Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





МУЖСКАЯ ШКОЛА 2 страница



Да он, всё он — взрослый мир. Взрослые с любовью создают себе подобных, почти всегда желая им всяческих благ, но они же одаряют их недобрым правилом своей взрослой игры: одному подняться над другим, выхватить насильственное право властвовать не талантом, не умом, а бесстыжей готовностью оболгать, оговорить, загнать в тупик наглостью, нахрапом, провокацией, обманом.

Оговор крепок ещё и тем, что его жаждет толпа. Она всегда жаждет жертв — кучка людей, вполне неплохих поодиночке, но вдруг объединяющихся всего лишь одним дурным качеством. Качество это — страстное желание узнать, что среди подобных есть кто-то, кто хуже тебя, кто от тебя отличается, кто не следует правилам толпы или невзначай из этих правил выпал.

Вот радость-то! Вот беспощадная, ничто не щадящая страсть!

 

 

И вновь я окунулся в одиночество. Учительница что-то там говорила, но я её совсем не слышал. Я то пропадал из этого проклятого класса, то возвращался в него. Я мысленно был на улице, дома, толковал с Вовкой Крошкиным и Витькой-Борец-ким — где они? я им рассказывал про Рыжего Пса, и мы обсуждали, как лучше его наказать. Может, завести куда-нибудь на огород да поговорить хорошенько? Каков он, интересно, когда один против троих?

Эта идея не нравилась мне своей несправедливостью, я ещё не думал, что против силы все приёмы хороши. Ведь один против троих, это значит трое на одного.

Но мои старые друзья были далеко, я оказывался опять в новой, немилой мне школе, вокруг сидели одинаково круглоголовые, чужие пацаны, и одиночество крепко сжимало мне горло.

На перемене я вышел в коридор и встал к стенке. Это была единственно спасительная позиция. Всё вокруг по-прежнему колобродило и сходило с ума, а дежурная учительница маленькая, с подстриженными волосами, скорее похожая на старшеклассницу из женской школы, ничего и ни с кем не могла поделать. Изредка слышались её восклицания она восклицала фамилии знакомых ей учеников: «Иванов! », «Петров! », «Сидоров! » — но много ли навосклицаешься, когда все носятся на бешеной скорости и с такой силой инерции, что если кого и узнаешь, то вряд ли остановишь.

На какое-то мгновение всего на мгновение! — я чем-то отвлёкся и оторвал спину от стенки. Может быть, на дежурную учительницу глядел как она кого-то там за рукав ухватила. Сразу ко мне приблизился маленький пацан, класса, наверное, из второго, я даже внимания на него не обратил, подумаешь, карапет, но он толкнул меня и потолок и стены кувыркнулись. Я перевернулся через спину и больно грохнулся на коленки. Из-под меня выскочил Рыжий Пёс Щепкин. Он тотчас исчез, а маленький пацан не убежал, стоял и лыбился, открыв щербатый рот. По инерции, плохо управляя собой, я вскочил и схватил пацана за плечо.

— Ты чё?!

Маленьких бьют! громко взвизгнул малыш. Будто из-под земли вырос Коряга. Он, сопя, оттёр меня от пацана, краем глаза я увидел сбоку и за спиной Щепкина. Ещё два незнакомых кретина прижимали меня к стенке.

Маленьких бьёт, вкрадчиво говорил откуда-то сбоку Щепкин. Надо же, маленьких бьёт.

Он не матерился, и это было подозрительно, а я глядел в глаза зелёному Коряге. В пустых его зрачках я видел пугающее равнодушие, казалось, ему вовсе не хочется со мной связываться и занимается он всем этим скорее по обязанности, чем из желания.

Кто-то больно провёл мне по спине два раза, но я не обернулся: кролик, гипнотизируемый удавом, не может отвлечься от змеиного взгляда.

А Коряга всё смотрел и смотрел мне в глаза. Только теперь я сообразил, что этот парень старше меня — на год, а может, и больше, и ещё я подумал, что именно потому, что он старше, я ему неинтересен и у него есть другие дела.

Наконец Коряга схватил меня за нос и больно сжал его. Такого ещё со мной не было. Я не знал про такое издевательство. Я не ожидал такой пакости.

Это было очень больно, слёзы мгновенно хлынули из глаз я сначала не плакал, просто слёзы хлынули сами собой и всё застлали передо мной.

Пацаны, конечно, растворились, я с опозданием заревел и кинулся в сторону уборной, закрыв нос ладошкой. Мне казалось, из носа хлещет кровь, но когда я ворвался в туалет, открыл кран и отнял ладошку, это оказались просто сопли. Я сунул лицо под холодную струю, мой бедный нос пылал, совершенно не готовый к таким испытаниям, но теперь спасительная влага остужала лицо, не в силах остудить обиду, и я взахлёб, отфыркиваясь водой, заревел, не пытаясь сдержаться.

За спиной шаркали ноги, кто-то что-то говорил, слышались и сочувственные интонации, но мне всё было до фени.

Вообще всяческая слабость, слёзы, например, теперь я знаю это слишком хорошо, далеко не всегда вызывает мальчишеское сочувствие, а очень часто, наоборот, желание добавить, поиздеваться над этой слабостью. Пятикласснику мужской школы первых послевоенных лет полагалось не выдавать своей слабости, скрывать поражение где-нибудь на чердачной лестнице, в одиночестве, не показывая виду, что ты проиграл.

Но откуда мне было знать это тогда?!

Я остудил лицо, обтёр его платком. От всех этих переживаний нестерпимо захотелось по-маленькому.

От крана я перешёл в очередь к посадочному очку.

Железные агрегаты с рифлёными следами установлены в школах на вырост для вполне взрослых масштабов. А потому уж слишком часты невинные случаи, когда попки первоклашек не дотягиваются до самого очка и всё, что выпадает из них, остаётся между железными следами туалетного повелителя.

О, эти школьные туалеты тогдашних пор место нашего обобществления!

Да, обобществлять человеческую душу, делать её принадлежащей всем и не позволяющей скрыться от любого чужого взгляда можно и таким хитростным образом — нескрываемостью интимных отправлений.

Какой иезуит придумал эти чугунно-стальные приборы с двумя рифлеными железными ступенями для ног, чтобы ты, не дай бог, не оскользнулся? А громогласная труба, время от времени взвывающая за твоей спиной? Как сильно надо хотеть или каким бесчувствием следует обладать, чтобы оправиться по-большому над этим индустриальным агрегатом?

Но самое главное достоинство школьного туалета его публичность. Дверок не положено, спрятаться не за что, и всяк страждущий должен исполнять своё дело под неумолимо-свидетельствующими взглядами.

Вот оно, обобществление с младых ногтей и какое! Самое что ни на есть основательное, не оставляющее даже самых малых надежд на наивную мысль, что ты индивидуальность, личность и у тебя есть право на одиночество, хотя бы в силу физиологических потребностей принадлежащие сугубо тебе личные три минуты или интимное пространство в пару квадратных метров.

Нет, ты вместе со всеми своими потрохами принадлежишь чужому взору и наблюдению. Тебе как бы в самом беззащитном положении твердо напоминают: ничто не тайно в твоем мире, ты гол и наг, подлежишь освидетельствованию, и всякое индивидуалистическое сопротивление бессмысленно…

Я взошёл на эшафот. Мне требовалось по-малому, и я встал в железные следы, между которыми теплился чей-то хитростно завинченный кверху остаток.

Едва я расстегнул пуговицы своих новых брюк и направил струю в нужное отверстие, как кто-то, так и оставшийся неизвестным, пнул меня сзади.

Мой петушок быстро скинулся в брюки, не остановив своего действа, а кроме того, я сорвался ботинком в неаккуратную кучку. Вот так.

И хоть я ушёл с урока, но ушёл, оставляя по липкому коридору зловонные следы, что породило ругань нянечек и жестокую кличку одноклассников «Говнило».

Я уж думал — ну пусть бы «Говнюк», а то — «Говнило».

Была в этом слове какая-то особая обидность. Домой я приплёлся растерзанный и грязный. К тому же на спине красовался начерченный мелом крест. До маминого прихода я тёр его мокрой тряпкой, но крест был прочерчен с такой яростью, что после чистки хоть и слабо, а всё равно проступал.

Мама без труда выудила у меня все подробности, да их ведь сложно было скрыть нос посинел, а китель и ботинки… Она возмущалась, хотела немедленно идти к директору или хотя бы к Зое Петровне, или даже в милицию, а потом уговаривала меня потерпеть.

Я согласился.

Мало ли, подумал я, бывают же просто невезучие дни.

 

 

Эту противную кличку Говнило я услышал утром от Рыбкина.

Я ничего не понимал в людях. Вчера, правда, мы с ним слова сказать не успели, но ведь он мне улыбался, приветливо пошевелил оттопыренными ушами был у него такой талант. Но — мало ли! Разве узнаешь человека за день, да к тому же если этот день всего лишь один урок, хотя ведь и урок может растянуться в полжизни.

В общем, с утра это был совсем другой человек, и, как это потом выяснилось, неспроста.

— Ну как дела, Говнило? — спросил он.

У меня просто сердце оборвалось. И так я шёл сегодня в школу будто на каторгу, под маминым до угла — конвоем. Но нет, не для такой простой малости — вконец испортить настроение — затевал этот разговор мой сосед. Он задирался. Сразу видно. Народ в классе насторожился. Я ответил:

— От Говнилы слышу.

Ему только этого и надо было. Он для оттяжки отъехал на свой край парты, потом ухватился за верх обеими руками и с разгону наехал на меня. Я не ожидал такого нападения и, конечно, свалился в проход.

Класс заржал.

Наверное, я был не просто красным, а пурпурным, когда вскочил. Я кинулся на Рыбкина, но всё, оказывается, было отрепетировано заранее. Мне наперерез кинулись какие-то пацаны. А Рыбкин кричал из безопасного места:

— Иди на другую парту! А то от тебя воняет!

— Сволочь, крикнул я ему, сдерживаемый пацанами.

— Тихо, тихо! деловито суетился Рыжий Пёс. Косалка, пацаны, косалка! После уроков по-косаетесь, а сейчас успокойся! Это он, видите ли, обращался ко мне, меня утешал и мне улыбался, проклятый провокатор. Ты согласен? — спрашивал он меня, и даже без всякого предупреждения было ясно, что это мой последний шанс.

— А ты? спрашивал он Рыбкина, и тот рьяно кивал головой, сверкал глазами, изображал из себя отчаянного человека и умелого драчуна.

— Смотрите, пацаны! предупредил, подходя к Рыжему, Корягин. Если кто смотается, отметелим!

Это уж потом, прочитав книгу Джованьоли «Спартак», я узнал слово «гладиатор». Просто раб, назначенный для боя с другим рабом. Два раба, из которых остается жить тот, кто побеждает. Вот и мы с Геркой оказались рабами. Особенно он.

Я был загнан в угол и не мог отказаться, а ему косалкой угрожали. Правда, по-хорошему угрожали. Мол, давай, ничего страшного, ты победишь, мы тебя поддерживаем, потому что ты из нашего класса, ты наш, а этого новичка надо отвалтузить. Причина была под рукой.

Но я всего этого тогда не знал. Не знал, что Рыбкин ведь струхнул, раз вызвал меня на косалку со страха. И с таким можно драться не боясь.

Тут я, конечно, маленько забегаю вперёд, потому что все это я понял чуточку позже, а теперь мне предстояла драка с собственным же соседом. Мало приятного, согласитесь.

 

Опять никакого ученья не было. Я сидел на уроках и просто дрожал. Ведь я же никогда не дрался. Какие там косалки в начальной. Тут же завизжат девчонки, бросятся в учительскую, раздастся крик — нет, никто у нас такого опыта не имел, да и на улице как-то обходилось.

А тут драка. «До первой краски». Это выражение Рыжего Пса. Ну и отвратная же у него рожа! То ли от жары, то ли от такого вреднющего характера под носом вечно бусинки пота, а в поросячьих глазах никогда никакой истины — и врёт, и правду говорит, не моргая, с одним выражением. Во всяком случае, мне от него ничего хорошего ждать не приходится, хоть он и шептал, когда учитель отвернётся, с нескрываемой заботой: «А ты умеешь драться-то?.. Да ты не бойся!.. У него нос рыхлый, ты по носу бей, сразу краску достанешь!.. »

Кончились уроки. Мы с Рыбкиным, два гладиатора, двинулись вниз в сопровождении всего класса. Внизу, там, где раздевалка, никого не было, да и раздевалка была закрыта, ведь ещё начало сентября и на улице тепло — в общем, там тихий тупик, нянечки после первой смены протирают полы на верхних этажах, остальной народ, известное дело, как из школы вылетает пулей, без остановки. Но Рыжий с Корягой поставили человек трёх на атас, караулить, значит, и дать сигнал, если появится какой-нибудь учитель.

Мы с Рыбкиным бросили портфели к противоположным стенкам коридора, он снял китель. Я остался как был сегодня, между прочим, я оставил дома галстук. Было как-то глупо после вчерашнего являться с ним.

Между нами встал Рыжий и объявил правила: Значит, так, пацаны! Косаетесь до первой краски, в поддых не бить и ногами не пинаться.

Ладно. Я всё это слышал как будто сквозь вату. Да и ноги у меня были ватными наверное, от страха, от новизны положения, в котором никогда ещё не был: тридцать стриженых голов вокруг нас, тридцать пар глаз жаждут побоища, тридцать глоток заряжены гадкими восклицаниями, гоготом и матом — ещё немного, и они залпом разрядятся в мою сторону.

Всё это мне казалось неестественным, ненастоящим, как будто не со мной случившимся — с кем-то другим, а я просто живо воображаю, как бы это было со мной.

Увы! Герка приблизился ко мне и стукнул меня в грудь, приводя в себя. Я глянул ему в глаза, готовый увидеть зверское выражение вражды и ненависти. Но ничего этого не увидел. Рыбкин смотрел на меня внимательно, настороженно, удивлённо, только не злобно. Оба его кулака были сжаты и крутились у меня перед носом. Я тоже поднял ладони и сжал их. Нет, мы не прыгали друг перед другом, как заправские боксёры, не держали дистанцию, не следовали правилам умелой драки, а, постояв, просто кинулись навстречу друг другу, схватились и стали бороться.

— Э-э! — разнял нас Рыжий Пёс. — Так не годится! Это не борьба, а косалка, понятно? Драться надо! Деритесь!

Мы разошлись, и Рыбкин снова бросился на меня, больно ударив по уху. Я упал на одно колено, но тут же вскочил, крутя головой. От этого удара у меня искры посыпались из глаз. Я думал, это такое литературное выражение — искры из глаз. Ничего подобного. Белые, будто вспышки фотографа, искры ослепили меня, и страшный звон стоял в ушах.

— Дай ему! орали пацаны. Врежь! Трахни как следует!

Их одинаковые лица расплылись в белые шары с открытыми дырками — ртами. Рыбкин не растерялся, ударил меня в другое ухо, и я отлетел к стене, окончательно теряя ориентировку в пространстве. Но, странное дело, не эти удары меня убивали, вовсе нет, хотя я и дрался по-настоящему первый раз, а крики, эта ненависть, берущаяся неизвестно откуда. Ведь мне улюлюкал целый класс, и это сознание убивало, угнетало, лишало сил. За что они меня так люто презирают, ведь они совсем не знают меня я всего второй день в этой проклятой школе? Почему так хотят моей крови, моего поражения, даже, может быть, погибели? В чём я провинился перед ними? Почему не найдётся хоть одного человека, который пожалеет меня, посочувствует, остановит эту дурацкую драку? Где вообще справедливость в мире? Доброта, которой так старательно все учат?

Конечно, нельзя утверждать, будто прямо во время драки, между оплеухами, которыми щедро одарял меня мой сосед по парте, я этак раздумчиво и не спеша осмысливал своё положение. Вовсе нет. Это уж потом мы способны подолгу думать о происшедших событиях, раскладывая по полочкам причины и следствия. Во время драки мысли даже мыслями-то не назовешь — ощущения меняются с молниеносной быстротой, но несколько раз мгновенно повторенное ощущение одного и того же свойства способно определить исход события.

Они орали, они свистели, они — все до единого — были против меня, а моя-то наивная душа ждала их милосердия. Вот в чём вся загвоздка! Я верил в справедливость, а её не было. Зрители оказались не свидетелями, а участниками! Они хотели моего поражения и пришли сюда поглядеть именно на это, вот и всё! Справедливостью здесь не пахло. Все против меня, и так было задумано с самого начала. Рыбкин просто их оружие, их общие, протянутые к моему лицу кулаки. И я один против всех.

Я уже получил к тому мгновению семь или восемь хорошеньких тумаков, и все — с искрами. Неплохо дрался мой сосед. Я понял, что ещё немного, и он шарахнет в мой нос, и так уже пострадавший вчера. И всё. И я проиграю. Хлынет кровь — первая краска, и я буду жить с вечной кличкой «Говнило».

Зверь, как правило, становится отчаянным, когда ощущает, что загнан в угол. Я почувствовал себя таким загнанным зверем. Может быть, я даже зарычал.

Скорее всего, заскрипел зубами. И тут я отчётливо увидел Геркин нос. Прав был Рыжий. Нос у Рыбкина рыхлый, толстый, пухлый. Бей по нему, учил меня злодей с рыжей чёлкой, может быть, в шутку учил, смеха ради, поняв, что я не умею драться.

Я сжал кулаки и ударил Рыбкина в нос, но он уклонился, и я чуть не рухнул, промахнувшись.

Странное дело, несмотря на мою неудачную атаку, я расслышал возгласы одобрения. Они одобряли меня!

Давай, новичок! крикнул кто-то. Врежь ему! Вперёд!

Это меня подстегнуло. Но какая-то такая неведомая догадка предостерегала — не лезь на рожон, прикрой одним кулаком свой нос, а уж потом…

Я победил. Но эта победа была начисто лишена всяческих лавров, бывает и так в неумелых мальчишеских драках.

Мы кинулись навстречу друг другу одновременно, я с силой выставил свой кулак, а Рыбкин прямо носом нарвался на него, его же удар снова пришёлся мне в ухо.

Я тряс головой и пошатывался, по сути, проиграв, но у Герки из носа шла кровь, а значит, победа причиталась мне.

Послышались разочарованные возгласы, но Рыжий Пёс оказался человеком слова надо же, и я испытал к нему тёплое чувство.

Всё, пацаны, всё! кричал он. — Как договаривались, до первой краски! Победил новичок!

— Да, победил! — ворчал кто-то.

— Еле на копытах устоял!

— Его бы, нежного!

— Косалка есть косалка, — отвечал Щепкин назидательно. Можно и одним ударом краску достать!

Приходя в себя, я глянул на своего противника. Глаза у Герки болезненно блестели, кто-то притащил ему платок, смоченный в воде, и Рыбкин положил его на переносицу. Незнакомый секундант советовал:

— Голову задери! Голову!

Мне хотелось подойти к соседу, но я не знал, что скажу и что сделаю. Пожать руку? Извиниться?

Нет, ненависти к нему у меня не было, но и любви тоже, ведь, в конце-то концов, всё это затеял он.

Я расстегнул китель, подтянул брюки, взял порт фель и вот так, в расстегнутой форме вышел на улицу. Пусть плохо, но я победил.

На углу стояли Щепкин с Корягой. Они курили, и первым моим желанием было обойти их обоих. Но что-то помешало мне это сделать. Это что-то оказалось очень правильным. Рыжий Пёс хоть и дунул мне противным табачным дымом прямо в лицо, но слова произнес одобрительные:

— А ты молоток! Конечно, победил случайно, но это неважно. Главное — победить. Почаще тебе драться надо, почаще, туды-растуды.

Странно! Со вчерашнего утра он совсем не матерился, и вот снова. Похоже, ему эта матерщина нужна, чтобы как-то так выглядеть, ну, что ли, авторитетно. Только перед кем? Меня испытать? А может, это он перед Корягой?

— Эх вы, пацаны, пацаны! сказал невыразительно, совсем без интонаций, Коряга. — Малышовые у вас всё какие-то дела.

Я думаю, промолчи я тогда дома о своей сомнительной победе, не расскажи маме про косалку, глядишь, всё бы и обошлось, и не пришлось бы мне долгих два года до самого седьмого класса — мыкать свою горькую судьбинушку. Да и мама, взрослый человек, ей бы разобраться как следует в том, что происходит, и промолчать, не побежать в школу, но разве можно винить мать за то, что её ребёнку достается, пусть и в честной драке. Ни я, ни она не знали тогда, что в мужской школе существуют свои правила, не думали-не гадали, что множество мальчишек, оказавшись вместе, соединяются между собой совсем на иных основаниях — эта масса становится крепче, потому что в ней нет неустойчивых девчачьих вкраплений. Структура оказывается похожей на монолит, а невидимые миру внутренние законы напоминают едва ли не масонский кодекс. Многих легко подчинить немногим, и рядом с муштрой внешней — одинаковая причёска, одинаковая форма, одни и те же требования к знаниям, общие для всех правила поведения, которые висят в школьном фойе, возникает муштра внутренняя, следование правилам неписаным, преступить которые во много раз опаснее, нежели правила писаные.

И выходило человек воспитывался несвободным с самого детства. Правила, конечно, должны существовать, особенно когда тебя учат правописанию или алгебре. Но жить по правилам, придуманным взрослыми на все случаи жизни, а там, где эти законы кончаются, жить по правилам тайным, от взрослых скрываемым, а оттого и более жестоким, почти немыслимо. Человек вырастает трусливым, оглядчивым, боящимся проговориться, признаться, лишний раз засмеяться.

И ведь потом, став взрослым, человек отнюдь не становится свободным. Теперь он следует правилам коллектива, который, в отличие от мальчишеских, часто глупых, выдуманных, прислуживающих самым наглым и горластым, не скрывает, а бесконечно подавляет всякую особенность.

Мы будто клятвенно согласились всей страной каждому, кто высовывается, каждому, кто умнее, изо всех сил лупить по кумполу. И лучше, если это делается с самого раннего детства.

Нормальное биологическое признание, что все люди одинаковы, превращается в глупость: все равны! Равны талантливые от рождения и закадычные бездари, равны работяги и бездельники, равны умные и тупари, и, если ты по-настоящему не дурак, выгоднее всего прикинуться полным идиотом.

Ну а если не будешь следовать правилам, явным и тайным, пеняй на себя. Тебя, как ёлку под Новый год, увешают с ног до головы такими украшениями, что жить не захочешь.

 

 

Одним словом, рассказал я про косалку маме, она, ничего мне не сказав, побежала к Зое Петровне, а та устроила разбирательство.

О боже! В чем разбираться, если подрались двое? Искать третьего? Может ли быть занятие более бессмысленное?

Она оставила нас после уроков и принялась оглядывать всех по очереди. Глазки у Зои Петровны серые, маленькие, на скуластом круглом лице никакого выражения, хоть она и желала бы выглядеть строгой. Тонкие губки поджаты, бесцветные серые волосы расчёсаны на пробор и забраны сзади в жидкий пучок. Серая кофточка, серая юбка, серые чулки и чёрные туфли. Ничем не отличимая от нас по цвету серая училка, исполняющая свои, ей ведомые, правила.

— Говорят, у вас вчера была драка.

— Кто говорит? — спросил у меня за спиной Рыжий Пёс.

И тут на меня небо рухнуло. Умная учительница на такой вопрос могла что-нибудь уклончивое сказать. Например, мол, вся школа говорит. А она возьми да и брякни:

— Один ваш товарищ говорит! Ваш избитый одноклассник!

Ого!

Зоя Петровна ещё продолжала оглядывать класс поодиночке, но теперь это ей совсем не удавалось, потому что всё сдвинулось и зашевелилось, и ей некого стало пристально рассматривать.

Хочу уточнить — я ведь не знал, что мама моя с ней говорила. Я подумал, это Рыбкин проговорился. Да тут выбор невелик, если один — подчеркнём это слово из выступления Зои Петровны, и к тому же ваш избитый одноклассник. Или он, или я.

Нет, не мог я подумать про маму, про эту её непрошеную помощь, а Герка на меня уставился и глаза свои прищурил:

— Сука, — шептал он, — ну, сука!

Что? — возмутился я совершенно искренне и хрястнул Герку по голове хрестоматией. В ответ он вцепился мне в плечо, ещё немного, и всё повторилось бы, как вчера, с очередной косалкой где-нибудь на улице, но учительница нас всё-таки разняла.

— О! — сказала она, глядя на меня. — Оказывается, ты не такой уж и беззащитный.

Класс заржал. По всему выходило, это я жаловался ведь училка сама призналась. И что бы я сейчас ни говорил, как бы ни защищался всё, одной её фразой я был приговорён в предатели! В доносители! В суки!

Расплата наступила мгновенно. Едва она отвернулась, я получил щелбан по затылку. Глупо всё вышло. Получилось, что я сам на себя настучал. И сам же ещё признал, что косалку выиграл мой сосед, что он меня избил и что я признаю своё избиение. Вот дурак!

Винить мне было некого, и хоть после уроков я рванулся к маме в госпиталь, чтобы узнать полную правду, как я мог ругать её за разговор с учительницей? Самому надо молчать!

Я шёл домой, глотая собственные слёзы, а в ушах стоял свист. Они свистели мне весь класс! — когда я выбегал из него. А эта бестолковая училка лишь разевала молча рот. Её беспомощные слова тонули в мальчишеском свисте, да и вообще, что она после всего этого стоила?

Я выскочил из класса, как из огня.

 

 

Следующее, что мне выпало, была «тёмная».

Дня два или три со мной никто не разговаривал. Кроме, конечно, учителей. Они, как и других, вызывали меня к доске, что-то спрашивали, я отвечал очень плохо, иногда совсем невпопад, и дневник мой украсили жирные двойки. Класс на мои ответы у доски ровно никак не реагировал, но это, я думаю, потому, что вообще все отвечали плохо и классный журнал был весь в парах. Тут я ни от кого и ничем не отличался. И слава богу! Не дай бог, если бы я ещё при этом хватал пятёрки. Совсем бы конец.

Словом, мне объявили бойкот. Собственно говоря, он не казался ведь странным: я только что пришёл в эту школу, ещё никого не знаю, и никто в классе не знает меня мало ли что учимся под одной крышей. Какие могут быть разговоры!

Но пацаны меня не замечали подчёркнуто. Прежде всего, конечно, Рыбкин. Он даже, кажется, в мою сторону ни разу не посмотрел. Шушукался на уроках с соседями сзади, спереди, сбоку, а меня будто нет. Ясное дело, я тоже молчал, ведь Рыбкин — мой враг. Рыжий Пёс Женюра Щепкин не замечал меня с особенным иезуитством. Иногда, обернувшись, я смотрел на него, а он демонстративно поворачивался ко мне спиной или, ещё хуже, смотрел прямо в меня, но как будто насквозь, словно я стеклянный, и обращался к человеку, который был за спиной. Представьте: двое разговаривают сквозь тебя.

Другие пацаны тоже — едва я смотрел в их сторону, старались немедленно отвернуться. Это я точно говорю: нет ничего унизительнее заглядывать в глаза посторонним людям. Ведь ты же не просишь снисхождения — ты вообще ничего не просишь и ни о чём не говоришь, а просто смотришь и то отворачиваются, так им, видите ли, противно!

Ненавидел ли я их? Пожалуй, на ненависть у меня недоставало сил. Все они ушли на самоспасение. Вся моя жизнь теперь состояла из уговоров самого себя. Мысленно, конечно же, я говорил себе:

Ну ничего, в конце концов, ведь можно уйти в другую школу.

Но странное дело, к старым дружкам меня не тянуло, я ведь знал, где они живут, и запросто мог бы сходить к Витьке Борецкому или к Вовке. Впрочем, слова «не тянуло» — вовсе не точны. Если уж быть до конца честным, я не решался к ним идти. Ведь они спросят, как дела в новой школе, а я что отвечу? И врать, и рассказывать правду одинаково противно.

Тогда я говорил себе:

— Ничего, они ещё пожалеют!

Я рисовал в воображении себя боксёром, с мускулами, налитыми сталью, и вот я встречаюсь где-нибудь с Рыжим Псом хотя бы…

Впрочем, Щепкин ведь отнесся ко мне после косалки вполне сносно, и он не виноват, что так получилось дальше. Словом, я злости против Женюры наскрести не мог, надо было злиться на весь класс, а это так сложно — на целый класс…

— Ничего, всё уладится! успокаивал я себя. Только бы помог какой-нибудь счастливый случай.

— Ничего, всё образуется!

— Пройдёт время, все повзрослеют, и им станет стыдно!

— Какой такой грех я совершил — они же в конце концов разберутся.

Так или примерно так говорил я сам себе, но был совершенно одинок, а одиночество абсолютно противопоказано людям в пятом классе. Наверное, я сломался, и это стало видно. Мама удивлялась, что я плохо ем, ругала меня за двойки, а я совершенно не спорил, не защищался, не объяснял — словом, так не ведут себя люди. Она, конечно, тоже переживала. Ведь и взрослые люди привыкают к учителям своих сыновей. Вот и мама привыкла к Анне Николаевне, сразу бросилась к Зое Петровне, а та чего-то не додула, чего-то принялась выяснять, да ещё так глупо.

 

Я не раз замечал, что мама исподтишка наблюдает за мной. И вздыхает. Наконец она предложила перейти в другую школу.

Я помотал головой. Нет, я уже принял решение вынести всё и всё-таки победить. Знал бы я…

Обжегшись на молоке, мама дула на воду, даже поговорила со мной об этом без отца. И правильно! Я уже научился не говорить родителям всего, если из этих откровений ничего доброго не получается.

А назавтра в классе меня избили.

Я был дежурным. Во время перемен всем полагается выходить из класса, и другие дежурные орут во всё горло, наводя порядок. Орать мне было бесполезно, я просто намочил тряпку в туалете, положил её к доске, протерев как следует перед этим, и стал у окна. Кто-то там прыгал и бесился у меня за спиной, кричал, но это уж как водится, и я не обратил никакого внимания на обычные классные звуки, стоял себе спокойно — никто меня теперь на трогал.

И вдруг я будто ослеп. Я даже ничего не понял поначалу, а в следующую секунду попробовал сорвать что-то чёрное, накинутое мне на голову. Ничего не получилось. Меня били.

Нет, не по-детски били, а всерьёз. Лупили ботинками в поддых — и я сразу согнулся. Били кулаками по голове, стараясь побольнее заехать в лицо, попадали по ушам, и звон стоял страшный.

Я слышал топот многих ног, пыхтенье, но ни одного слова — ведь нападающих можно определить по голосу. Этот топот был похож на дьявольский перепляс — в его беспорядочности слышалась своя безумная мелодия, торопливый перестук, паузы, означающие подскок и удар, обгоняющие, достигающие друг друга, отступающие и вновь повторяемые.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.