Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 1 страница



Часть вторая

МЕРЗКИЙ ВОЗРАСТ

 

 

Прости меня, бабушка. Христа ради прости за отчаянную мою детскую несправедливость, ведь малый человек так уж устроен, что больше и больнее всего достаётся его самым близким и им любимым. И хоть милая, всепрощающая бабуля будто и не заметила моего грязного словоблудства, никогда, пока жив, не забуду я этой своей неправедности.

Мне и тогда было не по себе: орал свои грязные слова, в отчаянии орал, и хоть отчаяние это было настоящим, горьким, жгло мое нутро и всю жизнь мою делало пустячной, грошовой, никому не нужной, в глубине своей душонки я ощущал полную свою греховность ну, худо тебе, так зачем же, чтобы худо стало и бабушке?

 

Она уложила меня в постель, укрыла тёплым одеялом, хотя стояло лето, дала полчашки чая, и я уснул влажным тёплым сном, чтобы, очнувшись, перемениться.

Нет, ничего не случилось со мной, и никаких внутренних монологов я себе не произносил и перед бабушкой даже, позорник, не извинился, не говоря уж про то, что окружающая действительность никак не откликнулась на мой приступ. Просто, видать, отчаявшийся человек, дойдя до края и думая, что дальше ходу нет, всегда обнаруживает ошибку. За краем, оказывается, открывается новое пространство, и его предстоит преодолеть, и это неожиданное понимание заставляет тебя хотя бы чуточку перемениться.

Наверное, с каждым это случается по-своему, и я, проснувшись, почувствовал себя немножко другим… Ну, пожалуй, более собранным, что ли, не сломавшимся окончательно вот что любопытно а напротив, жёстким, и не по отношению к врагам своим, а к самому лишь себе. Пиво, общественный душ, страх перед ангелами-гонителями, вообще вся моя краткая жизнь в мужской школе предстали передо мной как бы на некотором удалении, у меня появился некий новый взор, и я оглядел своё недавнее прошлое чуточку с высоты, словно бы отстранясь.

Я почувствовал жёсткую злость к самому себе, каким-то краем сознания скользнул вдоль последних событий и точно понял, что должен перемениться, и если начал ломаться перед силой обстоятельств, то сам в этом виноват.

Нет, нет, не подумайте, что я всё сразу понял, таинственно прозрел и научился жизни. Просто во мне проснулось совсем новое, доселе неизвестное ощущение: так жить нельзя. Как надо я не знал, но так нельзя. И если я не могу уйти от своих злодеев, то это вовсе не значит, что на них сошёлся клином весь свет. И что жизни вокруг больше не существует.

Так что та бутылка пива, накопившееся презрение к самому себе, тайная моя греховность, оскорбление бабушки обернулись то ли испугом за самого себя, то ли интуитивным прозрением, что жизнь гораздо шире, то ли пониманием, что причины неудач надо искать только в себе — словом, жизненная пружина, ослабшая было, сжалась во мне снова. Я почувствовал, что надо изменить своё существование.

Может быть, так и взрослеют люди?..

 

 

Осенняя переэкзаменовка вместо тяжкого испытания оказалась до смехоты простецкой, даже примитивной. Я чувствовал подозрительную неудовлетворённость, с сомнением относясь к учителям: зачем же они меня жалеют? Чтобы я не остался на второй год? Но ведь во мне есть запас прочности, и ещё какой.

На все дополнительные вопросы я ответил сполна, шпаргалок перед экзаменом не писал, а отвечая, чувствовал странно уверенную раздвоенность: тому, кто отвечал, подсказывал другой я же, причём если этот второй только шептал слова, как бы предварительно опробуя их смысл, то первый чётко и уверенно, даже слегка бравируя своей уверенностью, громко и не сбиваясь печатал их экзаменаторам.

Пятерку поставить мне, конечно, не поставили, всё-таки переэкзаменовка, но четвёрку и удивлённую похвалу я заработал.

Но вот что странно: победного чувства всё это во мне не разбудило. Происшедшее я воспринял как самую обычную обыкновенность. Не трясся перед экзаменом и не радовался удаче. Будто какое-то равновесие во мне настало.

Конец августа выдался тихий и тёплый, будто в мире тоже настало равновесие.

Мне не хотелось никого видеть, и я с утра, поев, пропадал в библиотеке. Читальный зал был пуст, очень часто я оказывался единственным посетителем и быстро вошёл в число избранных библиотекаршами доверенных лиц.

Детская библиотека теперь переехала в другое здание, библиотекарши сменились, теперь это были молодые, принаряженные женщины, и как-то раз одна из них попросила меня помочь ей приклеивать кармашки к новым книгам и штамповать их. Всем этим нехитрым премудростям я обучился ещё во время войны, у старой ленинградской балерины, заведовавшей книгами тогда, и невзначай поразил своих новых покровительниц, казалось бы, весьма специфическими знаниями и сноровкой.

Плата была всё та же самая новая, ещё пышущая типографской краской книга на дом или что-нибудь чрезвычайно редкое, даже в порядке исключения, из читального зала «Двадцать тысяч лье под водой», «Двадцать лет спустя» или «Голова профессора Доуэля».

Природа всё-таки брала свое: пробыв часа три в библиотеке почитав и поработав, — я с некоторым облегчением выбирался на свежий воздух и мчался домой. В нашем саду рос мой любимый клён, летом, раскинув свои широкие листья, он скрывал меня целиком, а я сделал в развилке, ближе к верхушке, сиденье из доски, нечто вроде гнезда — райское местечко.

Часами я, словно птица, прятался в листве, поглощая любимые волшебные книги, это вам не читальный зал о четырёх стенах: здесь можно откинуться на широкий ствол, закинуть голову, вглядеться в бездонную глубину неба или, невольно улыбаясь, разглядеть в облаке черты страшного лица. Соединяясь с чудными страницами, эта одиночная камера свободы на вершине клёна производила во Мне возвышенную работу, освобождая от страха и неуверенности и создавая во мне мой личный, мой собственный, больше никому не принадлежащий мир. В него не было доступа даже самым близким.

Странным образом я преображался в героев читаемых книг, а когда даже мысленно не мог стать ими по разным причинам — ну, например, по возрасту, разве я мог вообразить себя великим капитаном Немо или Артуром из «Овода», ведь он человек такого невероятного мужества, что к нему и приблизиться-то страшно, где уж мне, хиляку, — так вот, когда даже мысленно не мог вообразить себя чудесным персонажем, я всё-таки был рядом с ним и всей душонкой своей сочувствовал ему.

Сидючи в шевелящейся листве любимого клёна, я волшебным образом переносился из революционной Италии глубоко под воду, на пост управления таинственного капитана, а потом путешествовал с Кариком и Валей, скакал на коне рядом с д'Артаньяном или превращался в Человека-амфибию.

Незаметно для себя я набирался какого-то нового опыта, так непохожего на окружающий меня, иначе называемый житейским. Нет, мой опыт был вовсе не житейским, например, мои книги никак не могли научить ловко пришивать пуговицы, да и вообще этот книжный опыт был совершенно непригоден с точки зрения практической, и всё лее он был, потому что во мне непонятным образом накапливались ненужные пока правила и ценности. Артур и Спартак не занимались пустяками в этих прекрасных книгах, нигде, например, не было сказано, что они умеют правильно заправить овощами борщ или сколько минут варят яйцо, чтобы оно получилось всмятку, а не вкрутую. Зато они были твёрдыми и верными людьми, вот что. А эти правила нигде не записаны, ни в одном учебнике.

Этот ненужный опыт кружил мне голову, я знал, что он даже, кажется, мешает, потому что слезь я с клёна, как простая и скучная жизнь продолжится дальше, меня, например, пошлют за хлебом, или за сахаром, или за молоком в магазин, и моя дорога пройдёт по серой, давно привычной мне улице, мимо пивнушки, вокруг которой в любое время дня, до самого закрытия, гужуются мужики, потом тоскливо невыразительная кассирша пробьёт мне чек за хлеб, за сахар или за молоко, и я прибреду домой всё той же тысячу раз мерянной дорогой… Разве это жизнь?

И самый счастливый для меня выход скорее одолеть'Свой серый путь, чтобы снова забраться на клён или уйти в библиотеку, откуда уж никто меня не выкурит сиди хоть до самого вечера.

Там, в библиотеке-то, сделал я следующий шаг к книгам.

Читальный зал городской детской был необширен, а самые дефицитные книги хранились там в одном экземпляре. Кажется, я дочитывал тогда «Десять лет спустя», и однажды, придя, обнаружил, что её уже взяли.

Я удивлённо обернулся: лето, жара, в читальном зале всего один пацан, и он ухитрился ухватить именно мою книгу, надо же! Пришлось взять что-то другое.

Я сел сбоку и чуть позади от своего конкурента и сразу же ухмыльнулся. Ну и читал же он! Просто листал страницу за страницей. Я сразу решил, что он не читает, а пижонит, только вот перед кем? Передо мной, что ли? Но меня, он, кажется, не заметил, а перед библиотекаршей смысла нет: она вяжет какой-то чулок, глаз от него не отрывает. Да и на лице этого пацана то улыбка гуляет, то напряжение застывает. Выходит, переживает.

Довольно быстро он откинулся, закрыл глаза, потянулся, раскинув руки, а когда открыл глаза, повернулся ко мне и сказал, будто старому знакомому:

— Мировецкая книга! Я счас дочитаю, подожди! Мне ничего не оставалось, как добродушно улыбнуться и кивнуть, удивившись.

— Ты так быстро читаешь?

Главное — события, сказал он, а в слова можно и не вчитываться!

Вяжущая библиотекарша в открытом летнем платье на мгновение оторвала взгляд от своего, видать, на зиму, чулка и произнесла:

— Это называется скорочтение!

Вот видишь, сказал удовлетворенно пацан.

В вашем возрасте, добавила библиотекарша, — оно вредно.

А когда полезно? усмехнулся мальчишка.

Попозже, попозже, всё так же меланхолично, занятая своей работой, сказала библиотекарша, — когда окончите школу, станете студентами, научными работниками. А вообще это целое искусство, его сначала надо освоить.

Пацан хмыкнул, но, вежливый, спорить не стал, снова начал листать толстый том только листочки шуршали.

Больше он уже не отрывался, пока не закончил, дело, помнится, было уже к закрытию, и я вслед за ним сдал книгу. Мы вышли вместе.

— А ты что ещё читал Дюма-отца? Я дрогнул. В ту пору я не знал, что был ещё Дюма-сын. Так что наполовину был уже сражён.

Ну, «Три мушкетёра», конечно, — проговорил я. «Десять лет спустя», «Двадцать лет спустя», «Граф Монте-Кристо».

— А «Чёрный тюльпан»? спросил он.

— А разве он есть в нашей библиотеке?

— Он есть в Пушкинке.

— Но она же взрослая? Велика беда, удивился пацан. Возьми у матери письменное поручительство! Принеси её паспорт! Свою метрику что ты её сын! И дело в шляпе запишут. Ты знаешь, я во всех городских библиотеках записан. Ищу эти книжки, будто ловлю золотых рыбок!

Он рассмеялся, этот необыкновенный пацан. Надо же, какие люди есть! Не сидят на одном месте, а передвигаются, движутся, ищут, только я, как Илья Муромец, сижу сиднем на одном месте.

 

Я во все глаза разглядывал парня, запомнить его очень легко: карие, будто переспевшие вишни, глаза, кудрявые волосы, орлиный, прямо царственный какой-то, греческий нос, который придаёт ему значительность.

Изя Гузиновский, — сказал он вдруг, совсем по-взрослому, всерьёз, протягивая руку.

Я неуверенно протянул свою и назвался. Так совершилось моё первое рукопожатие, осенью, после переэкзаменовки, накануне шестого класса, и пусть никого не удивит такое признание в наше время мальчишки не здоровались за руку, не жали руку при знакомстве, со взрослыми тоже здоровались на расстоянии и никто ни к кому не лез с протянутой рукой. Другое дело, ударяли по петушкам при споре каком-нибудь, но чтобы вот так, при знакомстве, протянуть вперёд руку и вполне серьёзно пожать такой манеры не было, по крайней мере в нашем тихом городе и в моем окружении.

Не скажу, чтобы это было какое-то торжественное мгновение, нет, и всё же необычным мне показался этот пацан с первого взгляда, да и имя Изя… Среди моих старых друзей и знакомых людей с такими именами не было.

Это потом, позже, я услышал слово «еврей» с каким-то таким не то подозрительным, не то недоуменным оттенком, да и когда я стал постарше, уже, кажется, классе в девятом, на моих глазах произошло дикое событие — я ещё расскажу об этом. Но в пятом, шестом, да и в седьмом классе возможно, это была счастливая чистота провинциального городка, — я не испытывал, да и просто не слышал каких-то грязных слов о евреях. Вообще то, что называется национальным, начисто отсутствовало в нашей тогдашней детской жизни, и мне было всё равно, кто такой Изя, главное, что он многое знал про Дюма, был записан во все библиотеки, даже взрослые, и удивительно быстро читал.

В книжный зайдём? предложил Изя.

Удивительное дело, книжный магазин на главной улице нашего города был забит старинными книгами. Их покупали, но иногда, очень неспешно выбирая, конечно же, только взрослые люди, и я поклясться мог, что эти взрослые были не наши взрослые, а приезжие или эвакуированные.

Эвакуированных в нашем городе было полным-полно. Железная дорога связывала наш город с Ленинградом, поэтому у нас оказалось много заводов и военных заведений, оттуда, например, военно-медицинская академия, где спасали раненых. Ну и, дело ясное, что врачи из этой академии в щегольских морских шинелях, белых шарфиках и фуражках с чудесными кокардами не только не бедствовали, но, наоборот, придавали нашему городку какой-то новый вид. Нежданно-негаданно мы оказались едва ли не портовым городом с великим множеством капитанов разных рангов. Днём их, конечно, не очень-то много передвигалось по улицам, но зато вечерами и в воскресенья улица Коммуны от набережной до театра, всего-то шесть кварталов, наш городской Бродвей чернела или, напротив, белела в зависимости от цвета морских кителей, повседневных или парадных. Да ещё и при кортиках!

Город наш, ставший однополым, сугубо женским, после повальной мобилизации мужиков, повывший, было, бабьим воем, погоревавший, вдруг нежданно переменился, вновь нарядные женские платья забелели в сумерках на Коммуне, и позже, повзрослев, с горечью я узнал, что немало тыловых измен состоялось в нашем городе, немало солдат, вернувшись израненными, доказали неверность своих жён, не устоявших перед военно-морской выправкой, близкими звёздами на погонах, кортиками и шикарным духом офицерского одеколона «Шипр».

Но вернёмся в книжный магазин, точнее, к разнородной среде эвакуированных, потому как кроме врачей из военно-медицинской академии, дислоцированных по приказу и, таким образом, справляющих свою службу в тылу, в город наш прибыло множество просто эвакуированных старух, женщин, детей с драными сумками и чемоданами, но раз они все приехали из большого и интеллигентного города, то и везли кто что мог, а прежде всего одежду и книги.

Книги свои они сдавали в букинистический отдел нашего главного «Когиза», полки которого ломи лись от толстенных томов с золотыми тиснениями на корешках, только тома эти получал, как правило, не наш, местный люд, бедноватый, да, что греха таить, и скуповатый, а другие, более сытые и тоже эвакуированные.

Так что, извиняясь за долгое отступление, я признаюсь: в книжный магазин захаживал, и часто, но не таращился на золотые корешки дорогих томов дорого, а потому бесполезно! — а склонялся над витриной, где продавали марки — я их понемногу собирал. Но марочные наборы обновлялись редко, целлофановые конвертики в витрине основательно запылились, и я, поглядев на них в который раз и не обнаружив перемен, обычно выкатывался из книжного магазина, навалившись спиной на дверь, которую сдерживала сильная пружина.

На сей же раз из вежливости к Изе я, следуя за ним, обошёл все разделы книжного магазина, поглазел на брошюры Воронцова-Вельяминова о планетах, бессмысленно осмотрел нотный раздел, как вдруг он меня снова ошарашил:

— А ты книги собираешь?

Как это собираешь? Где их соберёшь? Ведь есть библиотеки. И такие книги, как там, нигде не продавались, насколько я понимал. Оказалось, продавались.

— Если есть у тебя деньги, приходи сюда в воскресенье, сказал Изя. Надо только пораньше встать, уточнил он, часиков в шесть, можно в семь. Новые книги выбрасывают каждое воскресенье, понимаешь. К открытию, в девять часов.

А сколько же денег-то надо? спросил я, как цуцик какой-нибудь неразумный.

Изя, кажется, смутился:

Ну, возьми, сколько сможешь. Десять, двадцать, ещё лучше пятьдесят. Зато книги какие! Новые!

Новая книга была расплатой за помощь библиотекаршам, и тот, кто знает толк в деле, сразу скажет, что аппетитный запах есть не только у свежеиспечённого хлеба, но и у новой книжки, и можно ещё поспорить, чей аромат соблазнительней. Так что, наказав в субботу разбудить меня пораньше, я в семь часов явился к «Когизу».

 

 

О, это была совершенно необыкновенная очередь! Уж что-что, а очереди мы, тогдашние пацаны, к шестому-то классу знали получше любых наук. Долгие часы, до полного изнеможения, выстаивали мы вместе со взрослыми длиннющие очереди за мукой, за хлебом, потом, сразу после войны, в коммерческие магазины, где всё продавалось без карточек, хоть и по норме столько-то граммов в одни руки, так что стоять приходилось уж всем поголовно, чтобы больше досталось. В коммерческие магазины очереди оказались куда сатанелее, чем в обычных продуктовых, где еду давали по карточкам, вечно какие-то полупьяные мужики норовили прорваться первыми, оттеснив слабых женщин, и тогда оставшиеся в живых солдаты, те, что пришли сюда стоять вместе с родными, устраивали охрану дверей, соблюдение порядка, а то и давали ответный бой, с матом и кровью…

Но очередь у «Когиза» была совсем иной. Вдоль обшарпанной магазинной стены расположилась в живописных позах группа разнообразных персонажей никто тут не жался друг к дружке, не держался за локти впереди стоящего, и вообще все люди были непохожи друг на друга, в отличие от общих очередей, где все хоть и отличались, но были ужасно похожи — то ли почти одинаковой одёжкой, то ли очень простецкими лицами, то ли общим для всех настроением, а главное, наверное, все походи ли друг на дружку в тех очередях, потому что у всех цель была одна — мука. Или коммерческое топлёное масло. А потому и мысль на всех лицах гуляла какая-то одинаковая: ну уж поскорей бы мучицы-то, да и домой, ох, да скоро ли уж всё это кончится. Ясное дело, какая радость от очереди, какое волнение, какую радость принесёт она в конце: одна забота как бы кто не проскочил без очереди и как бы досталось то, за чем стоишь.

Нет, тут было всё по-другому.

Ещё не понимая всех особенностей этой очереди, только по виду чувствуя её непохожесть, я, замедляя шаг, приближался к магазину.

Меня окликнули.

Я, оживляясь, встретился глазами с Изей, он махал мне рукой и говорил громко, никого решительно не стесняясь:

Я на тебя занял! Вот товарищ капитан первого ранга подтвердит!

За спиной у Изи возвышался какой-то уж очень молодой великан, в котором всё как-то не совпадало: три большие звезды на погонах, задранная на затылок фуражка, ну совершенно не по-флотски, золотые очки, съехавшие на кончик носа, русая, как у пацана, чёлка, по-детски конопатый нос, зелёные, совершенно не мужественные глаза в окружении белёсых ресниц, а на груди целый квадрат орденских колодок.

Капитан первого ранга сокращённо каперанг, то знал каждый пацан в нашем городе — приветливо мне улыбался, будто мы были старыми знакомыми, кивал, я, видать, заполыхал от такого приёма, потому что, откликаясь на Изины громкие слова, меня стали оглядывать другие… члены очереди. Простите, конечно, за такую неуклюжесть выражения, о это всё абсолютно точно. В очередь люди, собравшиеся здесь, встали просто для формы, потому что ничего другого и более рационального человечество ока не придумало для подобной цели, но вообще-то здесь собрался клуб, группа людей, если и не хорошо, но всё-таки знакомых, а главное, объединённых одной, пока невидимой мне целью.

У самых дверей, перед висячим амбарным замком, венчающим стальную накладку, стоял худющий сморщенный старик в шляпе и пенсне. В прорези пиджака просматривалась довольно несвежая сорочка, что, видимо, заметно смущало его, потому что он поднял воротник, прикрыв лацканами свою несвежесть. Однако говорил он тоже громко, хорошо поставленным голосом, как будто декламировал, обращаясь к нестарой ещё женщине с гладко причёсанными волосами и блинообразным лицом, которая стояла за ним, прислонясь к стене, подбоченясь, выпятив губы, но совершенно не замечая, что чулки на ней некрасиво скрутились, и выглядит она, таким образом, весьма непривлекательно.

Не-ет, мадам, говорил он, словно размышляя сам с собой на всю улицу. Карамзина ещё долго не переиздадут хотя бы потому, что сейчас необходимо утверждать историю, так сказать, новейшую, а старина, гм, гм, подождет.

Блёклая тётка покивала головой, как будто ей было всё ясно, спросила, не обращаясь к старику, а будто бы ко всем сразу:

Интересно, а «Поджигатели» Шпанова скоро выйдут полным изданием?

Кажется, сообщалось, вступил в разговор Изя.

Он здесь был явно свой человек, и, хотя по имени или фамилии его никто не называл, люди бросали на него открытые и ясные взгляды, как бывает в обществе, где все друг другу известны.

А я стоял, как ослик, только ушами не хлопал, всё вбирал в себя новые образы.

Кроме каперанга, который уткнулся в какую-то книжку, стояло в очереди ещё несколько морских офицеров, но вид у них у всех был не фронтовой, а скорее учёный, и на груди у одного я разглядел медаль Сталинской премии.

Изя, заметив мой взгляд, сказал мне, понизив голос:

— Это Бурановский, знаменитый хирург!

Ученик самого Бурденко, проговорил откуда-то сверху каперанг, так и не оторвавшись от своей книги.

Вот видишь! восхитился Изя. У нас в городе теперь полно знаменитостей. И без всякого перехода и стеснения, как равный с равным, спросил, обращаясь к соседу: А у вас какая медицинская специальность, товарищ каперанг?

Полостная хирургия, ответил он, опуская свою книгу и разглядывая нас приветливо.

Это в животе режете? не отступался Изя.

Главным образом, усмехнулся он.

И много работы? спросил мой новый приятель.!

Э-э, дружок, ранение в живот самое муторное, работаем, как портные, день и ночь, хоть и война уже кончилась.

И тут решил рискнуть я. Мне всё покоя не давал большой прямоугольник с орденскими колодками. Вон у боевых фронтовиков и то намного меньше. А этот здоровый мужик столько нахватал, ни разу, может, не выстрелив.

Скажите, начал я как можно деликатнее, у вас столько наград…

Он рассмеялся.

Намёк понял, сказал он. Но, видишь ли, дружок, медицина ведь тоже часть войны, да ещё самая кровавая. Чем больше людей спасёшь от смерти, тем меньше горя… таким, как ты. Согласен?

Я кивнул, краснея. Ведь у меня самого отца два раза ранили, я же знаю. Он точно услышал меня.

Твой отец жив? спросил он уже совсем негромко, чтобы другие не слышали.

Я кивнул головой, сказал, что был ранен.

Слава Богу, опять улыбнулся молодой каперанг. — И потом, я тоже воевал, дружок, видишь? Он поддёрнул одну брючину, и я увидел протез.

У меня чуть слёзы не хлынули от стыда, в жар меня бросило, потом в холод, а он ещё меня и уговаривал:

Ну ничего, ничего, не расстраивайся, не ты первый мне такие вопросы задаёшь. Изя мне помог.

Мы пока прогуляемся до угла, время есть, сказал он каперангу. Чуточку разомнёмся.

Давайте, мальчики, — кивнул он и снова приблизил к очкам свою книгу.

Вот чёрт, и дёрнуло же меня, — проговорил я судорожно, едва мы отдалились от магазина.

Мировой мужик, словно не услышал моих страданий Изя. Простецкий какой! И молодой! А уже академик. Я чуть не присел: — Как академик?

Ну да, недавно избрали, настоящее светило, мой брат Миша их всех знает, мечтает поступить в медицинский, следит за литературой. Так что этот каперанг — академик Линник Андрей Николаевич. Скоро они все уедут.

— Почему? — удивился я.

Война кончилась, они возвращаются в Ленинград.

Вечно перескакивая с пятого на десятое, Изя поведал мне, что очередь у «Когиза», да, небольшая, но собирается она заранее и по той простой причине, что некоторые новинки приходят всего лишь в десяти пятнадцати экземплярах, а то и вообще в одном-двух, так что настоящие знатоки и книголюбы не жалеют воскресного утра, надеясь на неожиданную удачу. Некоторых из очереди он называл по именам-отчествам, но некоторых ещё и сам не знал по той простой причине, что книги стал покупать тоже недавно, через брата Мишу, а тот через военных врачей, — узнав про тайное утро книжных новинок.

Наконец очередь зашевелилась, принимая свои привычные очертания, явилась откуда-то заведующая, сняла замок, грохнув, конечно, о землю железной накладкой, распахнула дверь, вывесив табличку «закрыто», под которую, точно птицы, стали время от времени влетать ещё какие-то женщины, видать, продавщицы, ровно в девять вывеску убрали, и мы чинно, шагом, а не бегом, как в гастрономе, проследовали к дальнему, в углу, прилавку.

Я думал, тотчас же книги начнут продавать, давать их полистать, как это бывало в букинистическом отделе, но заведующая вынула какие-то списки, долго их читала сквозь очки, потом стала зачитывать:

«Повесть о настоящем человеке», двадцать, Эренбург «Падение Парижа», четырнадцать, Шандор Петефи, стихи, десять, «Анна Каренина» в двух томах, тридцать пять.

При каждом названии очередь издавала звуки от возгласов до шёпота, но культурные, сдержанные. Изя за моей спиной он пропустил меня вперёд, чтобы помочь егозился, но молчал и я, честно сказать, растерялся.

Я просто не знал, что мне нужно, какую книгу. Ведь, кроме «Повести о настоящем человеке» да «Анны Карениной», я и названий-то таких не слыхал и понятия не имел, зачем они мне. Что такое «Падение Парижа»? Звучит красиво, но для какого же это возраста? И сколько этих книг купить — хватит ли у меня денег-то: я выпросил у мамы двадцать да ещё тридцать достал из копилки.

Взрослые впереди нас набирали целые кипы, я смотрел, как тщательно упаковывают их покупки в серую толстую бумагу, обматывают бечёвкой, аккуратно обрезают лишние хвостики, а они, достав бумажники или кошельки, выкладывают целые вороха денег. Нет, явно я попал в калашный ряд по полному недоразумению, интересно, что имел в виду Изя, и почему я постеснялся спросить его, сколько же у него-то денег.

Очередь дошла до нас, и я всё-таки ткнул пальцем в книгу «Падение Парижа», а потом, подумав, ещё и в красную обложку стихов неизвестного мне поэта. Получилось почти сорок рублей, и я с облегчением протянул деньги — оставался даже запас. С грохочущим сердцем я отвалил от прилавка, прислушиваясь, как теперь Изя что-то там негромко, но уверенно говорит. Он вынырнул ко мне с «Путешествием Гулливера» и сияющей улыбкой. Ничего себе! Как же я Гулливера-то не заметил? Эту книгу я не читал, но о ней слышал и, если бы знал, что она есть, лучше бы купил её, а не стихи.

Но я уже сделал первый шаг.

Расставаясь с детством, человек больше всего опасается быть смешным и невзрослым. Поэтому очень часто, боясь признаться в незнании, он молчит, вместо того чтобы спросить, и, таким образом, делает то, что не должен делать или без чего ещё вполне мог бы обойтись.

Я слышал имя Эренбурга, но о его романе «Падение Парижа» понятия не имел, как не знал поэта Шандора Петефи. Если бы я оказался повнимательнее, как Изя, то, конечно, купил бы Гулливера. Но я сделал то, что сделал. И, досадуя на себя в душе, делал вид, что счастлив.

Мы вышли из магазина и, обменявшись книгами, истали их. Ну ясное дело, Изе повезло больше, и я, грешным делом, начал думать о том, почему же мне-то он не подсказал. А Изя вдруг проговорил:

Ну, я тебя поздравляю! — Я даже содрогнулся от неожиданности. — Это такая книга, такая книга! Дашь потом почитать?

Смятый похвалой, я закивал головой, а Изя увлеченно заговорил:

Понимаешь, это такое дело! Во-первых, каждый человек должен иметь свою библиотеку. И эти книги теперь только твои. Потом, их можно менять. Наконец, есть книги, которые надо читать по нескольку раз. Прочитал, потом подрос и снова прочитал. Ты знаешь книгу на все сто. Ты её отлично помнишь. Ты на неё можешь сослаться в споре, книги вообще как мостовая, ты по ним идёшь вперёд. Понял?

Молодец! Ты здорово сказал! Сбоку, прихрамывая, к нам подходил каперанг. Я, извини, слышал твои слова, Изя, и очень даже — их одобряю!

Последние слова морской хирург расставил по отдельности и произнес их с нажимом, потом наклонился к нам:

— Ну-ка, покажите, что вы купили?

Он брал книги совершенно удивительно, как какой-то мастер, оглаживая ладонями корочки, на корешок смотрел вдоль, проводил по нему пальцами, осматривал переплёт с двух сторон, потом с треском, будто колоду новых карт, простреливал из-под пальца все страницы. И щёлкал языком. Щёлкнул после Гулливера, щёлкнул после Эренбурга, а взяв томик стихов, вдруг прикрыл глаза и проговорил:

Но почему же всех мерзавцев Не можем мы предать петле?

Быть может, оттого лишь только, Что не найдётся сучьев столько Для виселиц на всей земле? Ах, сколько на земле мерзавцев! Клянусь, когда бы сволочь вся В дождя бы капли превратилась, Дней сорок бы ненастье длилось, Потоп бы новый начался!

Я стоял, разинув рот. Изя тоже прижух. А каперанг протянул руку, пожал мою ладошку и грустно сказал:

— Я поздравляю тебя, мальчик, что тебе ещё только предстоит счастье прочитать великого венгерского поэта Шандора Петефи!

Надо же, он поздравил меня с тем, что я не читал.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.