|
|||
Часть четвертаяI Вера, расставшись с Райским, еще подождала, чутко вслушиваясь, не следует ли он за ней, и вдруг бросилась в кусты, раздвигая ветви зонтиком и скользя как тень по знакомой ей тропинке. Она пробралась к развалившейся и полусгнившей беседке в лесу, который когда-то составлял часть сада. Крыльцо отделилось от нее, ступени рассохлись, пол в ней осел, и некоторые доски провалились, а другие шевелились под ногами. Оставался только покривившийся набок стол, да две скамьи, когда-то зеленые, и уцелела еще крыша, заросшая мхом. В беседке сидел Марк. На столе лежало ружье и кожаная сумка. Он подал Вере руку и почти втащил ее в беседку по сломанным ступеням. — Что так поздно? — Брат задержал, — сказала она, поглядев на часы. — Впрочем, я только четверть часа опоздала. Ну, что вы? ничего не случилось нового? — А что должно случиться? — спросил он, — разве вы ждали? — Не посадили ли на гауптвахту опять или в полицию? Я каждый день жду… — Нет, я теперь стал осторожнее, после того как Райский порисовался и свеликодушничал: взял на себя историю о книгах… — Вот этого я не люблю в вас, Марк… — Чего «этого»? — Какой-то сухости, даже злости ко всему, кроме себя. Брат не рисовался совсем, он даже не сказал мне. Вы не хотите оценить доброй услуги. — Я ценю по-своему. — Как волк оценил услугу журавля. Ну что бы сказать ему «спасибо» от души, просто, как он просто сделал? Прямой вы волк! — заключила она, замахнувшись ласково зонтиком на него. — Всё отрицать, порицать, коситься на всех… Гордость это или… — Или что? — Тоже рисовка, позированье, новый образ воспитания «грядущей силы»… — Ах вы, насмешница! — сказал он, садясь подле нее, — вы еще молоды, не пожили, не успели отравиться всеми прелестями доброго старого времени. Когда я научу вас человеческой правде? — А когда я отучу вас от волчьей лжи? — За словом в карман не ходите: умница! С вами не скучно. Если б еще к этому… Он почесал задумчиво голову. — В полицию посадили! — договорила она. — Кажется, только этого недостает для вашего счастья! — Не будь вас, давно бы куда-нибудь упекли. Вы мешаете… — Вам скучно жить мирно, бури хочется! А обещали мне и другую жизнь, и чего-чего не обещали! Я была так счастлива, что даже дома заметили экстаз. А вы опять за свое! Он взял ее за руку. — Хорошенькая рука, — сказал он, целуя несколько раз и потянулся поцеловать ее в щеку, но она отодвинулась. — Опять нет! Скоро ли это воздержание кончится? Вы, должно быть, боитесь Успенского поста? Или бережете ласки для… — Не люблю я, когда вы так шутите! — отдернув руку, сказала она. — Вы это знаете. — Тон нехорош? — Да, неприятный. Прежде отучитесь от него и вообще от этих волчьих манер: это и будет первый шаг к человеческой правде! — Ах вы, барышня! девочка! На какой еще азбуке сидите вы: на манерах да на тоне! Как медленно развиваетесь вы в женщину! Перед вами свобода, жизнь, любовь, счастье, — а вы разбираете тон, манеры! Где же человек, где женщина в вас?.. Какая тут «правда»! — Вот теперь, как Райский, заговорили… — А что он: всё страстен? — Еще больше. Я не знаю, право, что с ним делать. — Что? Дурачить, тянуть… — Гадко, неловко, совестно, — сказала она, качая головой. — И не умею я: это не мое дело! — Совестно! вы думаете, он не дурачит вас? Она покачала с сомнением головой. — Нет, он, кажется, увлекается… — Тем хуже: он ухаживает, как за своей крепостной. Эти стихи, что вы мне показывали, отрывки ваших разговоров — всё это ясно, что он ищет развлечения. Надо его проучить… — Лучше всё открыть ему — он уедет. Он говорит, что тайна поддерживает в нем раздражение и что если он узнает всё, то успокоится и уедет… — Врет: не верьте, хитрит. А лишь узнает, то возненавидит вас или будет читать мораль, еще скажет, пожалуй, бабушке… — Боже сохрани! — перебила Вера, вздрогнув, — если ей скажет кто-нибудь другой, а не мы сами… Ах, скорее бы! Уехать мне разве на время?.. — Куда вы уедете! Надолго — нельзя и некуда, а ненадолго — только раздражите его. Вы уезжали: что ж вышло? Нет, одно средство: не показывать ему истины, а водить. Пусть порет горячку, читает стихи, смотрит на луну… Ведь он неизлечимый романтик… После отрезвится и уедет… Она вздохнула в ответ. — Он не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не было ко мне того, что он называет страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая всё — и мы будем друзья… — Да ну его! — сказал Марк, взяв ее опять за руку. — Мы не затем сошлись, чтоб заниматься им. Он молча целовал у ней руку. Она задумчиво отдала ее ему на волю. — Ну, что же вы? — спросила она, отряхивая задумчивость. — А что? — Что делали, с кем виделись это время? не проговорились ли опять чего-нибудь о «грядущей силе», да о «заре будущего», о «юных надеждах»? Я так и жду каждый день; иногда от страха и тоски не знаю куда деться! — Нет, нет, — смеясь, сказал Марк, — не бойтесь. Я бросил этих скотов: не стоит с ними связываться. — Ах, дай Бог: умно бы сделали! Вы хуже Райского в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист: рисует, пишет повести. Но я за него не боюсь, а за вас у меня душа не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, — ему четырнадцать лет — и тот вдруг объявил матери, что не будет ходить к обедне. — Что же? — Высекли: стали добираться — отчего? На старшего показал. А тот забрался в девичью да горничным целый вечер проповедовал, что глупо есть постное, что Бога нет и что замуж выходить нелепо… — Ах! — с ужасом произнес Марк. — Ужели это правда: в девичьей! А я с ним целый вечер как с путным говорил, дал ему книг и… — Уж он в книжную лавку ходил с ними: «Вот бы, говорит купцам, какими книгами торговали!..» Ну, если он проговорится про вас, Марк? — с глубоким и нежным упреком сказала Вера. — То ли вы обещали мне всякий раз, когда расставались и просили видеться опять? — Всё это было давно; теперь я не связываюсь с ними, после того как обещал вам. Не браните меня, Вера! — нахмурясь, сказал Марк. Он тяжело задумался. — Если б не вы, — сказал он, взяв ее опять за руку, — завтра бежал бы отсюда. — А куда? Везде всё то же: везде есть мальчики, которым хочется, чтоб поскорей усы выросли, и девичьи тоже всюду есть… Ведь взрослые не станут слушать. И вам не стыдно своей роли? — сказала она, помолчав и перебирая рукой его волосы, когда он наклонился лицом к ее руке. — Вы верите в нее, считаете ее, не шутя, призванием? Он поднял голову. — Роль, — какую роль? вспрыснуть живой водой мозги? — А вы убеждены, что это живая вода? — Послушайте, Вера: я не Райский, — продолжал он, встав со скамьи. — Вы женщина, и еще не женщина, а почка: вас еще надо развернуть, обратить в женщину. Тогда вы узнаете много тайн, которых и не снится девичьим головам и которых растолковать нельзя: они доступны только опыту… Я зову вас на опыт, указываю, где жизнь и в чем жизнь: а вы остановились на пороге и уперлись. Обещали так много, а идете вперед так туго — и еще учить хотите. А главное — не верите! — Не сердитесь, — сказала она грудным голосом, от сердца, искренно, — я соглашаюсь с вами в том, что кажется мне верно и честно, и если нейду решительно на эту вашу жизнь и на опыты, так это потому, что хочу сама знать и видеть, куда иду. — То есть хочу рассуждать! — Чего же вы требуете? чтоб я не рассуждала? — Чего, чего! — повторил он, — во-первых, я люблю вас и требую ответа полного… А потом верьте мне и слушайтесь! Разве во мне меньше пыла и страсти, нежели в вашем Райском, с его поэзией? Только я не умею говорить о ней поэтически, да и не надо. Страсть — неразговорчива… А вы не верите, не слушаетесь!.. — Посмотрите, чего вы хотите, Марк: чтоб я была глупее самой себя! Сами проповедовали свободу, а теперь хотите быть господином и топаете ногой, что я не покоряюсь рабски… — Если у вас нет доверия ко мне, вас одолевают сомнения, оставим друг друга, — сказал он, — так наши свидания продолжаться не могут… — Да, лучше оставим, — сказала и она решительно, — а я слепо никому и ничему не хочу верить, не хочу! Вы уклоняетесь от объяснений, тогда как я только вижу во сне и наяву, чтоб между нами не было никакого тумана, недоразумений, чтоб мы узнали друг друга и верили… А я не знаю вас и… не могу верить! — Ах, Вера! — сказал он с досадой, — вы всё еще, как цыпленок, прячетесь под юбки вашей наседки-бабушки: у вас ее понятия о нравственности. Страсть одеваете в какой-то фантастический наряд, как Райский… Чем бы прямо от опыта допроситься истины… и тогда поверили бы… — говорил он, глядя в сторону. — Оставим все прочие вопросы — я не трогаю их. Дело у нас прямое и простое: мы любим друг друга… Так или нет? — Что же, Марк, из этого? — Ну, если мне не верите, так посмотрите кругом. Весь век живете в поле и лесу и не видите этих опытов… Смотрите сюда, смотрите там… Он показал ей на кучку кружившихся друг около друга голубей, потом на мелькнувших одна вдогонку другой ласточек. — Учитесь у них: они не умничают! — Да, — сказала она, — смотрите и вы: вон они кружатся около гнезд. Он отвернулся. — Вон одна опять полетела, вероятно, за кормом… — И к зиме все разлетятся! — небрежно, глядя в сторону, говорил он. — А к весне воротятся опять в то же гнездо, — заметила она. — Я вот слушаюсь вас и верю, когда вижу, что вы дело говорите, — сказал он. — Вас смущала резкость во мне, — я сдерживаюсь. Отыскал я старые манеры и скоро буду, как Тит Никоныч, шаркать ножкой, кланяясь, и улыбаться. Не бранюсь, не ссорюсь, меня не слыхать. Пожалуй, скоро ко всенощной пойду… Чего еще! — Всё это шутки: не того хотела я! — сказала она, вздохнув. — Чего же? — Всего! Если не всего, так многого! И до сих пор не добилась, чтоб вы поберегли себя… хоть для меня, перестали бы «вспрыскивать мозги» и остались здесь, были бы, как другие… — А если я действую по убеждению? — Чего вы хотите, чего надеетесь? — Учу дураков! — Чему? знаете ли сами? Тому ли, о чем мы с вами год здесь спорим? ведь жить так нельзя, как вы говорите. Это всё очень ново, смело, занимательно… — Э! мы опять за то же! опять с горы потянуло мертвым воздухом! — перебил Марк. — Вот и весь ваш ответ, Марк! — сказала она кротко, — всё прочь, всё ложь, — а что правда — вы сами не знаете… Оттого я и недоверчива… — У вас рефлексия берет верх над природой и страстью, — сказал он, — вы, барышня, замуж хотите! Это не любовь!.. Это скучно! Мне надо любви, счастья… — твердил он, качая головой. Вера вспыхнула. — Если б я была барышня и хотела только замуж, то, конечно, выбрала бы для этого кого-нибудь другого, Марк, — сказала она, вставая с места. — Простите — я груб! — извинялся он, целуя у ней руку. — Но вы сдерживаете чувство, медлите, чего-то допытываетесь, вместо того, чтоб наслаждаться… — Допытываюсь, кто и что вы, потому что не шучу чувством. А вы на него смотрите легко, как на развлечение… — Нет, как на насущную потребность, следовательно, тоже не шучу… Какие шутки! Я не сплю по ночам, как Райский. Это пытка! Я никогда не думал, чтоб раздражение могло зайти так далеко! Он говорил почти с злостью. — Вы говорите, что любите, видите, что я люблю, я зову вас к счастью, а вы его боитесь… — Нет, я только не хочу его на месяц, на полгода… — А на целую жизнь и за гробом тоже? — насмешливо спросил он. — Да, на целую жизнь! я не хочу предвидеть ему конца, а вы предвидите и предсказываете: я и не верю и не хочу такого счастья; оно неискренно и непрочно… — Когда же я предсказывал? — Много раз: не нарочно, может быть, а я не пропустила. «Что это за заглядыванье в даль? — твердили вы, — что за филистерство — непременно отмеривать себе счастье саженями да пудами? Хватай, лови его на лету и потом, после двух-трех глотков, беги прочь, чтоб не опротивело, и ищи другого! Не давай яблоку свалиться, рви его скорей и завтра рви другое. Не кисни на одном месте, как улитка, и не вешайся на одном сучке. Виснуть на шее друг друга, пока виснется, потом разойтись…» Это всё вы раскидали по своим проповедям. Стало быть, у вас это сделалось убеждением… — Ну, «стало быть»: так что же? Вы видите, что это не притворство! Отчего же не верите? — Оттого, что верю чему-то другому, лучше, вернее, и хочу… — Обратить меня в эту веру? — Да! — сказала она, — хочу — и это одно условие моего счастья: я другого не знаю и не желаю… — Прощайте, Вера, вы не любите меня: вы следите за мной, как шпион, ловите слова, делаете выводы… И вот всякий раз, как мы наедине, вы — или спорите, или пытаете меня, — а на пункте счастья мы всё там же, где были… Любите Райского: вот вам задача! Из него, как из куклы, будете делать что хотите: наряжать во все бабушкины отрепья или делать из него каждый день нового героя романа, и этому конца не будет. А мне некогда, у меня есть дела… — А, видите, дела? А любовь, счастье — забава? — А вы хотели бы, по-старому, из одной любви сделать жизнь, гнездо — вон такое, как у ласточек, сидеть в нем и вылетать за кормом? В этом и вся жизнь! — А вы хотели бы на минуту влететь в чужое гнездо и потом забыть его… — Да, если оно забудется. А если не забудется — воротиться. Или прикажете принудить себя воротиться, если и не хочется? Это свобода? Вы как хотели бы? — Я этого не понимаю — этой птичьей жизни, — сказала она. — Вы, конечно, несерьезно указали вокруг, на природу, на животных… — А вы — не животное? дух, ангел — бессмертное создание? Прощайте, Вера, мы ошиблись: мне надо не ученицу, а товарища… — Да, Марк, товарища, — пылко возразила она, — такого же сильного, как вы, равного вам, — да, не ученицу, согласна, — но товарища на всю жизнь! Так? Он не отвечал на ее вопрос, как будто не слыхал его. — Я думал, — продолжал он, — что мы скоро сойдемся и потом разойдемся или не разойдемся — это зависит от организмов, от темпераментов, от обстоятельств. Свобода с обеих сторон — и затем — что выпадет кому из нас на долю: радость ли обоим, наслаждение, счастье, или одному радость, покой, другому мука и тревоги — это уже не наше дело. Это указала бы сама жизнь, а мы исполнили бы слепо ее назначение, подчинились бы ее законам. А вы вдались в анализ последствий, миновали опыты — и оттого судите вкривь и вкось, как старая дева. Вы не отделались от бабушки, губернских франтов, офицеров и тупоумных помещиков. А где правда и свет — еще не прозрели! Я ошибся! Спи, дитя! Прощайте! Постараемся не видаться больше… — Да, постараемся, Марк! — уныло произнесла она, — мы счастливы быть не можем… Ужели не можем! — всплеснув руками, сказала потом. — Что нам мешает! Послушайте… — остановила она его тихо, взяв за руку. — Объяснимся до конца… Посмотрим, нельзя ли нам согласиться?.. Она замолчала и утонула в задумчивости как убитая. Он ничего не отвечал, встряхнул ружье на плечо, вышел из беседки и пошел между кустов. Она оставалась неподвижная, будто в глубоком сне, потом вдруг очнулась, с грустью и удивлением глядела вслед ему, не веря, чтобы он ушел. «Говорят: “кто не верит — тот не любит”, — думала она, — я не верю ему, стало быть… и я… не люблю его? Отчего же мне так больно, тяжело… что он уходит? Хочется упасть и умереть здесь!..» — Марк! — сказала она тихо. Он не оглядывался. — Марк! — громче повторила она. Он шел. — Марк! — крикнула она и прислушивалась, не дыша. Марк быстро шел под гору. Она изменилась в лице и минут через пять машинально повязала голову косынкой, взяла зонтик и медленно, задумчиво поднялась на верх обрыва. «Правда и свет, сказал он, — думала она, идучи, — где же вы? Там ли, где он говорит, куда влечет меня… сердце? И сердце ли это? И ужели я резонерка? Или правда здесь?..» — говорила она, выходя в поле и подходя к часовне. Молча, глубоко глядела она в смотрящий на нее, задумчивый взор образа. — Ужели он не поймет этого никогда и не воротится — ни сюда… к этой вечной правде… ни ко мне, к правде моей любви? — шептали ее губы. — Никогда! какое ужасное слово!
|
|||
|