодня такие слова, а он проглотил как должное, значит, твоя жизнь действительно переменилась… Но отчего-то не радовалось, нет.

Наоборот, на душе было пусто, словно я что-то навсегда потерял.

Ну и ещё одна деталь ради справедливости требует уточнения. Что же, я действительно стал опытным лыжником за одну-то осень? Да ничего подобного. Я ведь уже сказал про юношеский разряд: всего-то навсего! Единственное моё достижение — я записался в секцию, может быть, самым первым из нашего класса. И не мудрая цель привела меня туда, а загнало одиночество. Изи, очереди в книжный магазин и читального зала мне не хватало, и я случайно пристал к маленькой толпе тех, кто учился бегать, прыгать, а потом гонять на лыжах. Честно говоря, это я своим ангелам-гонителям обязан победе, ведь именно они меня сюда загнали. А сами малость поотстали. Вот и всё.

Потому, наверное, и пусто было у меня на душе. Хотя я победил, и победил, как выяснилось позже, без всяких шуток, потому что пацаны наши, расслышав негромкий допрос, который учинил мне учитель физкультуры, потихоньку-помаленьку записа лись в разные секции.

Щепкин и Кутузов, к примеру, стали играть в русский хоккей, Дудников стал боксером, и, как ни странно, это окоротило его кулаки, потому что, оказалось, существуют правила боксерской чести, следуя которым невозможно избивать более слабого, да ещё просто так. Лёвка Наумкин занялся гимнастикой, Витька Ложкин беговыми коньками, Валерка Пустолетов, по-моему, классической борьбой, а про остальных я просто, за давностью лет, не помню. Так что года через два с половиной, уже в девятом, сумели всё-таки мы соединиться в одну команду, но об этом чуть позже.

Пока же я опустошенно тащился, одержав мелкую личную победку, а душа моя наполнялась новой неязбывной печалью, которой, честно говоря, не поделишься ни с кем, даже с самым закадычным другом.

О! Речь шла о материях столь деликатных и непонятных, что я не знал, как даже в мыслях к ним подступиться. И всё дело в возрасте.

Будь всё это раньше, когда я был мальчиком лет девяти, или позже года на два, на три, когда нежный пушок на щеках начинает напоминать светлые баки, тогда другое дело. Возраст, не мной замечено, — вообще-то великое благо, куда ни отмеряй, в ту или иную сторону. Кроме одного таинственно непонятного отрезка жизни, который и занимает-то года два-три, от двенадцати до четырнадцати, а неприятностей оставляет целую тучу. Это отрочество.

Уже не мальчик, но ещё не юноша, человек в эти годы похож на рассеченную, глубокую, незаживающую рану. Он жаждет, чтобы с ним говорили всерьёз, как со взрослым, а ему ещё приказывают, точно малышу. 1 Он мечтает о поощрении, но лишь редкий удостаивается его, потому что это годы самого трудного приспосабливания к жизни, когда ломаются детские представления, а взрослые ещё не окрепли. Он требует, чтобы его слышали, но окружающие торопливы или нетерпеливы, и его душа запирается на замок. Он достоин внимания, но близкие всё-таки не считают его уже ребёнком и требуют соответствия не выработанным им правилам, что означает взаимное непонимание.

Полный жажды любви, человек в эти годы ненавидит себя и, не встречая интереса или важного дела, восстаёт против всего мира. Потому отрочество не терпит мира взрослых, а взрослые так легко и глупо покрывают своё непонимание козырем уничтожающей пощечины или убивающей брани.

Мосты в эту пору сгорают — миллионы мостов между родителями и детьми, между самыми дорогими и самыми единственными. И взгляды на эти мосты так непохожи с разных берегов. Взрослые ослеплены, например, двойкой, например, табачным духом, например, пьяной несуразицей дорогого чада, например, его грубым, таким недетским непослушанием. Да, взрослые слепы, и отроки в одиночку разглядывают, как шипят головешки сгорающих мостов, падая в воду. А им так нужно, чтобы хоть пожар этот видели с той, другой, стороны

Сразу замечу, у меня было не так. У меня было легче, потому что я знаю Изю, Кимку и уехавшего в Ленинград доброго каперанга. И всё же у меня было, было…

Одним словом, в один прекрасный, ничего дурного не предвещавший миг меня озарила леденящая догадка: мама ждёт ребёнка!

Вот так и бывает: живёт себе человек, живёт, не без трудностей, конечно, уж как водится, но едет себе по своей дороге, то увязнет, то вылезет, и вдруг — ба-бах! — ему дубиной по голове! И кто? Родители!

В нынешнем своем очень взрослом возрасте я даже не берусь детально воспроизвести бурю одолевших меня чувствований.

Ну, во-первых, я был глубоко оскорблён: почему это не спросили меня, или я не в состоянии понимать такие вещи? (Конечно нет! ) Далее, я чувствовал свою никомуненужность: значит, им меня не хватает, надо ещё кого-то, кто вообще займёт теперь всю их жизнь! (Недостаточность ребёнка, выросшего в одиночестве. )

И наконец, самое гадкое и продиктованное только исключительно отрочеством: значит, у мамы и отца есть неизвестная мне, интимная жизнь, фу, как мерзко! (А это недостаток образования, бьющий подростка головой о бетонную стенку; лучше, если бы он не просто предполагал или догадывался, а знал обо всём этом ещё с первых классов от мамы или учительницы но в наши годы такое даже не предполагалось. Хотя, я думаю, мужские и женские школы именно в эти тонкости должны бы были посвящать детей. Но не посвящали, и тут есть от чего опешить. )

Да, да, странный смысл разделения детей в мужские и женские школы, оказывается, в том и был, чтобы дети как можно меньше знали про азы взаимоотношений мужчин и женщин, чтобы все эти подробности были полностью вынесены за пределы школы а уж выйдут из неё, это их дело, у кого, как и что получится.

Впрочем, взрослый мир избегал этих тем не менее старательно, чем школа, и это не было пуританство! Это была новая мораль, в которой ни о чём таком не говорят, не пишут, не думают, а где-то там, в брачных потёмках, просто рожают детей, прибавляют население, которое должно сначала просто бездумно расти, потом отлично учиться, а затем старательно работать и счастливо жить. Подробности тщательно опускались.

Среди подробностей были и очень страшные, вроде убийств и предательств, и совсем нестрашные, вроде моей наивности, а всё же были они одного происхождения: не следует знать того, что не положено, а что положено или не положено, решаешь не ты, а за тебя; тебе же остается лишь следовать правилам. Если правил нет, то их, значит, и не должно быть.

Так что мы вырастали в отсутствие рассуждений о любви. Даже в старших классах мы не проходили «Ромео и Джульетту» во избежание, видно, безответных вопросов о том, как это четырнадцатилетние люди способны любить до столь невероятной степени, что могут из-за этой любви погибать. С точки зрения тогдашнего да, боюсь, и нынешнего! воспитания любовь в таком возрасте была совершенно не то чтобы непонятна, но и просто недопустима. Всё откладывалось на совершеннолетие, на далекое и невидимое из школы потом.

Но вернемся ко мне тринадцатилетнему.

Я кипел, совершенно возмущённый своими собственными родителями. Отец, которого я так тревожно ждал с войны, дважды раненный, отбарабанивший старшим сержантом все четыре долгих года, каждый день которых мог осиротить меня, — мой долгожданный батя вдруг, в одно мгновение, превратился в таинственно-непредсказуемое отвратное существо, соблазнившее мать на такое дикое деяние.

Впрочем, они казались мне оба одинаково отвратительными, лживыми, неискренними. Может быть, это бродила во мне врождённая порочность, которую предсказал тогда запрещённый философ Фрейд, чьи труды я освоил только сейчас, и я страдал отцененавистничеством, ревнуя его к собственной матери? Не знаю.

Знаю только, что весь мой мир перевернулся. Хорошо хоть, что я победил на лыжах рыжего Щепкина, да и Дудников от меня отстал в те дни я мог бы запросто пырнуть любого из них кухонным ножом — до того я был в отчаянии, в затмении, в абсурдном каком-то сумасшествии, оставаясь в то же время тихим и внешне даже подавленным.

Ах, как я ненавидел своих родителей! Ходят как ни в чём не бывало, переговариваются о каких-то домашних пустяках и делают вид, что ничего не происходит. А живот у мамы всё округляется.

Бабушка почему-то возникала теперь лишь изредка, тут же торопясь смущённо исчезнуть, но и она будто не видела меня и не чувствовала моего состояния, пробегая по мне отсутствующим, ничего не замечающим взглядом. И тут всё сходилось: такое бабушкино поведение тоже неспроста, она же так всегда меня понимала, а тут… Бабушка сшила маме просторный халат, но вот, странно, они теперь совершенно не шушукались, когда я был дома, — тоже говорили о чём попало, только не об этом. Я догадывался: зачем им шушукаться, если меня дома почти не бывает с утра в школе, потом тренировка, прибегу на часок-другой, уроки подучить, и дальше, к Кимке. Разве не обидно это ведь Софья Васильевна наш с Кимкой табачный душок разнюхала, а не мама.

Да, думал я, так вот оно всё и устроено в этой несправедливой жизни — никто никому не нужен.

Бултыхаясь в своих скользких думах и не решаясь ими поделиться, однажды, ни с того ни с сего, я спросил Кимку во время лёгкой атлетики, указав на одну девчонку, Валентину:

— Тебя эти ляжки не волнуют?

Не то чтобы это было моё собственное выражение, скорее я где-нибудь услышал его на задворках взрослой жизни, а может, всё-таки и сам придумал в своих пакостных внутренних дебатах. Всякого рода такие штучки беспрестанно ползли в мою саднящую голову, — и сцена бесстыжего прелюбодеяния нашей вожатой Марианны перед ликом товарища Сталина, и прошлогодние мои посещения летнего душа, и отвращение к самому себе, нежелание жить, всплывали вновь и вновь. Впрочем, желание умереть как-то со временем ослабло, зато укрепилось именно вот это — страстное хотение раскопать всю эту мерзость, окружающую людей. Да вообще всё вокруг мерзость, всё, всё, всё, и люди только притворяются обычными, нормальными, естественными.

Меня просто преследовала эта страсть во всём увидеть тайную изнанку. Я зашёл к безобидному Изе в сто первый раз, но в этот задал себе вопрос, и в голову-то раньше не приходивший: как же это старики, Изины родители, спят тут в одной комнате со своими сыновьями, или эти сыновья дрыхнут так, что ничего не слышат — тьфу ты, ей-богу!

И вот тогда я спросил Кимку о Валькиных ляжках.

Он посмотрел на меня очень внимательно и без улыбки, потом приложил к моей голове свою ладонь, спросил:

— Температуры нет? Затем тихо прибавил:

В спортзале ляжек нет. Есть бёдра, голени, ступни. Ляжки, знаешь ли, в другом месте. Но он, мерзавец, юлил.

Где в другом? — спросил я его. В бане? В постели?

Кимка смотрел на меня круглыми глазами, и я прибавил, чтобы выглядеть убедительнее в своей мерзости:

— Туды-растуды!

И даже чуточку восхитился собой: какой же я гадкий!

Кимка глубоко задумался. Весь остаток тренировки прошёл как обычно, я просто внимательно оглядывал стати наших девчонок, все сплошь пигалицы и доски, посмотреть не на что, одна Валентина действительно представляла интерес. Была она на класс старше нас, а по возрасту, может, на все два, и по тем голодным временам уж слишком сытно, не по возрасту, оформилась.

Про ляжки я брякнул, видать, неспроста, смотрелись они совершенно не мускулисто, не спортивно, пробуждая какие-то иные, не атлетические чувства, вызывавшие некий зуд в области желудка. Странно.

Впрочем, для меня в ту пору ничто не было странно, хотя удивляться приходилось и мне.

Дело в том, что, когда мы в тот самый вечер шли с тренировки, Кимка спросил меня неожиданно:

А когда ты заметил, что Валентина меня интересует?

Да. Ничего себе. Но я и ухом не повёл, уж коли я такой мерзавец. Мерзавец ничему не имеет права удивляться.

— Да все они б…, ответил я иносказательно.

— Ты так думаешь? — уважительно удивился Кимка.

— Запомни, — проговорил я восхитительно мерзавческим тоном. — Все бабы б…!

— За одним исключением, — торжественно проговорил Кимка.

— Каким? — повёл я головой.

Наших с тобой матерей, — так же торжественно сказал Кимка, и я едва не завопил.

От стыда, от непонимания, от мерзости своей, от незнания, зачем я стал таким гадким уродом, которому всё отвратительно, даже собственная мать.

Но ведь не может же быть такого?

Мерзкий возраст теснит волчат в странные стайки. То они по-мужски беспощадны даже к самым родным, то по-щенячьи наивны и примитивны.

Я уже помянул, как если и не умерла, то отодвинулась, отошла в сторону жестка, игра, вообще-то достойная мужской школы, а вместо неё нежданно-негаданно явились убогие фантики.

Конфетная обертка складывается в прямоугольник, картинкой вверх, берёшь его на ладонь и рукой бьёшь снизу, например, о подоконник, или стол, или крышку парты. Цель набросить свой фантик на другой. Положил забрал оба. Не попал бросаешь следующий, и так кто кого обдерёт. Ни силы рук, ни силы ног, конечно, некоторая ловкость требуется но самая малость. Девическая игра, для мальчишек же — полное идиотство.

Впрочем, это только так казалось.

Фантики давались не так-то просто, каждый день конфеты тогда никто не ел, по крайней мере в нашем классе, так что требовалось время, чтобы их накопить, или средства, чтобы выменять. Под средствами я понимаю отнюдь не деньги, а всякие мальчишечьи ценности от марок до рогатки или даже увеличительного стекла, которые, как это ни странно, пошли в обмен на ничего не стоящие фантики.

Играли все перемены, играли часы напролёт, продували и выигрывали целые состояния вот в этом и был сугубо мужской смысл вроде бы наивной забавы: азарт.

Неизлечимое, как болезнь, мужское качество по имени азарт репетировало молодцов из шестого класса с той же серьёзностью, с какой испытывало, наверное, пушкинского Германа. Наивные детские ценности разогревали далеко не наивные чувства.

Набросавшись до великого одурения своих фантиков в классе, надрессировавшись и насобачившись, мы дружным воем одобрения встретили идею Коли Шмакова сойтись в открытом бою с соседним шестым «б». Коля с Наумкиным отправились на переговоры и вели их всего каких-нибудь сто секунд, вернувшись в полном ликовании, ибо задача была проста и понимаема, как всё абсолютно гениальное.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.