|
|||
Часть пятая Смерть и бессмертье 8 страница— Она, — негромко произнес Алейников, снимая у всех напряжение. Фигура девушки появилась из мрака раньше, чем рассчитывал почему-то Иван, и потому неожиданно. Появилась неслышно, будто плыла по воздуху, не касаясь земли, — под ногами ее хоть бы сучок треснул. «А Яков все равно расслышал. Ишь специалист!» — подумал он восхищенно об Алейникове. — Отряд там, в Поповских лесах, километрах в семи от Шестокова, — сообщила Королева. — Я думаю, надо идти. Тут пустыри по дороге, пока развиднеет, мы их пройдем. Да и немцев в Жуковке нет. А там все леса и леса… — Взять вещевые мешки, — приказал Алейников. — Устала? — Нет. Дед Серега меня молоком напоил. Живая его корова, оказывается. Всю войну ее в лесу держит, неподалеку за деревней, — сообщила она, повернувшись к Ивану. — Дед этот смека-алистый! Это «смека-алистый!» она произнесла по-детски восторженно, поправила платок, туже затянула его под подбородком. — На днях партизаны пытались Бергера живым взять. Из Орла он, что ли, возвращался. — Бергера?! Ну?! — воскликнул Алейников нетерпеливо. — Не получилось что-то там. Убили его в перестрелке. А документы, которые были при нем, все забрали… — Вот как… Ну, поторопимся тогда действительно. — Пошли, — сказала Королева. И все двинулись в прежнем порядке — сперва Олька, за ней Гриша Еременко, дальше Иван, Алейников и остальные. Синеющий край неба остался у них справа. * * * * Поповскими эти леса назывались потому, что в двадцатых годах в них долго укрывалась банда, возглавляемая попом шестоковской церквушки Захарием Баландиным, который был старшим братом председателя Жуковского колхоза, а теперь командира партизанского отряда Кондрата Баландина, человека грузного, заросшего жестким, поседевшим волосом. Фанатичный поп в первый же день установления Советской власти предал ее публично анафеме, а заодно проклял и своего брата, который только что вернулся с фронта и был назначен председателем сельского Совета. Когда Кондрат в окружении безоружных сельчан явился в церковь и потребовал прекратить контрреволюционную агитацию, Захарий выхватил из-под рясы револьвер и в упор саданул в брата. Пуля глубоко пропахала Кондрату правую щеку, а поп, воспользовавшись замешательством, ринулся из церкви, в дверях обернулся и еще раз выстрелил, убив наповал одного из мужиков. С револьвером в руке, распугивая встречных, он, махая полами рясы, как крыльями, черной птицей пронесся вдоль улицы, угрожая оружием, остановил бричку-одноколку, вскочил на нее, схватил вожжи и, стоя в бричке, принялся нахлестывать лошадь. Затем по окрестным деревням он сколотил банду из таких же фанатиков, как сам, и, укрываясь в мрачном, болотистом лесу, много лет бесчинствовал по всей округе. Он жег несколько раз коммуну, трижды посланные им люди стреляли в Кондрата Баландина, но, к счастью, неудачно. Кондрат, вооружив, чем было возможно, шестоковских мужиков, с помощью хиленьких сил милиции тоже не раз пытался банду уничтожить. Но хитрый поп был всегда настороже, врасплох застигнуть себя не позволял, и каждый раз его люди уходили в глубь лесов, за болота, где их было не взять. Лишь в двадцать шестом году, уже с помощью регулярной части Красной Армии, банду удалось разгромить. Сам Захарий ни живым, ни мертвым в руки не попался. Отстреливаясь, он пятился в глубь болот, но где-то оступился с тропы и захлебнулся, утонул в трясине. Все это Ивану, не ведая о его жизни, рассказала Олька Королева, когда они, разыскав отряд, сидели под вечер у потухающего костерка, над которым висел котелок с остывающим чаем. Рассказала в ответ на его вопрос: отчего командир партизан зарос, как страшилище, бритвы, что ли, в отряде нет? — А бритва есть. И парикмахеры свои в отряде имеются, — закончила она свой рассказ. — Только полщеки у Кондрата Маркеловича нету — тем выстрелом кусок мяса ему с лица сорвало. Ну, он и закрывает лицо бородой с тех пор. Олька, не спавшая всю предыдущую ночь и весь день, усталости, казалось, не испытывала, глаза ее поблескивали сухо и строго. — Везде оно примерно одинаково проистекало, — задумчиво сказал Иван, выслушав ее рассказ. — И у нас в Сибири новая жизнь так же круто замешивалась. На смертях да на крови. При этих словах Олька медленно, будто с трудом, повернула к Ивану замотанную платком голову, приподняла ее, одновременно обнажив худую, слабенькую шею. В холодных глазах ее плеснулась боль, такая явственная и пронзительная, что казалось, девушка сейчас застонет. — На крови, на смертях замешивалась — ладно, — шевельнула она губами. И каждое движение причиняло ей, видимо, еще более нестерпимые страдания, а глаза, до этого сухие, вдруг повлажнели. — Замешивалась — ладно. А почему… почему она и продолжается так же? Все на тех же смертях? На той же человеческой крови?! Глаза с каждым мгновением влажнели все больше, наполнялись слезами. И по мере того, как это происходило, боль в них исчезала, смывалась, она глядела на Ивана все тоскливее и беспомощнее. И вдруг слезы хлынули обильными ручьями, она глотнула судорожно воздуху и, захлебнувшись им, задохнулась, упала, уткнулась головой в его колени, худые и острые плечи ее затряслись. В первое мгновение Иван растерялся. Он вообще с того момента, когда девушка, выйдя из землянки, где Алейников и партизанские командиры давно совещались о чем-то, вдруг подошла и села к костерку, чувствовал себя скованно, а теперь и совсем не знал, что делать. — Ну, это ты зря — плакать, — произнес он первое, что пришло на ум, тронул ее за вздрагивающие плечи. — Война же эвон какая. Потому и кровь… и смерть. Будет, дочка, слышь… Не надо. Она оторвалась от его колен, сперва ладонями, по-детски, вытерла слезы. Потом достала из кармана платочек. — Не могу я больше, дядя Ваня… — всхлипывая, произнесла она, вдруг назвав его так. — Сил у меня больше нет никаких. — Да что ж… понять можно. — Нет, нельзя… — И она опять зарыдала, ткнувшись лбом ему в грудь. — Ну-ну… Будет. Ей-богу. — Дядя Кондрат… он изувеченную щеку бородой закрыл, — враждебно закричала она, отрываясь от его груди, — а я чем? А я чем?! У женщин борода не растет! Вот, гляди! Она сорвала платок. Иван увидел безобразный рубец на ее щеке, в глазах его полыхнули изумление и боль. Но сказать он ничего не успел, из землянки вышли Алейников, командир отряда Кондрат Баландин, какой-то парень в облезлой кожаной куртке, с ярко-рыжей копной волос и еще несколько человек. Алейников, увидев Ивана и всхлипывающую Ольку, сказал что-то Баландину, и тот со всеми пошел в сторону, а Яков шагнул к костру. — Что такое? — спросил он обеспокоенно еще на ходу. — Что случилось? — Да вот, разговариваем, — ответил Иван. — Ничего, так это… Устала она. — Я ж приказал — спать. — Я и то ей говорю… — Иди спать, Оля. — Я сейчас, Яков Николаевич, — сказала она, завязывая платок. — Отведи ее, Иван Силантьевич, в палатку, — распорядился Алейников и пошел. Шагов через десять оглянулся, сделал Ивану жест в сторону облинявшей под дождем палатки, разбитой под тяжелыми еловыми лапами, — веди, мол, чего сидите? — и ушел куда-то вслед за партизанами. — Пойдем. — Иван начал подниматься. — Сейчас. Ты погоди, дядя Ваня. — Она положила ему руку на колено. — Это ничего, что я вас так называю? — Да что ж… называй. Олька привычным движением, которое Иван видал уже не раз, поправила платок на голове, поглядела в ту сторону, куда ушел Алейников. — «Спи». А сам когда будет спать? — проговорила девушка. Голос ее был уже успокоенный. — Ночью сам хочет разведать все подступы к Шестокову. Этот, рыжий, его поведет. Это Степка Метальников, шпион Бергера в этом отряде. — Как это — шпион? — не понял Иван. — Ну, они заслали его к Баландину. Вступи, мол, в партизаны, а нам все докладывай. А он парень оказался честный… Ну, и порешили — время от времени он будет являться в ихнюю «Абвергруппу» со всякими ложными известиями. А уж у них что выведает — немедленно в отряд сведения, а отсюда Алейникову… Не раз Степка от верной гибели отряд спасал. Он да шестоковский староста Подкорытов. — И староста… тоже?! — воскликнул Иван. — А что так удивляешься? У нас тут кругом такие люди. Вечер был тихим и душным, разопревшая под дневным солнцем еловая хвоя густо пропитала воздух пахучим смолистым настоем, настолько густо, что в нем вязли, казалось, комары — их было до удивления мало, и они, обессиленные и вялые, не могли высоко подниматься над землей. Олька долго сидела неподвижно, слушала бульканье ручья, протекавшего метрах в десяти по затравеневшей низинке. — Вы что же, раз ты про меня знаешь… в одной части, что ли, с Семеном? — негромко спросила она. — Да вот с самого начала вместе воюем… воевали. Он почувствовал, как она, не меняя позы, вздрогнула при последнем слове. Даже не вздрогнула — просто качнулась еле заметно обмотанная платком голова, и лицо ее медленно стало поворачиваться к нему. И когда повернулось, в глазах ее он увидел безмолвный мучительный крик. — Убит? — больше догадался по движению ее губ, чем расслышал Иван. И в несколько секунд он пережил множество странных, доселе незнакомых ему состояний. Что ей ответить, этой, видать по всему, доброй и славной девчушке, до костей обожженной огнем и кровью, изнуренной страшным временем войны? Убит? Но он и сам этого не знает. Не убит? И в этом не уверен. Может, в таком случае сказать «убит»? Чтоб раз и навсегда знала она это, забыла о нем для собственного спокойствия, и если… если он, Семка, чудом все же объявится на земле, для спокойствия его самого, его жены Наташки и родившейся у них дочки. В конце концов, кто ему эта Олька? Случайно встретились на жутких дорогах войны, что-то под влиянием минуты у них там произошло, ничего серьезного, ничего такого, что имеет какое-то значение для обоих… Но не имеет ли? Вон как полыхают и горят ее глаза. И, кроме того, это будет ложь, ложь. Одно слово — и жизнь этой живой души человечьей пойдет, потечет по какому-то другому пути. Вон крохотный и бессильный ручеек, перегороди его, взрывом снаряда завалит если неглубокое русло, — вода накопится, потечет в сторону куда-то, в неизвестность. А зачем лишать эту живую струйку определенной ей природой дороги? По другому пути… А кто имеет право взять за это ответственность? Никто, никому не положено… — Убит?! — еще раз продавил ему уши умоляющий хрип, смяв, смешав все его лихорадочные рассуждения и одновременно заставив его подумать об их ненужности. — Не знаю, Ольга, — сказал Иван, прижимая к вискам ладони. — Знаешь! Знаешь!! — дважды воскликнула она. И властно потребовала: — Рассказывай! Все говори! Иван еще помолчал и стал рассказывать с подробностями обо всем, что произошло там, на высоте 162,4, как рассказывал недавно Алейникову. А девушка его ни разу не перебила, не задала ни одного вопроса. Когда он кончил, зола под котелком была холодной, костерок давно угас, испепелив все угли, до последнего. И день почти угас, оставив над кромкой леса еще светлое пока пространство, которое меркло. Стало прохладнее. Исчезли редкие комары, затихли голоса партизан, временами доносящиеся с поляны за ручьем. Все кругом изменилось, лишь ручеек так же, как и прежде, негромко побулькивал, и Олька, прислушиваясь к его говорку, неожиданно спросила: — Правда, хорошо? — Что? — Ручеек звенит… Иван ей не ответил. Ему было обидно, что Олька не задала ни одного вопроса, ничего не переспросила. Зачем тогда требовала рассказать ей все? Она сидела все так же недвижимо, смотрела безотрывно на потухший костер. — Мне рассказывали, что дядя Кондрат тогда за братом своим, попом, до самого конца гнался, обоймы четыре в него расстрелял из нагана, а тот все увертывался, пока в трясину не угодил. А ты, дядя Иван, за своим погонишься послезавтра? — Ты… знаешь?! — вымолвил он. — Алейников сейчас, — она кивнула на землянку, — сейчас при мне всех предупредил, чтобы брата твоего да начальника шестоковского гарнизона Лахновского живьем взять. Иван думал, что о Федоре, кроме него да Алейникова, никто пока ничего не знает. Но, понимая, что рано или поздно это станет известным, морщился от предчувствия неизбежно приближающегося такого момента. И вот он наступил… — Ну что ж… Оно и хорошо, — произнес он, испытывая облегчение. — А погонюсь, не погонюсь — тебе что? Она подняла на него глаза, совершенно мертвые и холодные, как остывшая под котелком зола. Иван почему-то думал, что в них стоит по-прежнему невыносимая боль и страдание, а в них ничего не было. — А я хочу, дядя Ваня, вместе с тобой… вместе со всеми туда. — Не надо бы тебе… — невольно произнес он. Уголки ее губ дрогнули и опустились вниз, она усмехнулась усмешкой, тяжелой и страшной в какой-то своей жестокости. — Ты, дядя Ваня, за меня не бойся. Я уже не живая. Давно… Алейников знает. Иван смотрел на нее со все нарастающей тревогой. А она еще раз так же усмехнулась. — Чего он знает? — вымолвил Иван. — Я все время вижу перед собой глаза мамы… День и ночь. День и ночь, — не обращая внимания на его слова, продолжала она. — Понятно? И все время голос ее во мне звучит: «Дочка, бросай! Бросай!..» И я бросила. — Что? — спросил он. И, уже спросив, ощутил, как возникает в нем предчувствие, что он, прошедший в жизни все круги ада, испытавший все мыслимое и немыслимое, узнает сейчас нечто такое, отчего остановится в жилах кровь. — Гранату. В маму… Иван, будто пытаясь вытрясти больной и невыносимый гул из головы, тряхнул ею. — Ты что… говоришь?! — Бросила… — повторила Олька, задохнулась, дернула шеей, проглотила тяжкий комок. — Они, трое немцев, насиловали ее… на полу. Кровь в жилах Ивана действительно остановилась, в груди похолодело, там, где было сердце, возникла и росла, росла черная пустота. Не в силах ничего сказать, он стал медленно подниматься. И Олька, будто была с ним соединена чем-то, тоже начала подниматься одновременно. А поднявшись, они некоторое время стояли недвижимо. Иван, ничего теперь даже и не понимая, не соображая, глядел на девушку мутными, невидящими глазами, а она, сложив руки под грудью, склонив голову немного набок, будто по-прежнему прислушивалась напряженно к неумолчному плеску ручейка. — Но это не самое страшное, ее глаза, — донеслось до него. — А самое страшное в другом… Если бы мама не закричала, чтобы я… я все равно бы бросила. Все равно… Голос ее был тих, слаб, она говорила почти шепотом. Но звон ручья, отчетливо печатающийся в сознании, совсем не заглушал его. Проговорив это, она устало обронила руки, повернулась и пошла. И Савельев Иван повернулся вместе с ней, но остался на месте. Стоял и глядел на удаляющуюся Ольку до тех пор, пока она не скрылась в палатке. * * * * Алейников и рыжий Степан Метальников, опасаясь немецких постов, на значительном расстоянии обошли ночью вокруг Шестокова, в лагерь вернулись уже при ярком свете солнца, которое в июле встает рано. Всю ночь Яков был хмур и неразговорчив, объяснения Метальникова о характере местности выслушал тоже молча, не задавая никаких вопросов. Только когда они выбрались из кустов на песчаную дорогу, убегающую к западной стороне Шестокова, и когда Метальников сказал, что завтрашней ночью он, согласно обусловленному с Бергером сроку, должен с очередным донесением выйти именно на эту дорогу, лишь в километре правее от этого места, где они стоят, Алейников спросил: — А дальше что обычно бывает? — Они или забирают у меня составленное особым шифром донесение и отправляют обратно, или ведут на беседу и инструктаж к самому Бергеру. — Но теперь Бергера нет, — раздраженно проговорил вполголоса Алейников. — Ты, ихний агент в отряде, не сообщил заранее о запланированной партизанами акции против него. И что в «Абвергруппе» теперь по этому поводу думают? Степан лишь пожал плечами. Этот же вопрос Алейников задал, вернувшись, Баландину. Яков, позавтракав, только что вылез из-за стола и, собираясь наконец поспать, снял гимнастерку, брюки, сел на топчан. — Ответа у них может быть два-три, — сказал Баландин, допивая чай из алюминиевой кружки. — Первое — не мог заранее узнать об этом нашем плане. Второе — не сумел, ну, не имел возможности, времени сообщить об этом. Тоже ведь ему надо отлучиться из отряда незаметно, а мы не лопухи. Шестоково не близко. — А третье? — Третье — все сильней думают, чей он агент, ихний или наш. — Вот это скорей всего, — сказал находившийся тут же Метальников. — Лахновский давно этим мучается. Последний раз, когда я ходил в Шестоково, часа три мытарил. И чуть не запутал, сволочь. Потом свою трость приставил напротив сердца. «Чуешь, шипит, что ждет тебя, ежели что? Полсекунды — и готово. В любом случае наши люди живьем тебя ко мне приволокут…» — Поторопились вы с Бергером, — поморщился Алейников. — Сейчас они во сто крат насторожились. — Связаться с вами не имели возможности, питание для рации кончилось. — Баландин отставил кружку. — А тут такое известие староста Подкорытов через Степана передал — Бергер в Орел уехал, вот-вот должен возвращаться. Упускать такой момент? Двое суток, проклятого, сторожили. Живьем, думали. Да вот… — Ну ладно, ладно… — раздумчиво произнес Яков. — Думаю я все ж таки твердо, Яков Николаевич, что именно третье… — промолвил Метальников. — Им непонятно только одно… одно смущает, я полагаю: откуда могло мне стать известно, что Бергер уехал в Орел? А это, я говорил, Лео-кадия Шипова Подкорытову сказала, а тот немедля мне… Но Лахновский змей, он докопается до концов… ежели уже не докопался. Тогда старику крышка немедля. — Сперва мы не поверили, — усмехнулся Баландин. — Леокадия эта, проститутка-то, с чего бы вдруг? Провокация, думаем… Но Фатьян Подкорытов сильно уверил его, что она, сколь ни чудно, правду сказала… И решили подсторожить Бергера. — Да-а, оно бывает так: чем ни чуднее, тем поразительнее, — как-то непонятно произнес Алейников, зевая от усталости. — Но так или иначе, а об тебе, Метальников, они сейчас голову сильно ломают. Если старика Подкорытова взяли в оборот, мог или не мог он признаться? — Нет, Яков Николаевич, — качнул головой Баландин. — Это черт, а не старик. Он еще смолоду кнутом и огнем испытанный. — Как? — встрепенулся Алейников. — Ну-ка, расскажи. — Не то в двадцать четвертом, не то в пятом… точно, в пятом было. Братец мой Захарий в какой-то раз налетел на Жуковку. Эх, было дело, пощелкал он нас, паразит. И меня в правую икру подстрелил, — сверкнул черными глазами Баландин. — Подкорытов Фотя — он тогда в Жуковке жил, тамошний и уроженец, — когда уже из кольца-то и выскользнуть нельзя было, на виду у бандитов уволок меня к себе во двор и сунул… ну куда ж ты думаешь? В собачью будку. Пес у него был огромный, волкодав, да не с человека же. «Как же, говорю, умещусь?» — «Лезь!» — орет и пихает меня головой вперед. Ну, я сейчас раздобрел, а тогда щуплый был. Голова, плечи и зад в дырку пролезли, а ноги торчат. Он, Фатьян, велел мне на спину лечь, загнул мне одну ногу, вдавил в дырку. «Упирайся, говорит, под крышу будки, да не сильно, не высади переднюю стенку». И другую, раненную, тем же макаром. Бездетный он был, Подкорытов, с женой вдвоем жили. Она выскочила из избы, завыла. «Не распускай слюни, — закричал он ей, — беги задами куда хошь, и я куда-нибудь затаюсь…» Едва-едва управился со мной, как, слышу, головорезы Захария на подворье врываются, пес залаял на них бешено. Грохнуло сразу два или три выстрела — собака завизжала предсмертно. «Чем же пес виноват?» — послышался голос Фатьяна. Не успел он убежать, значит. Минуты какой-то и не хватило. Все, думаю, конец ему. Баландин налил из чайника остывшего чая и хлебнул. Алейников перестал зевать. И Метальников слушал удивленно, широко раскрыв по-калмыцки узкие глаза. — Ну, и… а дальше? — спросил он. — Дальше — чего ж? Я лежу так, как таракан сдохший, на спине, с согнутыми лапами. Колени в подбородок упираются, а ступни — в переднюю стенку конуры, под крышу. И помру, думаю, зазорно. Все равно ж увидят, если кто на собачий лаз взгляд бросит. Али кровь из ноги вытечет струйкой из конуры. Ну, я не знал, что мертвый пес, на счастье, возле дырки прямо лежал, маленько закрывал ее. И кровь песья землю возле конуры обрызгала… Не знал, а делать нечего, лежу. Наган, правда, не выпустил из руки, сжимаю. Совсем-то зазря, думаю, не дамся… Шум на дворе, крики, плети свищут, Фатьян орет. Потом слышу — сам братец подскакал к дому, заматерился благим матом. «Что, кричит, вы его плетками по двору, как щенка, гоняете? — Это Фатьяна, значит. — Ему, орет, задницу не плетьми, а огоньком погреть надо, чтоб не воняла. Ну, куда спрятал Кондрашку? Убежал через огород? Не ври, подстреленный он, не убежать ему. Ну-к, подвесить его кренделем на верею. И огоньку под задницу…» Партизанский лагерь жил обычной утренней жизнью. Сквозь небольшие оконца землянки было видно, как несколько человек, вооруженные советскими и немецкими автоматами, с ножами на поясах, гуськом ушли в лес — сменить ночные посты, расставленные в необходимых местах на различных расстояниях от лагеря. Проехала куда-то телега, груженная туго набитыми мешками, ящиками, меж которых обрубком торчал ствол станкового пулемета. Широкая в плечах, грудастая баба, босая, с мокрым подолом, развешивала на веревках, натянутых между деревьев, только что выстиранное в ручье белье — мужские подштанники, нательные рубахи, гимнастерки… К ней подошла Олька с полотенцем в руках. Голова ее, как обычно, была туго обмотана светлым платком. Она что-то спросила у женщины, улыбнулась, положила полотенце на траву, стала помогать развешивать белье. Алейников пристально глядел через оконце на Ольку. Когда та приподнималась на носках солдатских сапог и вытягивала руки, чтобы забросить белье на веревку, отчетливо обозначалась, обрисовывалась ее худенькая, слабенькая, еще почти детская фигурка, и в глазах у Якова мелькала какая-то грусть. Командир партизанского отряда заметил это и невольно глянул в оконце. Яков чуть смутился, тотчас проговорил: — И чем же все кончилось? — Чем… Руки-ноги Подкорытову схватили веревками, концы перебросили через верею, подвесили крючком в воротах, а снизу огонь развели. Любимое веселье Захария, любил так людей пытать, не одного сказнил. «Я не до смерти, — говорил он, — казню, только жир с мягкого места вытапливаю, чтоб в сортир потом легче коммунарам ходить было». Огня немного клал, чтоб тело не сразу обугливалось. А когда все до костей выгорало, огонь приказывал убирать. В жестоких мучениях умирали потом его жертвы… На скулах Алейникова вздрагивали крепкие, как камни, желваки. Метальников изменившимся голосом произнес: — До такого… и фашисты еще не додумались. — Такой он был, братец мой. «Что же, — издевается он, — раз Кондратову задницу жалеешь, изжарим твою…» А я все слышу, лежу в этой самой… позе. Слышу, как визжит Подкорытов Фатьян. Вот и горелым мясом запахло. До этого лишь псиной пахло, а теперь все этот запах перебил. Ну, да что говорить… Олька все еще помогала развешивать белье. Алейников опять глядел на нее безотрывно холодными, остановившимися глазами. — Чего только не приходится перенести человеку на этой земле, — после некоторого молчания хрипло произнес Баландин. — И подумать жутко. Подкорытова жгут, а подо мной горит, чувствую, еще жарче. Как вытерпеть? Будь что будет, решаю, смерть, конечно, будет, но сил больше нету соображать, что они с человеком делают. Высажу сейчас, думаю, ногами переднюю стенку собачьей будки… Только бы суметь на ноги вскочить, в нагане еще три или четыре патрона. Напрягся и как даванул… Баландин проглотил что-то тяжелое, отвалился на спинку стула так, что она затрещала, замотал обросшим лицом, будто пытаясь освободить шею из тугого воротника старой, побелевшей от солнца гимнастерки. — И — что? — негромко спросил Метальников. — Ничего… В глазах лишь потемнело. В тесной будке и без того темно, а тут черные круги какие-то пошли. Тело все прорезало болью — икра-то у меня развороченная пулей была. Вот, мелькнула мысль, оттого и не хватило силы будку разломать. Крепкая оказалась… А дело было даже и не в том, что крепкая, ноги у меня в таком положении затекли уже, не послушались. А в мозгу больнее, чем в теле, закрутилось: из-за меня ж человек лютой смертью гибнет. Из-за меня! Крикнуть надо: «Оставьте его, вот он я, тут!» И, говорит Подкорытов, закричал. Я-то ничего не помню, мне чудилось, что я думаю лишь об этом, а он говорит: «Нет, я расслышал, кричал ты из будки». — А бандиты не расслышали, что ли? — Не до того им уж было. Из Шестокова милиционеры прискакали. Как налетел Захарий, мы туда конного послали. Телефонов тогда не было, мы — конного… Там близко, три версты всего. — Ну ладно, Подкорытов, будем считать, не признается, — проговорил Алейников. — А эта, как ее? Леокадия Шипова? — Эта, конечно, ежели начнут ее трясти… Но Подкорытов, я верю, смолчит, — еще раз заверил Баландин. — Смерти он не боится, пожил, говорит, слава богу, а оставлять сиротами на этом свете некого. Жена его до войны еще скончалась, детей у него не было. — Ладно, — махнул рукой Алейников, как бы подводя итог разговору. — Даже лучше, если б признался, что сообщил Степану… Шевелится у меня в мозгу один план. До двух часов я и ты, Метальников, поспим. Днем обговорим и уточним все в деталях. А пока весь отряд разбить на четыре группы. Две — по сорок человек, остальные — по пятнадцать. Маловато силенок, да что поделаешь. После обеда уложить всех спать. На закате выступаем. План Алейникова был прост. Он основывался на том обстоятельстве, что линия фронта неумолимо приближалась и в связи с этим Лахновский, безусловно ошеломленный к тому же нападением среди ясного дня на Бергера и его гибелью, ждет теперь неминуемого удара партизан и на самое Шестоково. И этот удар скорее всего будет нанесен нынешней ночью с запада. Почему нынешней ночью и с запада? Интуиция Алейникову говорила: Лахновский давно взял в оборот всех, кому было известно о поездке Бергера в Орел, а значит, прежде всего некую неизвестную ему Шипову Леокадию, а там, видимо, и Подкорытова. Признаются они или нет, что сообщили о поездке Бергера — она Подкорытову, а тот Метальникову, — все равно Метальников теперь для Лахновского ясен. Но, рассуждал Алейников, Лахновский продумал и следующее: Метальников и командир партизанского отряда Баландин тоже не лыком шиты, тоже понимают, что Метальников теперь, видимо, разоблачен и на сегодняшнюю встречу, понятно, являться ему нельзя. А если все же явится, то с одной целью: скрытно следующие за ним партизаны должны захватить его человека, пришедшего на встречу с Метальниковым, под угрозой смерти заставить его подвести к постам, бесшумно уничтожить их и, приблизившись таким образом скрытно к Шестокову, именно с этой стороны (с другой о приближении партизан сообщили бы секреты) напасть на его гарнизон. Другой цели явка Метальникова означать теперь не могла. И он явится, ибо другой такой возможности обмануть бдительность Лахновского просто у партизан уже не будет и «Абвергруппа» по мере дальнейшего приближения фронта может эвакуироваться в более глубокий тыл. А этого партизаны допустить не могут. Далее Алейников был уверен, что, рассуждая так, Лахновский давно привел свою «армию» в повышенную боевую готовность, рассредоточил ее в наиболее удобных для нападения на Шестоково местах и какую-то часть, безусловно, выдвинул к месту встречи Метальникова. Вся эта ситуация не сложилась бы, Лахновский не всполошился бы, проследуй Бергер из Орла в свое логово, но начальник «Абвергруппы-101» был убит, и это все резко изменило. Ситуация была теперь такова, Алейников это печенкой чуял. И он понимал, что головорезы Лахновского нападут на партизан первыми, как только обнаружат их. Но это ему было и нужно, на это он и рассчитывал. Но нападут они на одну из четырех групп, возглавляемую Баландиным. А тому важно будет, завязав бой, отступить за южную сторону дороги, в болотистую пойму речушки, изгибающуюся здесь кренделем, откуда вроде бы не было возможности выбраться, увлечь за собой врага, но там во что бы то ни стало остановить бандитов, с тем чтобы они, имея надежду уничтожить загнанных в мешок партизан, вызвали подкрепление. И Лахновский пошлет его немедленно. И лишь только прибывшее подкрепление соединится со своими и вступит в бой, вторая группа партизан тоже в сорок человек, скрывавшаяся до этой поры в лесу за северной стороной дороги, ударит по фашистам с тыла. И уже не партизаны, а немцы окажутся в мешке. А далее, как говорится, дело техники. В «армии» Лахновского было двести человек. Алейников полагал, что основная ее часть будет брошена в этот бой, в самом Шестокове останутся какая-то незначительная команда и немногочисленный немецкий гарнизон. Третья и четвертая группы партизан общей численностью в тридцать человек по сигналу — две зеленые, одна красная ракеты — должны броситься в Шестоково с севера и юга, смять посты, если они попадутся на пути, ворваться в село, уничтожить или взять в плен всех, кто там окажется, захватить штаб «Абвергруппы-101» и штаб Лахновского, принять все меры к тому, чтобы ни одна папка с документами, ни одна бумажка из находящихся там столов или шкафов не была уничтожена… Вечером, когда партизаны ужинали, этот план был детально, на все лады обсужден с Баландиным, с его заместителями, с командирами взводов и был принят за основу. Было лишь условлено, что, если к Метальникову на встречу никто вдруг не придет, группе, возглавляемой Баландиным, двигаться по дороге в сторону Шестокова до тех пор, пока ее не обнаружат. А по обнаружении бой все равно завяжется. И далее действовать по плану — отступать к речной пойме.
|
|||
|